Возницы сменялись на козлах, апексы могли бежать без отдыха пару десятков дней, не уставая и не требуя сна, их организмы совпадали с месячным солнечным циклом, а уж вечные двигатели никогда не уставали. Так что они мчались по Луне, почти что не останавливаясь, изысканная макина серебристого этхера, разорванного на тысячи мастерских орбит — полоса рваного сияния для глаз лунян, мимо которых они ехали. Луна была покрыта сетью дорог Госпожи, отчасти использующих возвышенности натуральных спальников, отчасти морфированных из подобной шлаку Ге; сетью, тем более плотной, чем сильнее они приближались к сердцу антоса Иллеи. Да и движение по ним тоже становилось оживленнее — только они не снижали скорость. Все другие едущие уступали дорогу издалека заметной каретой потомка Госпожи. Воистину, это была страна гармонии, естественного порядка, отпечатавшегося в керосе так глубоко, что, наверняка, не записываемого в каких-либо законах. Только сейчас до пана Бербелека дошло, рядом с кем, собственно, он сидит в этхерной повозке, кому он бросил вызов, и кто перед ним отступил, уступил и сдался по-настоящему. Повелитель Луны, второе на ней лицо после кратисты Иллеи, держатель военного могущества, об истинном размере которого Иероним только начал догадываться.
Тем временем, разговаривали они о банальных вещах, обменивались анекдотами; Гиерокхарис рассказывал истории мест, которые они проезжали, пан Бербелек — смешные и страшные легенде о Луне, что ходили по Земле. Несколько раз Гиерокхарис погружался в меланхолические воспоминания о детстве, проведенном с Шулимой. Он был моложе ее почти что на сотню лет. Она первая забирала его на прогулки в паровые чащи, с ней первой ходил он под парусом по горячим лунным морям, под ее присмотром подстрелил первого анайреса, ей шептал в секрете о своих первых любовных переживаниях, по ее приказу исполнил первый приговор, вырезав сердце какантропа. Они были родом от семени разных мужчин (отцом Шулимы был Адам Амитасе, текнитес психе; дедом Гиерокхариса — Аракс, арес), но ведь наиболее сильной в них оставалась морфа Иллеи, так что было много похожего.
— Ты его помнишь? — спросил пан Бербелек.
— Кого?
— Ее отца, эстлоса Амитасе.
— Он умер еще до моего рождения.
— Ах, ну да. Судьба смертных, которых полюбили боги.
— По крайней мере, ты предполагаешь, что она и вправду его любила, — рассмеялся Гиерокхарис. — Спасибо и за это.
— Она его любила, но он был обязан любить ее. Между сильными и слабыми нет любви, дружбы, уважения, благодарности. Есть только насилие.
— Так говорят, — буркнул Гиерокхарис. — Но, быть может, для по-настоящему могущественных кратистосов и эта невозможность становится возможной.
В час Азии в Диес Солис — а Солнце и вправду уже поднималось над Луной, значительно перегнав ее в ежемесячной гонке вокруг Земли — карета проехала Тронный Перевал и съехала на Абазон, центральное плоскогорье, свернувшееся вдоль берега Раненого Моря. От растворенного в его водах пыра, высокие волны мелкого моря в солнечном свете набирали цвета бледных румян, а ночью — грязного, разваренного сахара.
На Абазоне растянулся Лабиринт. Дом Госпожи, печать ее ауры, Город Гармонии, столица Луны, место начала, в котором она высадилась после Изгнания, и откуда ее антос начал охватывать планету; Четвертый Лабиринт. Земляне могли заметить его на лице Луны в виде маленькой треугольной мозаики, астрономической брошки, сплетенной из сотен геометрических линий. Глядящие через телескопы астрологи вычерчивали его форму с детальной точностью, десятилетиями споря один с другим относительно солидности наблюдений. Ведь Лабиринт не обладал постоянной формой, менялся во времени; его Формой был принцип регулярности, а не какая-то конкретная физическая фигура. Здесь был центр короны Иллеи, ось ее морфы, внедренная в керос так сильно и глубоко, что, в каком-то смысле, сам Лабиринт был Иллеей — точно так же, как Чернокнижником были чудовищные геоморфии Уральских гор.
Лабиринт тянулся на двадцать стадионов вдоль берега моря и на пятьдесят — в глубину суши — равнобедренный треугольник ярких огней и дрожащего этхера. В Лабиринт въезжали с северо-запада, между рядами ураноизных мельниц, перемалывающих лунное зерно с северных ферм. Здесь уже пришлось притормозить, возница поднял перпетуум мобили кареты, апексы сами тянули этхерную конструкцию. Пан Бербелек разглядывался по аллеям и площадям Лабиринта. Его стены — это плотные массы огненной растительности, натуральные скальные формации, морфинги Земли и Огня; часть Лабиринта лежит под поверхностью Луны. И в то же самое время, его стены — это еще и громадные, сложные макины, подвешенные на паучьих перпетуум нобилях, светящихся в небе над Лабиринтом руническими созвездиями — их обороты определяют изменения конфигурации Лабиринта. Так перемещаются улицы, ручьи перепрыгивают из одного русла в другое, поляны и династозовые рощи то выходят на свет, то погружаются в тени; целые кварталы то проваливаются под почву, то взметаются над Лабиринтом на спельниковых скелетах; вокруг пыровых баобабов закручиваются и раскручиваются спирали воздушных домов; дворцы огненной флоры поворачиваются тылом к аллеям, да и сами аллеи меняют направление.
В эту пору на них полно людей, и возмущение кероса влияет на морфы пассажиров окруженной толпой кареты. Первый Гиппырес склоняется к пану Бербелеку, левой рукой сжимает его плечо, правой указывает над пламенными гривами апексов, по направлению к центру Лабиринта.
Шум ужасный, поэтому Гиерокхарис чуть ли не кричит прямо в ухо пана Бербелека:
— Потом я проведу тебя. Не отступай от меня ни на шаг, потому что потеряешься. В карете оставишь всю одежду, все предметы, которые носятся на теле и в теле. Опорожнишь мочевой пузырь и кишки. Я дам тебе выпить пуринического гидора; если тебя и начнет рвать перед ней, то уж лучше чистой водой. Тебе дадут шип с розового куста. Держи его в ладони; как только почувствуешь, что теряешь сознание, или что не можешь ясно мыслить, сжимай кулак. Кровь разрешена.
— Что я должен…
— Нет какого-либо этикета, никакого ритуала. Ритуал вырезан в керосе. Ты будешь вести себя так, как должен был себя повести. Или ты считаешь, будто был бы в состоянии каким-то образом ее оскорбить?
— Знаю, что нет. Мы не люди. У нас нет собственной воли. Нами управляет их Форма.
— Уже въезжаем.
Лабиринт не окружали какие-либо защитные стены, внешние или внутренние, нет какой-либо границы между городом обычных лунян и садами, дворцами и гротами Госпожи. Нет никаких ворот, рвов, калиток, дверей, цепей, стражников. Войти может каждый. И только лишь от его морфы зависит, какую он выберет дорогу, какой путь в состоянии продумать его разум. В соответствии с этим он столь глубоко зайдет через кварталы правильных садов и жилых беседок: на Три Рынка, где ежечасно устанавливаются цны на любой товар, и из рук в руки переходят целые состояния в этхере, золоте и иллеических табличках; подальше, к лунным академиям, спрятавшимся в парящих жар-рощах; еще глубже, в храмовые конторы, где на тайных языках забытых культов непрерывно записывают статистику всей экономики Луны; или еще дальше, к жертвенным святилищам, где за символическую или смертную жертву Госпожа или ее жрецы-текнитесы исполнят или не исполнят просьбу жертвующего; и глубже всего — в самое сердце Лабиринта, пред лицо Иллеи Жестокой.
— Госпожа.
— Встань.
Встает.
Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать.
— Считаешь?
— Приходится.
— Иди.
Идет.
Высоко на небе — освещенная чуть ли не наполовину Земля, заслоненная вечномакиной, неспешно вращающейся на наклонной оси над самой срединой Лабиринта.
— А ты выше.
— Так.
Они идут через тенистые рощи. Деревья здесь молодые, низкие; пыр в их листьях и коре пылает глубоким багрянцем. По теплой, сырой земле проскальзывают черные змеи, десятки небольших телец. Пан Бербелек идет, внимательно глядя под ноги.
— Глянь мне в глаза.
— Госпожа…
— Погляди мне в глаза.
Пан Бербелек поднимает взгляд.
— Мне ведь в лицо не плюнешь, правда?
Пан Бербелек хохочет.
— Хорошо. Все равно, я не могла бы сегодня посвятить тебе много времени. Поедешь на Другую Сторону, в Перевернутую Тюрьму.
— Госпожа…
— Поедешь, мой Иероним, поедешь. Знаешь, почему ты вообще очутился здесь? Почему она отправилась в Европу, почему вытащила тебя из Воденбурга, вернула к жизни, направила в Африку? Писала мне, что если какой-либо человек в состоянии это сделать, то именно ты, который встал против Чернокнижника и, глядя ему в глаза, несмотря на месяцы, проведенные в его антосе, воспротивился могущественнейшему кратистосу Земли. Таких людей с твердостью алмаза — их найти труднее, чем алмаз.
— Все это было не так.
— А теперь ты противишься мне. Я хорошо выбрала. Смейся, смейся.
— Прости, Госпожа.
— Просишь у меня прощения? Никогда не делай этого.
— Ты слишком красива.
— Я тебя ослепляю? Выпрямись! Ах. Так. Иероним, Иероним… Она написала мне, что ты не вошел в Сколиодои глубже, не видел их. Ты должен знать, с чем мы сражаемся, с чем будешь сражаться ты. Не со слов; знать — значит пережить. Выбрось ты эту колючку.
— Не видел? Кого? Чего?
— Адинатосов, Невозможных. Война вспыхнет рано или поздно, планеты меняют орбиты.
— Эти люди… Твоя дочь обещала мне головы виновников Искривления.
— Это не люди. Думаешь, что перед моим Изгнанием удержалась бы на поверхности Луны хотя бы капля Воды, не упало бы отсюда к центру мира, к своей сфере, хотя бы легчайшее облачко аэра? Существует более, чем один центр и более, чем одна, Цель. Почитай старых философов: Ксенофана, Анаксагора, Демократа — они были ближе к истине.
Свет и тень, ветер, листья на ветру, свободная лунная пыль, насекомые и мелкие звери, в роях, в стадах — эта регулярность, этот узор, как все вращается вокруг нее, организуется посредством отражения морфы, порядок окружающего мира — даже серебристая поверхность священного пруда, в который глядятся звезды, этхерная вечномакина и Земля. Здесь: центр, Цель.