«Государственная измена… Самовольное оставление поля боя…» — слова из меншиковского указа пульсировали в голове, отзываясь тупой болью. Какая измена⁈ Какое оставление⁈ Я прорывался из ловушки, которую они же мне и устроили! Спас людей, корабли и самый ценный трофей этой войны! И за это — тюрьма. Обвинение, состряпанное наспех, настолько нелепое и грубое, что от него несло фальшью за версту. Но он поверил.
Или сделал вид, что поверил.
Воздуха в камере не хватало. Мерил шагами свое узилище — четыре туда, четыре обратно. В голове вспыхивали и гасли картины: дымящиеся развалины Евле, лицо Нартова, озаренное открытием, хрип умирающего диверсанта, искаженное ненавистью лицо Карла… Все напрасно. Вся моя титаническая работа обнулилась одним росчерком пера, продиктованным то ли страхом, то ли завистью.
Проклятые интриганы! Проклятые нравы! Верность здесь ничего не стоит. Победителей не судят? Ха! Победителей здесь боятся больше, чем врагов, и спешат закопать поглубже, пока они не стали слишком сильными. Я проклинал тот день, когда решил ввязаться в эту игру, поверив, что могу что-то изменить. Нужно было сидеть в своем Игнатовском, строить маленькую крепость и не лезть в большую политику. Дурак. Самонадеянный, тщеславный дурак.
Опустившись на холодный, влажный пол, я прислонился спиной к стене. Ярость выгорела, оставив после себя пустоту. Дыхание выровнялось. Нестерпимо ныла рука. В полумраке с трудом различил сбитые костяшки. Боль подействовала как нашатырь. Она заставила мозг, привыкший к поиску неисправностей, наконец-то заработать.
Эмоции — в сторону. Непродуктивно. Нужен анализ. Нужна логика.
Итак, что в сухом остатке? Я арестован. Приказ подписан лично Государем, сомнений нет. Меншиков, зачитывая указ, едва сдерживал торжество. Все это произошло публично, на глазах у всего флота и пленного шведского монарха.
Начнем с простого. Мог ли Меншиков провернуть это в одиночку? Сфабриковать указ, подкупить Апраксина, арестовать меня? Нет. Исключено. Александр Данилович — казнокрад, интриган, но не безумец. Риск не просто велик — стопроцентный. Петр бы его с землей сровнял, как только разобрался бы в ситуации. Значит, приказ подлинный. Царь знал и одобрил. Это аксиома, отправная точка.
Идем дальше. Мотив Петра. Паранойя? Страх перед моей возросшей силой? Возможно. Я действительно стал слишком заметен: своя промышленность, своя армия, свои люди, теперь еще и слава победителя. Для правителя, всю жизнь борющегося с заговорами, такой набор качеств у одного подданного — серьезный повод для беспокойства.
Но и здесь что-то не сходилось, логика давала сбой. Зачем такая демонстративность? Зачем подрывать боевой дух армии, наглядно показывая, как поступают с победителями? Выставлять на посмешище всю страну перед Европой — это политически невыгодный ход. А Петр, при всей своей импульсивности, прежде всего прагматик. Он не стал бы ломать работающий и чрезвычайно эффективный инструмент, то есть меня, без веской, сверхвеской причины. В этом аресте не было прагматизма, была только какая-то показная, почти истеричная расправа.
Значит, в уравнении не хватает переменной. Есть некий фактор «Х», о котором я не знаю. Что-то произошло за то время, что я был в море. Что-то, заставившее царя действовать вопреки собственной выгоде и перевесившее на весах и пленение Карла, и мою будущую полезность. Вот она, ключевая точка. Нужно ее найти.
В этих размышлениях я не сразу услышал шаги за дверью. Скрип замка заставил поднять голову. Дверь со стоном отворилась, впуская в камеру тусклый свет свечного фонаря и две фигуры. Впереди — молчаливый тюремщик. За ним — высокий, сухой человек в темной рясе.
Стефан Яворский.
Остановившись на пороге, он изучал меня в полумраке своими умными, пронзительными глазами. Тюремщик поставил фонарь на пол и, не говоря ни слова, вышел, снова заперев дверь. Мы остались одни.
— Мир вам, барон, — безэмоционально произнес Церковник. — Я пришел исполнить свой пастырский долг. Государственные преступники перед лицом грядущего суда нуждаются в исповеди и наставлении духовном.
Я угрюмо смотрел на него снизу вверх. Исповедь. Какая тонкая издевка. Этот человек, считавший мои заводы бесовщиной, теперь пришел слушать мое покаяние.
— Благодарю за заботу, ваше высокопреосвященство, — медленно поднимаясь на ноги, я отряхнул одежду. — Но, боюсь, каяться мне не в чем. Разве что в излишнем усердии на службе Государевой.
Яворский не отвел взгляда. В тусклом свете фонаря его лицо оставалось непроницаемой маской. Выдержав паузу, он тем же тоном продолжил:
— Усердие — добродетель, барон. Но усердие, что порождает смуту в умах и сеет рознь среди верных слуг Государя, — уже грех гордыни, — начал он издалека, будто прощупывая почву. — Ваша победа велика, вот только эхо от нее оказалось громче самой победы. Оно разбудило тех, кто предпочел бы спать спокойно.
Он говорил загадками, я решил подыграть этой тонкой иезуитской игре. Ясно, что он пришел на разведку, прощупать почву. Нужно было понять, что именно ему требуется.
— Неужто моя скромная персона так встревожила покой господ? — в моем голосе прозвучала неприкрытая ирония.
— Ваша персона, барон, стала знаменем, — отрезал он, и в его голосе впервые прорезался металл. — Знаменем новой силы, не подчиняющейся старым законам. Против вас сплотились те, кто вчера еще грыз друг другу глотки: князь Меншиков, видящий, что вы строите промышленность, где не будет места его монополиям; старые боярские роды, слышащие в гуле ваших машин похоронный звон по своему миру; генералы, для которых ваша тактика — прямое оскорбление. Они все пришли к Государю. Кричали о вашей гордыне, о личной армии, о популярности в народе. Кричали, что завтра вы, опьяненный славой, захотите большего.
Внимательно наблюдая за моей реакцией, он подводил меня к мысли, что царь сломался, поддался давлению. Хотел увидеть в моих глазах гнев, жажду мести. Хотел, чтобы я сам предложил ему союз против предавшего меня монарха. Серьезно?
— И Государь их послушал? — спросил я, пытаясь узнать что же происходит за стенами тюрьмы. — Поверил, что я, создавший для него оружие, направлю его против него же?
— Государь устал, барон, — уклончиво ответил Яворский. — Перед ним стена ненависти. И ваше имя — на флаге тех, кто эту стену воздвиг.
Он замолчал, казалось он ненавязчиво хочет дать мне возможность сделать свой ход. Я почти его сделал, обида и злость снова закипали внутри. Но что-то мешало. Какая-то деталь не вписывалась в эту простую и логичную картину предательства. Публичность. Показная жестокость. Не в стиле Петра. Ну не верю я.
Рассуждая больше вслух, чем обращаясь к нему, я начал говорить:
— Странно все это. Если бы он хотел меня убрать, сделал бы это тихо. Яд в вине, несчастный случай на охоте, кинжал в темном переулке — проще и… чище. Зачем этот спектакль? Этот арест на глазах у всех? Зачем показывать шведам наш разлад? Не похоже на него. Невыгодно.
Яворский смотрел на меня с нечитаемым выражением. Кажется, ход моих мыслей его удивил. Он ожидал эмоций, а тут — анализ.
— Возможно, у него не было выбора, — осторожно предположил он. — Они были готовы к бунту.
— К бунту? — я усмехнулся. — Против Петра? Да они боятся его тени. Нет. Здесь что-то другое.
И тут в голове, словно шестеренки в сложном механизме, со скрежетом сошлись все нестыковки. Публичность. Безопасность государственной тюрьмы. Вопиющая невыгодность для самого царя. Все детали сложились в единую, чудовищную в своем цинизме картину, указывая на единственно возможное решение. Ай да Петр, ай да красава!
— Он меня не предал, — я посмотрел прямо в глаза Яворскому. — Он меня спрятал.
Местоблюститель вздрогнул, его напускное спокойствие увяло.
— Что вы имеете в виду?
— Единственный логичный ответ! — я нахмурился, мысленно осматривая возникшую мысль. — Он понял, что они меня убьют. Что ваш Меншиков, бояре, все эти напуганные аристократы найдут способ от меня избавиться, потому что я стал для них смертельной угрозой. Он не мог меня защитить открыто — это бы спровоцировало их на немедленные действия против него самого. Поэтому он и разыграл этот спектакль! Публично унизил и бросил в тюрьму, чтобы показать им: «Проблема решена, он больше не опасен». Он запер меня в единственном месте, куда они не посмеют сунуться, — в своем личном каземате! Это не предательство, ваше высокопреосвященство. Это… охранная грамота. Написанная кровью моей репутации.
Яворский был ошеломлен. Еще бы, он пришел вербовать сломленного мятежника, а нашел человека, разгадавшего замысел самого Царя. Он недооценил меня. И до него дошло, что игра гораздо сложнее, чем он предполагал.
— Даже если вы правы, — наконец произнес он, обретая дар речи, — это отчаянный ход. Государь играет с огнем. Успокоив одних, он мог придать смелости другим, кто метит выше.
— Вы о боярах, — я ухватился за эту нить.
— И не только, — Яворский понизил голос. — В Москве все чаще говорят о царевиче Алексее. О том, что он — надежда на возврат к старым, благочестивым временам. Эти разговоры активно подогревает его новый воспитатель, барон Гюйссен. Весьма умный и деятельный господин. И, что примечательно, с недавних пор — близкий друг и частый гость в доме светлейшего князя Меншикова.
Вот оно. Последний элемент мозаики. Меншиков, пытаясь убрать меня, сам того не ведая, играет на руку тем, кто хочет убрать его патрона. Вступил в союз с силами, которые используют его вслепую. Они плетут заговор вокруг наследника, и мой арест, ослабивший царя, — именно то, что им было нужно. Вот ведь навертели, интриганы!
Взгляд Яворского изменился. Он понял, что я разгадал игру, готов в нее играть. И что в этой борьбе за власть я могу стать для него ценным союзником, потому что теперь наши цели совпадали.
Горечь предательства испарилась. Первая, эгоистичная мысль — «Так ему и надо! Сам заварил эту кашу, пусть сам и расхлебывает!» — умерла, не успев родиться. Мгновенно пришло понимание: доберись эта боярская свора до Петра, меня н