{1541}. Инженер М.Я. Горлов в августе 1936 г. объяснял в письме Орджоникидзе, что лишился должности заместителя начальника цеха на заводе «Запорожсталь» и был исключен из партии, во-первых, потому что в 1935 г. не сразу признал своего коллегу Вольфсона контрреволюционером, троцкистом и зиновьевцем. А не потребовал его исключения, а во-вторых, потому что его жена Глузман в 1931 г. пять месяцев жила с человеком, который теперь арестован, и ей при обмене партийных документов не выдали новый партбилет.{1542} Заведующий отделом кадров Наркомтяжпрома Раскин обратился к Орджоникидзе в ноябре 1936 г. С его стороны, покаялся он, было большой ошибкой своевременно не проинформировать наркома о восстановлении в должности Дрейцера, которого в 1932 г. уволили из ВСНХ как активного троцкиста. Раскин приложил к письму несколько документов в доказательство того, что за восстановление этого «опасного элемента» несет ответственность не он, а три других лица{1543}. Инженер Кейль, уволенный с ленинградского монетного двора и в течение девяти месяцев подвергавшийся гонениям, не только обвинял руководство этого предприятия в растратах и взяточничестве, но и доказывал, что его коллеги также подозревают директора во «вредительстве» и «заговоре»{1544}. Еще один инженер, Р.С. Патковский, арестовывавшийся в 1931 г., а в 1935 г. высланный из Ленинграда, обличал своих преследователей как «карьеристов», «интриганов», «воров» и «вредителей». Он привел имена бывших коллег, которые, по его мнению, являлись «троцкистами», «зиновьевцами», «предателями» и «лжецами»{1545}. Техник Н.И. Копылова и ее муж инженер-химик В.А. Трошанов, изгнанные из «Синанчаоловостроя» на Японском море, обратились во ВМБИТ, доказывая, что они ни в чем не виноваты, зато начальник участка Соколов и другие руководящие ИТР ведут строительство «варварски и преступно». Супругов, дескать, потому и уволили, что они обнаружили, «как плохо и преступно» здесь ведутся работы. А начальник Копыловой, подозревали они, просто не хотел работать с женщиной{1546}.
Доносы и контрдоносы в 1930-е гг. стали обычным делом. Подобная форма обвинения и «защиты» являлась элементом повседневной культуры. Многие инженеры пользовались этим инструментом, чтобы избавиться от неугодного коллеги или «расчистить» себе путь наверх.
Среди знакомых нам инженеров, что характерно, никто не сознается в доносительстве. Е.Ф. Чалых и В.А. Богдан, правда, сообщают, что НКВД принуждал людей к доносам. Чалых дружил с инженером Ниной Васильевной Чистяковой, и в 1938 г. та неожиданно попросила его немедленно освободить ее от должности. Лишь много лет спустя она объяснила, что уехала в Москву, не желая выполнять задание НКВД и собирать компрометирующий материал на Чалых{1547}. Механик Юсупов однажды поведал Богдан, что сотрудники Ростовского управления НКВД велели ему составить список своих друзей и коллег. Юсупов отказался; через две недели ему снова напомнили об этом, но потом он больше ничего не слышал о человеке, который с ним связывался, — видимо, тот стал жертвой чистки в стенах управления{1548}. Богдан в конце концов пришлось рассчитать няню своей дочки, которую на собрании домработниц призвали подслушивать разговоры хозяев и читать их письма. Давыдовна не стала скрывать от Богдан, что поступит так же, как соседская домработница: та открыла, что ее хозяева «троцкисты», и теперь жила в их квартире{1549}.
Один Н.З. Поздняк признает свое участие в институтских чистках во времена культурной революции (см. выше). Вопрос о том, действительно ли другие мужчины и женщины не участвовали в этом ритуале, остается открытым. Джон Гринвуд утверждает, что А.С. Яковлев травил Туполева и несет долю вины за его арест{1550}. Сам Яковлев пытается представить дело так, будто он вошел в милость к Сталину без сознательных усилий со своей стороны. Он, дескать, не добивался внимания генсека и не оттеснял старых инженеров, а попал в круг избранных по воле случая. Ему было крайне неприятно, уверяет он, когда нарком М.М. Каганович на заводе всех работников знакомил с ним как с представителем «молодого поколения» советских конструкторов, «чем поставил меня в совершенно немыслимое, неловкое положение перед сопровождавшим наркома А.А. Архангельским, заместителем А.Н. Туполева, почтенным и всеми уважаемым конструктором»{1551}. От поста заместителя наркома, пишет Яков-дев, он с удовольствием бы отказался. Сталин в 1940 г. практически заставил его принять это назначение, с угрозой напомнив о партийной дисциплине: «Много тревожных мыслей бродило тогда в голове. Как отнесутся к моему назначению конструкторы и другие деятели нашей авиации: ведь я среди них самый молодой? Как я буду руководить людьми, одно имя которых вызывает у меня трепетное уважение еще с тех пор, когда я был школьником, авиамоделистом? Станут ли они меня слушать и считаться с моими указаниями?»{1552} Яковлев при этом умалчивает о том, что в 1937 г. был арестован «весь мир русской отечественной авиационной мысли», прежде всего Туполев и почти все сотрудники ЦАГИ{1553}. Зато он подчеркивает облегчение, испытанное им, когда такие «маститые» люди, как Поликарпов, профессор Шишкин, учитель Яковлева Ильюшин, и молодые «конкуренты» Лавочкин, Горбунов и Гудков поздравили его и повели себя вполне дружелюбно{1554}. Ученый Георгий Александрович Озеров, сидевший вместе с Туполевым в лагере, однако, обвиняет Яковлева в том, что он неоднократно позволял себе враждебные выпады против Туполева и, в частности, добился, чтобы в 1943 г. самолет Ту-2 сняли с производства и заменили моделью Як-40. Яковлева, говорит он, в кругу авиаконструкторов не любили, считая, что, став советником Сталина, он распростился с моральными принципами{1555}. Какую роль в действительности играл Яковлев и что в его воспоминаниях осталось недосказанным, здесь не представляется возможным прояснить.
Некоторые инженеры, не говоря о наветах, описывают, как в 1937-1938 гг. потеряли всякую ориентацию и в обстановке массового доносительства уже не знали, кто на самом деле «вредитель», а кого обвинили несправедливо. В.С. Емельянов в своих воспоминаниях признается, что в то время перестал понимать, где «вредительство», а где обычный несчастный случай. С одной стороны, бывали необоснованные обвинения, с другой стороны, выход из строя некоторых машин он мог объяснить только саботажем{1556}. Подобные высказывания примечательны в двух отношениях. Во-первых, они дают понять, что само наличие «вредительства» и саботажа сомнению не подвергалось, принимаясь как данность. Во-вторых, инженеры здесь впервые показывают, что уже не на сто процентов доверяли государству в оценке людей и событий, порой расходясь с ним во мнениях. В конце концов, вера многих инженеров в существование «вредителей» служила им защитой от неприятного подозрения, что среди последних могут оказаться невиновные, а стало быть, и они сами. Твердо придерживаясь официальной картины повсеместного распространения «вредительства», они сохраняли свой вымышленный светлый мир, где арестовывают только «злодеев». По воспоминаниям инженера М.С. Смирнова, занимавшего руководящий пост в топливно-энергетической промышленности, когда началась волна арестов, он был убежден, что с тем, кто работает «честно и правильно», ничего случиться не может. Жена пыталась открыть ему глаза: «А главный инженер управления, которого арестовали, разве был обманщиком?» Но лишь когда все чаще стали забирать его коллег и знакомых, до него дошло, что НКВД цепляется за любую ошибку, пытаясь придать ей политический характер: есть, скажем, трудности с машинным оборудованием, руководитель всю ночь проводит на заводе, а приказ на его арест уже готовится{1557}. Отец Л.С. Ваньят, Сергей Криц, тоже лелеял иллюзию, будто сажают исключительно «настоящих вредителей», а ему, искренне преданному советской власти специалисту, бояться нечего, уж если его арестуют, значит, наступил крах советской власти{1558}.
5. Преследования и аресты
а) Террор как запретная тема
Газеты и фильмы 1930-х гг. полны клише по поводу «вредителей», однако на картине, воссоздаваемой в более поздних повествованиях о том времени, аресты остаются «белым пятном». Тема террора находилась под запретом и в публикациях могла затрагиваться только при особых условиях. Отрывки из воспоминаний инженера Б.С. Баскова, посвященные работе на Днепрострое, печатались в 1961 г. в сборнике «Сделаем Россию электрической» и в 1966 г. в журнале «Вопросы истории», но только из его бумаг, хранящихся в архиве, мы узнаем, что в 1945 г. он был арестован из-за своей работы в ГОЭЛРО в 1920-е гг.{1559} Точно так же обстоит дело с А.И. Угримовым: в том же сборнике он рассказывает, как они с братом в двадцатые годы сотрудничали с ГОЭЛРО, не упоминая, что последний в 1941 г. умер в лагере. И эту информацию можно найти лишь в архиве{1560}. Сборник «Сделаем Россию электрический», в котором крупные инженеры в 1961 г. с энтузиазмом писали о своем опыте и вспоминали о работе по выполнению плана ГОЭЛРО, — типичный пример «подчищенных» мемуаров. Как раз среди этих инженеров нет практически ни одного, не прошедшего через жернова НКВД. Тем не менее, подобно Угримову и Баскову, и все остальные, например М.В. Кудряшов, подозревавшийся в 1931 г. в саботаже, или И.И. Радченко, арестовывавшийся в 1937 г., не проронили о своих мытарствах ни слова{1561}. В редколлегию этого юбилейного сборника входил инженер Владимир Юрьевич Стеклов, сын Юрия Михайловича Стеклова, главного редактора «Известий», снятого в 1933 г. с должности за «серьезные политические ошибки». Всего годом раньше Стеклов-младший записал в собственных «Отрывках из воспоминаний», которые в настоящее время хранятся в архиве: «Надвинулось тяжелое время так называемого культа личности со всеми его последствиями. По всей стране начались, все нарастая, аресты, которые коснулись и работников энергетики. Один за другим пропадали начальники районных управление Погиб Ан-тюхин (Ленэнерго) и Матлин (Мосэнерго), Таньпетер (Горэнерго) и Риза-Заде (Азербайджан) и многие другие. Десятки директоров и главных инженеров электростанций оказались злейшими врагами народа. В самом аппарате Главэнерго начались первые аресты. А снежная лавина все нарастала. Пропали Г.А. Дмитриев и С.И. Алмазов. Через некоторое время за ними последовал Ю.Н. Флаксерман. Почти все начальники отделов Главэнерго были также арестованы. Наступила очередь заместителей и рядовых инженеров. Часто по утрам, придя на работу, мы узнавали друг от друга, кто еще из товарищей не явился на работу»{1562}. Но эти рассуждения мы только в архиве и можем отыскать: для публикации в честь ГОЭЛРО они не годились.
Возможность рассказывать о репрессиях в мемуарах, предназначенных для печати, ненадолго появилась в период «оттепели» и затем вновь открылась в эпоху гласности. Т.В. Федорова, чьи мемуары впервые увидели свет в 1975 г., и Т.Б. Кожевникова, опубликовавшая свои воспоминания в 1978 г., ничем не дают понять, что инженеры служили мишенью для подозрений, подвергались преследованиям и арестам. А.С. Яковлев, выпустивший книгу воспоминаний в 1966 г., напротив, прямо говорит о напряженной обстановке эпохи террора, исчезновении коллег и собственных страхах. Впрочем, молчание или откровенность того или иного инженера зависели не только от времени публикации. Мемуары Л.П. Грачева, к примеру, появились в печати в 1983 г., когда о гласности еще и речи не было, однако в них содержатся, по крайней мере, достаточно недвусмысленные намеки на то, что инженеров обвиняли во «вредительстве»{1563}. Зато Федорова, переиздавшая свои воспоминания в третий раз в 1986 г., даже тогда не добавила ни слова о репрессиях и терроре. Так что дело не только во времени и обстоятельствах, но и в самих инженерах, в их готовности или неготовности замечать террор, сохранять память о нем и возвращаться к этой теме в преклонном возрасте. Федорова была и осталась настолько убежденной коммунисткой, что «вытеснила» ее из своего сознания. Если люди сами позднее не оставили где-либо свидетельств о пережитых преследованиях, практически невозможно установить, насколько террор их затронул. О биографии метростроевки С.А. Киени, например, всегда писали другие люди, и в их текстах она предстает идеальным советским инженером, как и Федорова, бесконечно далеким от всего, связанного с репрессиями. В действительности же в 1938 г. у нее арестовали мужа, крупного специалиста по строительству мостов, и брата, тоже инженера. Известно об этом только со слов ее племянницы. Поскольку Киеня от обоих отреклась и даже во время «оттепели» не стала добиваться их реабилитации, следует предположить, что, если бы она и написала мемуары, из-под ее пера вряд ли вышла бы хоть строчка о терроре и репрессиях{1564}. Феномен игнорирования террора вплоть до сегодняшнего дня — отнюдь не редкость. Г.В. Розанов в интервью 1996 г. сказал, что в 1937 и 1938 гг. ничего такого не замечал. И это притом, что его самого в 1930-х и 1940-х гг. исключали из института и из партии{1565}. Очевидно, он рассматривал собственные неприятности как часть своей индивидуальной судьбы, не обращая внимания на политические события, которые не имели к ней прямого отношения. Инженер С.С. Киселев (р. 1919), с 1937 по 1942 г. учившийся на горном факультете Томского политехнического института, в интервью 1997 г. также уверял, что в то время ничего не знал о репрессиях{1566}. Даже Федосеев пишет, что аресты производились «тихо и тайно» и нельзя было понять, что к чему. В данном случае, вероятно, дело отчасти в том, что он в 1938 г. жил за границей и самый пик массовых арестов на родине не застал. Тем не менее в своих воспоминаниях Федосеев снова и снова пытается объяснить себе, почему он не увидел, что Советский Союз — неправовое государство, намного раньше. Хотя из Отраслевой вакуумной лаборатории на его заводе «Светлана» «исчезли» несколько руководителей, в том числе такие крупные инженеры, как С.А. Векшинский (1896-1974) и А.Л. Минц (р. 1894), и два его школьных товарища стали жертвами террора, о причинах, по словам Федосеева, он не задумывался{1567}. Он относит это на счет своего тогдашнего желания во что бы то ни стало вписаться в советское общество и прочно утвердиться в нем. Жажда ассимиляции сделала его слепым. Кроме того, бывает, опыт террора столь мучителен для его жертвы, что она не хочет признать его правдой, не хочет говорить о нем. Когда я в первый раз брала интервью у Т.А. Иваненко в 1993 г., она сообщила, что ее отец «своевременно» умер в 1937 г. При нашей следующей встрече в 1999 г. она нехотя, преодолевая внутреннее сопротивление, рассказала, что отца арестовали и расстреляли{1568}.
Таким образом, для многих инженеров террор был и остается «небылью», периферийным явлением, «белым пятном» или мучительной, «вытесненной» главой собственной жизни. Табу, наложенное на тему террора, действует до сих пор. Правоверные коммунисты, которых террор непосредственно не коснулся и которые не ощущают личной потребности критически осмыслить проблему террора, советское прошлое и собственную историю, и сегодня соблюдают обет молчания. В то время как одни с нетерпением ждали дня, когда смогут наконец сказать всю правду, как пишет Л.И. Логинов, другие, вроде Федоровой или Розанова, не видели нужды выходить за рамки старых, приглаженных и многократно повторявшихся повествований.
б) Криминализация неполадок на производстве
Практически все записки, депонированные в архивах, содержат свидетельства о терроре. Просто поразительно: нет почти никого, кто не боялся, что в случае технических неполадок его тут же назовут саботажником и врагом народа. «Не надо забывать, что шел 1937 год. В те времена неудача в работе, ошибка могла быть расценена как сознательное вредительство. Ярлык "вредитель", а затем "враг народа" мог быть приклеен не только при неудаче, но и просто по подозрению. Волна недоверия и подозрения во вредительстве обрушилась и на отдельных лиц, и на целые организации», — пишет Яковлев{1569}. Когда из дальнего перелета по маршруту Москва — Севастополь — Москва не вернулась половина самолетов, все руководство Центрального аэроклуба арестовали, так что клуб некоторое время после этого существовал только на бумаге. То же самое произошло с летчиками и авиаконструкторами, на которых Сталин в 1938 г. возложил ответственность за неудачи советской авиации в Испании{1570}. Опасность ареста и обвинения в саботаже из-за любой ошибки или плохой работы явственно видел и Д.И. Малиованов. Когда его в 1937 г. вызвали на шахты треста «Донбассуголь» устранять «последствия вредительства», он понял, что ни о каком вредительстве здесь речь не шла, просто инженеры были вынуждены идти на риск. Инженеров на подведомственных ему шахтах арестовывали, и Малиованов, по его словам, ничего не мог поделать. Ему оставалось только «быть объективным», защищать своих людей и предоставлять инженерам столько материалов и оборудования, чтобы им не приходилось чрезмерно рисковать{1571}.
Яковлева и Малиованова террор сначала непосредственно не коснулся, а вот Е.Ф. Чалых, К.Д. Лаврененко и А.А. Гайлит описывают ситуации, когда они сами подверглись нападкам за производственные огрехи. После того как электродный завод Чалых в Челябинске в 1938 г. выдал 100% брака, в местной газете «Челябинский рабочий» появилась статья с резкой критикой в адрес завода в сопровождении карикатуры, которая изображала самого Чалых восседающим на груде испорченных электродов: «Статья не только огорчила меня, но и вселила страх. Я отлично понимал, что появление статьи — это не инициатива редакции газеты и ее корреспондентов, она была написана либо по указанию соответствующих ведомств, либо руководства комбината. Следовало ожидать печальных последствий, вплоть до обвинения во вредительстве»{1572}.
Опасность грозила и Лаврененко, поскольку запущенная им турбина на электростанции в Краснокамске все время находилась на грани аварии. Положение усугубилось, когда в 1937 г. сняли директора и на его место пришел новый руководитель, с которым Лаврененко еще раньше поссорился и перестал разговаривать: «К этому времени меня настойчиво приглашали на интересную работу в московский наладочный трест "ОРГРЭС" Я решил воспользоваться приглашением и немедленно перейти на работу в Москву. Ведь уже начался 1937 год… Работа с Хорошевым могла закончиться трагично»{1573}.
Наконец, о похожих затруднениях рассказывает Гайлит. На Волховском алюминиевом заводе случилась авария как раз накануне годовщины революции, и Гайлит сразу подумал, что обрушение крыши здания глиноземной фабрики будет расценено как результат «вредительства». Хотя никто не пострадал, коллектив, трудясь без устали, за десять дней ликвидировал ущерб и, несмотря на аварию, выполнил производственный план, в конце 1936 г. на предприятии начались аресты, продолжавшиеся и в первой половине 1937 года{1574}.
в) «Утрата бдительности»
После арестов заводские парткомы, как правило, проводили собрания, на которых клеймили арестованных как «вредителей» и призывали коллектив проголосовать за исключение их из партии. Стеклов, один из немногих, рассказывает о подобных сборищах: «Проходили партийные собрания, на которых мы били себя в грудь, клянясь в том, что мы потеряли большевистскую бдительность и не сумели разоблачить врагов народа, которые работали среди нас. Но как мы могли разоблачить, когда они были наиболее авторитетными, политически выдержанными и выдвинулись на руководящие посты в результате своих знаний, своей энергии и своей политической принципиальности. Часто активные ораторы на этих собраниях потом сами становились жертвами репрессий. В этой суматохе ничего нельзя было понять. В нашем главке, после того как была арестована целая плеяда начальников отделов — около десяти заместителей начальника, — был взят и К.П. Ловин, как злейший враг народа, польский шпион, который под влиянием царившей тогда обстановки выступал на собраниях и громил врагов»{1575}. Используя местоимение «мы», Стеклов дает понять, что и он соглашался, когда на других навешивали ярлык врагов народа. Логинов, напротив, принадлежит к числу инженеров, стойко сопротивлявшихся призывам к обличениям и доносительству. Вернувшись в 1938 г. из США, он узнал, что его начальник Немов, с которым он проработал восемь лет, которому был обязан квартирой и карьерой, арестован{1576}. Логинова заставили не только занять его место во главе только что организованного 10-го Главного управления Наркомата вооружения, но и выступить на партийном собрании управления с разоблачением «врагов народа»: «Такая тогда была, с позволения сказать, практика — как только человека арестовывали, парторганы немедленно требовали от сослуживцев сообщать им факты "вражеской работы". На всех собраниях и заседаниях в управлении и в райкоме я заявлял, что ничего плохого за Немовым не знаю»{1577}. Логинов таким образом пытался не только защитить Немова, но и спасти себя, поскольку понимал, что все обвинения, которые он выдвинет против бывшего начальника, могут обернуться против него самого как ближайшего сотрудника Немова: «За все хорошее или плохое, что делалось в области приборостроения, в одинаковой степени ответственны оба»{1578}. Поскольку Логинов упорно отказывался клеймить своего друга и покровителя, Киевский обком исключил его из партии «за утрату бдительности». Логинов находит нужным подчеркнуть, что это произошло из-за его «честной и искренней позиции»: «Я подчеркиваю, честной позиции, т. к. некоторые сослуживцы, из соображений карьеры, лгали»{1579}. Он не дрогнул и после исключения, когда следователь НКВД потребовал у него показаний на его однокашника, сотрудника и бывшего директора Опытного завода точных приборов И. Горохова, который уже сидел в тюрьме по обвинению в том, что импортировал из-за рубежа лишние машины с намерением нанести убытки народному хозяйству. Вместо того чтобы пойти навстречу желанию следователя, Логинов взял всю ответственность за закупки иностранной техники на себя, так как, будучи руководителем главка, подписывал все заявки: «Следователь удивленно спросил, могу ли я дать такое показание в письменной форме. "Конечно", — ответил я ему и тут же на своем блокноте написал все то, что я сказал выше»{1580}. Горохова после этого действительно отпустили. Логинов не мог не понимать, что подобным поступком дал НКВД компромат на себя. Но он обладал столь сильным чувством справедливости, что приходил в ярость от любого ложного обвинения и, очевидно, забывал всякую осторожность.
Жену Н.З. Поздняка, работавшую помощницей заместителя наркома тяжелой промышленности Владимира Ивановича Иванова (1893-1938), постигла та же судьба, что и Логинова. В 1937 г. Иванов был арестован, и на последовавшем за этим партийном собрании наркомата от всех потребовали проголосовать за его исключение из партии. Анна Исааковна единственная дважды голосовала против. Парторг вызвал ее к себе и пригрозил: «Подписывай, красавица, или у тебя будут неприятности!»{1581} Она стояла на своем, заявляя, что Иванов не враг народа, и в итоге из партии исключили ее саму. В результате дорога в вуз и дальнейшая карьера оказались для нее закрыты. Год спустя ее супруга уберегло от исключения столь же мужественное поведение другого человека. Поздняка обвинили не в саботаже, а в том, что 17 лет назад, в Гражданскую войну, он воевал в составе литовского подразделения, которое, правда, сражалось на стороне красных, но теперь считалось антисоветским. Когда парторг отдела вооружения потребовал исключить Поздняка из партии, секретарь парткома Наркомата машиностроения навел справки о послужном списке «провинившегося» и решил, учитывая его выдающиеся трудовые заслуги, понизить его в должности, но не исключать{1582}.
Гайлиту крупно повезло — он отделался взысканием. Гайлит — один из тех, кто активно вступался за инженеров, которым грозила опасность. Будучи главным инженером и заместителем директора ролховского алюминиевого завода, он вместе с директором завода д. И. Коолем 15 мая 1937 г. написал письмо секретарю ЦК Андрею Длександровичу Жданову (1896-1948) и преемнику Орджоникидзе Валерию Ивановичу Межлауку (1893-1938), протестуя против увольнения руководителей глиноземной фабрики, где случилась авария: «На нашей фабрике арестован ряд лиц, которые подозреваются в ведении вредительской работы. Эти лица не пользовались у нас особым доверием, и мы не увольняли их только потому, что у нас не было для них замены. Все это хорошо. Но теперь мы несколько дней назад получили распоряжение об обязательном увольнении важнейших руководителей, хотя какие-либо факты об их вредительстве нам неизвестны. Трудности 1936 года, вызванные нехваткой сырья, не являются следствием работы этих трех людей. Невзирая на личную боль, мы выполнили указание "органов" и уволили всех троих. Но то обстоятельство, что мы доверяли им, воспитали их, как многих других молодых специалистов, наполняет нас печалью… Теперь нас обвиняют в том, что мы покрываем этих людей, хотя сам фабричный коллектив до последнего времени считал их честными… Кроме того, фабричная общественность требует увольнения главного электрика по социальным причинам, хотя не может указать какие-либо упущения в его работе, а также главного бухгалтера и начальника финансового отдела. Каждому кто знаком с фабричной жизнью, ясно, что тем самым выполнение производственной программы фабрики ставится под угрозу»{1583}. Гай лит и Кооль изъяснялись общепринятыми формулировками и в принципе соглашались с арестами, дабы представить дело тех, кого они отстаивали, как исключение. Тем не менее они сами попали под подозрение как «защитники врагов народа». Ленинградский обком 17 июня 1936 г. исключил Кооля из партии. Гайлита обязали составить «конкретный перечень мер по ликвидации последствий вредительства». Всего через несколько дней Кооля арестовали, а секретарь местного парткома Мелкишев на собрании попытался добиться исключения Гайлита. Однако работники не повиновались ему и проголосовали только за строгий выговор с предупреждением — «за защиту врага народа и утрату политической бдительности»{1584}.
Случай с Гайлитом показывает, что, если работники стояли друг за друга, им с успехом удавалось защитить своих сотрудников. НКВД мог хватать отдельных ИТР, но арестовать целый рабочий коллектив было все-таки трудновато.
г) Бессловесность
В условиях, когда угроза арестов нависла надо всеми заводами, фабриками, институтами и учреждениями, когда каждое утро кто-то из коллег не приходил на работу, потому что ночью его забрали, среди инженеров расползался страх{1585}. Но мало кто в состоянии подробнее отобразить эту обстановку. Большинство словно лишилось дара речи — они ограничиваются тем, что приводят пару фактов, которые вроде бы должны говорить сами за себя. Если существовали особый язык для рассказов об успехах индустриализации и особый язык для обличения «вредителей», то язык для описания ужаса времен Большого террора в Советском Союзе так и не развился. Вместо него сложился своего рода код, появился ряд устойчивых понятий и выражений, позволяющих говорить о терроре, не называя его своим именем. Этот разговор намеками и шифром, умолчаниями и эвфемизмами продолжается и в воспоминаниях инженеров.
Ни Л.С. Ваньят, ни Т.А. Иваненко в интервью не рассказывали откровенно о том, что они чувствовали во время террора. Иваненко арест и расстрел отца в 1937 г. причинили такую боль, что она действительно не в силах описать свое тогдашнее состояние, страх и напряжение, царившие вокруг. Очевидно, она так внутренне и не «переработала» свою потерю, и поэтому даже сегодня в ее распоряжении нет формулировок, чтобы выразить пережитое{1586}. Ваньят, в отличие от нее, обращается со своим прошлым значительно спокойнее. Она ограничивается изложением голых фактов. В сентябре 1937 г. ее отца по дороге на курорт сняли с поезда — его арестовали вместе с другими бывшими работниками Китайско-Восточной железной дороги и вскоре расстреляли{1587}. Матери Ваньят повезло, один сотрудник НКВД пожалел ее и предупредил, что ей надо срочно исчезнуть. «Поезжайте куда-нибудь в Центральную Россию, где вас никто не знает», — сказал он ей{1588}. Она все бросила, навсегда оставила шестикомнатную квартиру в Чите с мебелью и всеми ценными вещами и скрылась с младшей дочерью в Саратов. Несколько фотографий из прежней квартиры ей, по словам Ваньят, позже прислал кто-то, пожелавший остаться неизвестным. Сама Ваньят, учившаяся в Москве, радовалась, что не успела вселиться в предоставленную ей квартиру. Обладание подобным жильем грозило бы дочери врага народа большой опасностью, если бы на него позарился какой-нибудь чин из НКВД, а так она смогла спокойно учиться дальше{1589}. О своей боли после ареста отца, о вечной неуверенности в том, действительно ли ее с матерью и сестрой не тронут, она не говорит. Происшедшее настолько чудовищно само по себе, что, по ее мнению, в комментариях не нуждается.
Такое же немногословие и такой же сухой, прозаичный стиль мы обнаруживаем в мемуарах инженеров. Чалых кратко констатирует, что разгромная статья в газете в него «вселила страх». О грозившей ему опасности дают понять лишь его слова, что после этой статьи следовало ожидать «печальных последствий». Вместо того чтобы подробнее передать картину происходящего и собственное нервное напряжение, он отделывается красивой фразой: «Но бог был ко мне милостив, и чаша сия меня миновала»{1590}.
Не менее лаконичен и Лаврененко. Подобно Чалых, он подыскивает выражения, позволяющие говорить о терроре, не называя его прямо. «Смертельным подарком» именует он назначение директора, который, как он боялся, при первом удобном случае на него донесет и постарается его посадить. Слов «донос» и «тюрьма» Лаврененко, однако, не употребляет, ограничиваясь замечанием, что их сотрудничество могло окончиться «трагично». Несколько больше он позволяет себе сказать, описывая атмосферу, воцарившуюся на его электростанции во время террора 1938 г.: «Время было тревожное. Начался 1938 год. Требовалось особое внимание, люди "оступались" на каждом шагу… Неожиданно и срочно менялись инженеры, часто "работяги" спрашивали с недоумением, что происходит, почему убрали того или другого инженера? Что можно ответить? — Давайте работать, — отвечал я. — Не отвлекайтесь на неизвестное нам»{1591}. Положение сложилось крайне «напряженное», поскольку никак не удавалось дать достаточное количество электрического тока. Однажды утром не пришел на работу начальник турбинного цеха Павел Федорович Кретов: «Тревога и общее недоумение: где он, что с ним? На следующий день узнаем: арестован… "За что?" Так и не вернулся»{1592}. Лаврененко признается, что в то время видел только один выход — закрывать глаза на аресты. Словно страус, прячущий голову в песок, он надеялся уцелеть, если не будет обращать внимания на происходящее вокруг. Соответственно об арестованных он говорит эвфемизмами: те «оступались» или их «убирали».
В то время как Чалых и Лаврененко, намекая на разверзшуюся перед ними пропасть, больше прибегают к недомолвкам и умолчаниям, Гайлит пытается словами передать настроение, воцарившееся на его предприятии в 1937 г., после того как директора арестовали, а его самого чуть не исключили из партии: «Можно представить, насколько тяжело было положение на фабрике во второй половине 1937 г., когда практически весь прежний инженерно-технический руководящий персонал и директор были заменены менее опытными сотрудниками»{1593}. Положение обострилось еще сильнее, когда в январе 1938 г. алюминиевый завод получил задание перепрофилировать производство с боксита на нефелин и весь год его коллективу пришлось заниматься «устранением трудностей». Сырьем и техникой завод снабжался из рук вон плохо, в результате его переоборудование затягивалось. «Ив такой напряженный момент директор был вызван с докладом к наркому тяжелой промышленности. Как сейчас вспоминаю я эти 48 часов, за которые мы подготовили доклад. Прежде чем Самохвалов отбыл, он крепко пожал мне руку и сказал: "Ну, Андрей, возможно, ты снова останешься один в этот трудный момент"»{1594}. Десять дней не приходило никаких известий, а затем на заводе узнали, что сняли не их директора, а начальника Главалюминия П.И. Мирошникова, жертву «клеветнической акции», и Самохвалова назначили на его место. Весь 1938 г. Гайлит не только ощущал постоянную угрозу террора, но и находился в сильнейшем напряжении в связи с перестройкой на предприятии и в наркомате, который был разделен и реорганизован по отраслям. Узнав в октябре, что его брат Евгений, возглавлявший областное финансовое управление в Азово-Черноморском крае, приговорен к десяти годам заключения, Гайлит понял: больше он не выдержит: «В конце 1938 г. мое здоровье находилось в таком критическом состоянии, что я попросил перевести меня на должность обычного инженера. Мое желание было удовлетворено: 14 января меня назначили начальником технического отдела Всесоюзного института алюминия»{1595} Гайлит показывает свою беспомощность. Он видел угрозу, ужасно страдал от нее, но долгое время не находил другого выхода, кроме как работать еще усерднее в надежде, что его усилия оценят. На многое и он лишь намекает. Он сосредоточивается на описании производственных проблем, которые, однако, и были столь тяжкими потому, что все знали: отставание будет рассматриваться как политическое преступление. Подобно директору, объяснявшемуся недомолвками и, тем не менее, сказавшему все, что нужно, фразой «Возможно, ты снова останешься один», Гайлит в немногих словах дает понять, что значило для них тогда десять дней ждать известий из Москвы. Наконец, и об аресте брата он особенно не распространяется, поскольку любому современнику понятно, что он не только принес Гайлиту горе, но и заставил опасаться за собственную свободу. Таким образом, перевод на другую работу не просто избавлял Гайлита от слишком большой ответственности: менее важная должность уменьшала риск самому оказаться в тюрьме. В.А. Богдан говорит о времени террора и своем бессильном страхе гораздо конкретнее. Она не ограничивается личным опытом, по крайней мере иногда уделяя внимание политическим событиям. Для нее террор начался с ареста М.Н. Тухачевского (1893-1937) и лозунга об «усилении пролетарской бдительности». Опасность для себя она увидела, когда в Ростове арестовали депутата Верховного Совета, в чьей предвыборной кампании она принимала участие в качестве агитатора: тот якобы готовил покушение на Ворошилова. Вдобавок были арестованы два заводских начальника, которых ее муж Сергей как раз недавно посещал со своими студентами. Все, по словам Богдан, в ужасе ждали, кто будет следующим. Ее дом, где 132 квартиры занимали главным образом специалисты и политработники, перманентно опустошался. Почти каждую ночь кого-то оттуда увозил «черный ворон». Особенно страшной для Богдан выдалась ночь, когда забирали соседа сверху и обыскивали его квартиру. Обыск длился долго, и супруги Богдан слушали, как у них над головой расхаживают мужчины в тяжелых сапогах и зачем-то двигают мебель, как громко плачут жена и дети арестованного{1596}. Посадили не только бывших коллег Богдан с комбайнового завода, но и профессора, на кафедру к которому она в свое время тщетно пыталась устроиться. Теперь ей казалось счастьем, что он ее тогда не взял. Но она почувствовала еще большую неуверенность, так как никто не знал, почему хватают научных работников. Судя по всему, профессор стал жертвой новой кампании травли ученых: намеки его сотрудников давали понять, что ему инкриминировали занятие «чистой наукой», не имеющей «актуального значения». Сотрудников расспрашивали, хвалил ли профессор в своих лекциях Сталина и разъяснял ли важную роль партии. Чета Богдан перепугалась, поскольку муж Валентины Алексеевны в лекциях ни словом о Сталине не упоминал. Богдан даже попросила свою мать на время взять к себе их дочку, боясь, что, если их с мужем арестуют, девочка попадет в детский дом и они ее навсегда потеряют{1597}.
Валентина Алексеевна и ее муж уцелели, и даже на мукомольном комбинате Богдан никого во «вредительстве» не обвинили. Богдан, в отличие от своих советских коллег, говорит об арестах и терроре без обиняков и эвфемизмов. Кроме того, она не пытается демонстрировать напряженную сосредоточенность на работе. Учитывая, что ее мемуары написаны за границей, в другой обстановке и в расчете на совершенно другие читательские ожидания, неудивительно, что у нее имелась возможность называть вещи своими именами и она использовала соответствующие языковые средства. Однако, несмотря на иную форму, по содержанию ее повествование не слишком отличается от скупых откровений коллег, оставшихся в СССР. Богдан тоже показывает свою беспомощность перед террором. Она не знала, за что человека может постичь кара и на кого она обрушится в следующий раз. Так же как Гайлит, Богдан безуспешно искала логику террора, которая была бы ей понятна и помогла бы оценить опасность. Не находя такой логики, она разрывалась между иллюзией, что с ней ничего не случится, поскольку она ни в чем не виновата, и осознанием того, что все они могут стать жертвами чистого произвола. И Богдан, и Гайлит все-таки приняли кое-какие «меры предосторожности»: первая отослала в безопасное место дочь, второй сам постарался убраться «с линии огня».
Отойти в тень с авансцены событий планировал и Логинов летом 1938 г. Он — один из немногих советских инженеров, рассказывающих о 1937-1938 гг. столь же подробно и откровенно, как Богдан. Логинов посвятил террору целую главу объемом 64 страницы, т. е почти половину своих воспоминаний, и с особенной выразительностью показывает терзавшие его сомнения, неуверенность и душевное смятение: «Еще в Америке мне стало известно из разговоров с товарищами, приезжавшими в США в командировку, что наша страна живет в какой-то особой напряженной атмосфере. Американская печать много писала о событиях в СССР, причем в самом плохом свете. Я лично, как и многие другие, понимал, что верить этой враждебной информации нельзя, но в то же время трудно было понять, что за причина, вызвавшая большую волну арестов в стране»{1598}. Публикуемым в США сообщениям о терроре в СССР он верить не мог и не хотел. В качестве реакции на возникшую неуверенность его потянуло домой, ибо в тот момент он и представить не мог, что сам окажется в опасности. Когда он вернулся в мае 1937 г., жена уже на вокзале рассказала ему «некоторые вещи», которые его «насторожили». Через два дня был арестован его начальник Немов, вскоре исключили из партии самого Логинова и арестовали отвечавшего за его промышленный комплекс наркома вооружения Моисея Львовича Рухимовича (1889-1938). Друг Логинова Браило, сотрудник Амторга, застрелился сразу по возвращении из США{1599}. Логинов рассказывает обо всем этом довольно подробно и, тем не менее, говорит: «Трудно подыскать слова, которыми можно было бы сравнительно полно охарактеризовать всю нелепость и трудность моего положения, в котором я очутился в этот период»{1600}.
Ему пришлось нелегко вдвойне: с одной стороны, исключение из партии сильно подорвало его авторитет; с другой стороны, на него как нового начальника 10-го Главного управления вооружения легла значительная ответственность, при этом у него одного за другим арестовывали сотрудников и инженеров. Бывало, секретари местных парторганизаций на подчиненных ему предприятиях перед всем коллективом тыкали ему в лицо его изгнанием из партийных рядов: «Это был очень тяжелый удар прямо в сердце. Товарищ Тевосян заметил на моем лице красные пятна от большого нервного возбуждения и, конечно, понимал, как тяжело приходится в этих условиях работать. Когда мы возвращались вместе с ним с завода, он во время нашего разговора старался меня успокоить»{1601}. Логинов добивался восстановления в различных инстанциях, однако новое решение, принятое наконец через полгода, оставило его исключение в силе. Тогда он обратился в высший орган — партийную коллегию, куда требовалось представить поручительство от десяти человек. Пока совершались все эти процедуры, он пытался сохранить в рабочем состоянии свои предприятия: «Все заводы Главка работали на оборону. В научно-исследовательских институтах и конструкторских бюро разрабатывались и изготовлялись исключительной важности объекты… На заводах шли аресты. Большое количество инженерно-технического персонала было взято под подозрение»{1602}. Его постоянно вызывали то на завод, то в институт, где только что арестовали все руководство. Ему приходилось заботиться о том, чтобы предприятие, несмотря ни на что, продолжало работать, и подыскивать новых инженеров: «Почти не осталось ни одного предприятия системы Главка, которого бы не коснулась волна стихийного потока беззакония. Арестованных людей нужно было заменять. Но где брать кадры, специалистов, знающих это дело? Мы имели их единицы. Важно также отметить, что на руководящую работу люди шли неохотно, боялись»{1603}. Логинов прекрасно понимал, какой опасности подвергает коллег, повышая их в должности. Он мучился тяжкими угрызениями совести, когда в 1938 г. был арестован М.Ф. Измалков, которого он всего год назад уговорил возглавить конструкторское бюро. «В период 37-38 года, вероятно, многие ответственные работники находились, если так можно сказать, во "взвешенном" состоянии. Я тоже ждал со дня на день своего ареста, не потому, что чувствовал себя в чем-либо виновным, а просто каждый день только и было слышно об арестах, причем таких же людей, как и я… Однажды нас, начальников главков, собрал к себе на совещание М.М. Каганович и сообщил, что арестован А.Н. Туполев, оказалось, что он французский шпион, продал Франции чертежи самолета. Ну, что оставалось после этого думать?»{1604}
Перед лицом всех этих обстоятельств — собственного исключения из партии, арестов сотрудников, невероятной клеветы на лучших конструкторов — Логинов постепенно дошел до такого же состояния вечного напряжения и страха, какое испытали Богдан и Гайлит: «О том, какая царила обстановка в это время в Москве, хорошо известно. Например, для меня и моей семьи каждая ночь была настоящей пыткой. Достаточно услышать, как внизу (мы жили на 5 этаже) стукнула дверца автомашины, как первая реакция в мыслях — "Это, вероятно, приехали за мной". И так изо дня в день, в течение нескольких месяцев. Нервы были напряжены до предела». Летом 1938 г., через год после исключения, Логинов решился поступить, подобно Гайлиту, и попросил М.М. Кагановича об увольнении или отпуске. Отпуск ему дали, а едва он вернулся, 25 августа за ним явились ночью два сотрудника НКВД.{1605}
К аресту Логинова, вероятно, привели различные обстоятельства. Первым шагом стало исключение из партии, которое, по сути, равнялось объявлению вне закона. Затем он дал в НКВД письменные показания о том, что несет ответственность за заказ ненужной техники за рубежом (см. выше). Наконец, ему сообщили, когда забирали, что он арестован на основании показаний бывшего директора завода «Автоприбор» Стасюка и бывшего директора завода «Точприбор» Либермана по ст. 58, п. 7 и 11 Уголовного кодекса СССР — за «вредительство». Обоих бывших сотрудников Логинова заставили дать показания против него в тюрьме под пытками{1606}.
Хотя Логинов целый год наблюдал, как точно таким же образом арестовывали его честно трудившихся коллег, он все же был потрясен, когда сам стал жертвой произвола. Его мать и жена, присутствовавшие при аресте, плакали, сын молча во все глаза смотрел на отца. Логинов сказал им на прощание: «Что бы вам ни говорили обо мне, помните одно, что я никаких преступлений не совершал. Моя совесть чиста»{1607}.
д) В тюрьме и в лагере
Логинов, единственный из инженеров, так обстоятельно рассказывает о временах террора еще и потому, что он не просто чувствовал угрозу или видел аресты других, но и сам прошел через жернова НКВД. Поскольку главным мотивом к написанию мемуаров для него послужило именно стремление показать, что такое террор, ему удалось освободиться от табу и преодолеть характерную для его коллег привычку говорить обиняками, недомолвками и намеками. Он выработал собственный сдержанно-деловой стиль. Притом он совершал нечто столь неслыханное, что дополнительные словесные украшения показались бы избыточными и только уменьшили бы силу воздействия этих свидетельств очевидца. Его подробное повествование о времени, проведенном в тюрьме и лагере, где он сидел до 1945 г., редкостный документ. Он смотрел на себя как на летописца, который запечатлевает то, что утаивалось от его современников. Его цель -- в первую очередь зафиксировать даты и факты — хорошо видна, когда начинаешь знакомиться с текстом: «Возможно, пройдут многие и многие годы, и тогда будет рассказано народу с предельной ясностью и правдой обо всем происшедшем в этот период. Моя роль — рассказать правду, что еще сохранилась в памяти»{1608}.
В тюрьме на Лубянке Логинова посадили в камеру к высокопоставленным офицерам и инженерам вроде него самого. Там знакомились, словно на каком-нибудь съезде или в ДИТР, расспрашивали о заслугах собеседника, рассказывали собственную историю. По крайней мере вначале все уверяли друг друга, что их арестовали по ошибке и скоро всё разъяснится.
Логинова обвиняли в том, что он «мариновал технику», препятствуя ее дальнейшему развитию. На самом деле, по его словам, всё было как раз наоборот: поскольку никто не осмеливался подписывать заказы, он своей властью дал заказ на разработку и производство нескольких новых устройств, не заручившись поддержкой наркома{1609}. Напуганный нелепостью предъявляемых ему обвинений, Логинов демонстрировал твердую решимость не подписывать уже готовое «признание», которое подсовывал ему следователь. Он неоднократно подчеркивает, что ничем себя не скомпрометировал и всегда сохранял достоинство. Сознание, что он не поддался на уловки и приманки и не склонился перед несправедливостью, дало ему силы вынести эти нелегкие годы: «Я не считаю, что держал себя героем на протяжении всего следствия. Были моменты, когда я колебался и был почти готов признать ложь за правду. Но все же находил в себе мужество и продолжал честную линию своего поведения»{1610}. В отличие от сокамерников, он упорно отказывался допускать, что его арест служит общему благу, советской власти или вообще какой бы то ни было цели. О том, какие «сцены» разыгрывались между ним и следователем, Логинов выразительно молчит. После полугода заключения и допросов его в феврале 1939 г. привезли в Лефортовскую тюрьму, где его дело рассматривала Военная коллегия Верховного суда СССР.{1611}
Хотя обвинительное заключение требовало высшей меры наказания, случилось невероятное: Логинову позволили подробно рассказать о своей инженерной деятельности и недозволенных методах следствия, и после этого председатель суда В.В. Ульрих (1889-1951) его оправдал. Ульриху пришлось дважды повторить приговор, прежде чем Логинов в него поверил{1612}. Впрочем, это ничего не изменило: дело пошло «на переследствие» к тому же следователю Белоглазову, который встретил Логинова словами: «Ну что ж, начнем сначала»{1613}. НКВД попробовал воздействовать на Логинова новыми методами. В Бутырке его на три дня заперли в «бокс» размером с телефонную будку, пока он не поднял такой крик, что добился перевода в обычную камеру: «Без преувеличения можно сказать, что дальнейшее мое пребывание в боксе могло кончиться умопомешательством»{1614}. Белоглазов устраивал Логинову очные ставки со «свидетелями» — уже сломленными бывшими коллегами и работниками точной индустрии, — которые под нажимом НКВД обвиняли Логинова в том, что он принуждал их к «вредительской работе». В конце концов, показаний Шендлера, бывшего вместе с Логиновым в США и «признавшегося» под пыткой во всем, что от него требовали, хватило, чтобы повторный суд, состоявшийся в мае 1939 г., за несколько минут приговорил Логинова к 15 годам лагерей с последующим поражением в правах на 5 лет{1615}
Летом 1939 г. его через Свердловск отправили на золотые рудники на Колыму, в Заполярье, за 800 километров к северо-востоку от Магадана{1616}. На руднике «Ударник» он жил зимой в палатке при температуре до 60 градусов ниже нуля, долбил киркой промерзшую землю, его плохо кормили, над ним издевались заключенные-уголовники. Логинов не выдержал этой нечеловеческой жизни: «В этих условиях у меня и созрел план ликвидации собственной жизни. Все мои мысли сводились к тому, что прожить 15 лет в таких условиях я не смогу, так зачем же мучиться»{1617}. Во время взрывных работ он нарочно не ушел в укрытие, но получил только ранение в руку. Тем, что его выходили и в тот раз, и позднее, когда он, проведя десять дней в карцере, где получал 200 граммов хлеба в день, заболел цингой и находился на грани истощения, он в конечном счете оказался обязан своей жене: каждый раз ему встречались врачи, которые знали ее как свою коллегу и поэтому старались обеспечить ему наилучшее лечение. После выздоровления его вместе с 40 другими заключенными в ледяную стужу повезли в открытом кузове грузовика в инвалидный лагерь. Двое этой поездки не пережили. Логинову, однако, посчастливилось встретиться здесь со своим другом Александром Васильевичем Горбатовым (р. 1891){1618}.
В конце 1940 г. перед Логиновым как будто забрезжила надежда выйти на свободу, поскольку его жена добилась того, что Верховный суд в сентябре отменил его приговор. Но его отъезд все откладывался и откладывался, потом началась война, и ему запретили ехать домой. Только в мае 1943 г. его привезли обратно в Москву, где он снова сидел на Лубянке до 31 января 1945 года.
За те три с половиной года, что Логинов провел в лагере, он чем только не занимался: руководил снегоуборочной бригадой, мыл посуду, трудился в свиноводческом совхозе. Он работал в конструкторской группе под руководством арестованного профессора «Техноложки» И.Т. Титова на строительстве гидроэлектростанции, в конструкторском бюро, состоявшем исключительно из арестованных инженеров, безуспешно экспериментировал с порохом и стрелковыми приспособлениями; наконец, когда НКВД стала ясна бессмысленность данных опытов, его послали надзирателем в цех на военный завод «Промкомбинат № 2». Эта работа ему нравилась, и заводское начальство было так им довольно, что собиралось сделать мастером, но тут его забрали в Москву. Опять наступило время надежд и отчаяния. На вокзале в Москве Логинова ждала жена: «Я опускаю описание моих переживаний при встрече с женой. Думаю, что не смогу выразить все это словами»{1619}. Три часа они беседовали на вокзале, а потом Логинова снова увезли, и только в январе 1945 г., после очередного пересмотра дела, он вышел из тюрьмы{1620}.
Для Логинова это время было страшным не только из-за физических мучений, но и потому, что он не знал, во что верить: «Иногда подступали слезы обиды. Невероятно, что именно при советской власти тебе придется сидеть в тюрьме, и за что? У каждого за спиной хорошо прожитая жизнь, участие в гражданской войне, партийная работа, большая хозяйственная работа. Не верилось, уж не плохой ли это сон?»{1621} Перед ним разверзлась пропасть, ибо его арест противоречил его представлению о правовой государственности. Каждый арестованный, стремясь преодолеть возникший когнитивный диссонанс между собственной убежденностью, что он честный советский гражданин, и тем фактом, что с ним обращаются как с врагом народа, лихорадочно искал объяснение, которое помогло бы разрешить это мучительное противоречие. Некоторые приходили к заключению, что их арест служит благу государства. Логинов же сделал иной вывод: «В дальнейшем подтвердилось, что следствие являлось сплошным беззаконием. Угрозы, под разными предлогами вымогательство и физическое воздействие. Никакой объективности при расследовании. Основная тенденция: во что бы то ни стало — обвинить»{1622}. «Беззаконие» для него в первую очередь — объяснительная категория. Акцентируя внимание на противозаконности всего, что сделали с ним в эти годы и что во времена «оттепели» действительно клеймилось как произвол и несправедливость, он смог и в дальнейшем верить советской власти. Он всячески подчеркивает, что террор не являлся составной частью системы, а противоречил самой сути советского строя и по крайней мере в 1953 г. официально был признан преступным.
Логинов и Горбатов при встрече подтвердили друг другу свою позицию образцовых граждан, не утративших, невзирая на арест, веру в систему, которую сами помогали строить:
«— А теперь, Александр Васильевич, не бранишь себя за честный труд, за то, что столько в жизни старался? Не настроило тебя по-другому решение "Шемякина суда"?
— Нет, Леонид. Если бы пришлось начать жизнь сначала, я бы повторил ее, хотя бы и знал, что окажусь на Колыме. Если окажусь на воле, то снова буду служить, хоть сверхсрочником в роте или эскадроне. А суд, что с него взять? Ему так кто-то приказал…
— Иного ответа я от тебя и не ожидал, — сказал Леонид Игнатьевич и добавил: — Я тоже так. Согласился бы всю жизнь быть простым рабочим, но только на воле и чтобы знали, что я ни в чем не виноват»{1623}.