а лишь дремал изредка и то в общей сложности не больше 2 – 3 часов в сутки. Целые ночи он проводил в церкви, кладя земные поклоны до кровавых пятен на лбу, днем или кутил, или пытал несчастных, или занимался государственными делами. По-видимому, он не знал усталости и, отдаваясь своей похотливой натуре, не чувствовал даже необходимости в отдыхе. Тело его истощалось. Пробыв всего один месяц в слободе и вернувшись затем в Москву, он настолько изменился, что трудно было узнать его: глаза потускнели, волосы на голове и бороде вылезли почти до единого, но повышенная нервная деятельность не падала. Она выражалась в беспрестанном беспокойстве, в постоянной необходимости раздражать себя пирами или пытками. И после этих пыток царь чувствовал себя особенно веселым и даже благодушно настроенным! Если же это так, то жестокость Иоанна была не прихотью, не капризом, не тиранством, как постоянно выражается Карамзин, а необходимостью его натуры, которой он должен был служить, как пьяница должен пить водку. Он радовался и веселился духом, видя перед собой корчившегося на угольях человека; эти страдания удовлетворяли его потребность к мучительству, уменьшали то постоянное тревожное беспокойство, которое он день и ночь ощущал в себе. От него-то уйти он не мог, и только застенок давал ему минутный отдых. Для меня по крайней мере несомненно, что это непрестанное тревожное настроение, эта бессонница, эта неугомонная нервная деятельность говорят о глубоком расстройстве душевного организма, особенно же бессонница как явление чисто физиологическое. И мы увидим дальше, как это расстройство достигло наконец кульминационного пункта, как принимало оно все более и более бурные формы.
Пока же будем продолжать наш рассказ.
В это время (1566 год) предстоял выбор митрополита. Сначала выбор пал на Германа. Но тот, однажды беседуя с Иоанном наедине, захотел попытать его сердце; начал говорить с ним, как должно первосвятителю, о грехах, о христианском покаянии, тихо и скромно, однако же с некоторой силою; упомянул о смерти, о страшном суде, о вечной муке злых. Иоанн задумался: ему опять надоедали, опять принялись за “стужение”, которое лишь раздражало его. Он вышел от митрополита с лицом мрачным, пересказал любимцам своим речи Германа и спросил, что они думают. “Думаем, Государь, – отвечал А. Басманов, – что Герман желает быть вторым Сильвестром: ужасает твое воображение и лицемерит в надежде овладеть тобой. Но спаси нас и себя от такого Архипастыря”. Германа изгнали из палат, и царь искал другого первосвятителя. Трудно сказать почему, но внимание остановилось на Филиппе, игумене Соловецкого монастыря, который славился своим благочестием; но зачем понадобилось оно государю?! Как бы то ни было, Филипп, вызванный в Москву царскою милостивою грамотою, явился туда, был принят царем с отменной честью, обедал, беседовал с ним дружелюбно и наконец услышал, что ему быть митрополитом. Несмотря на все отговорки Филиппа, царь был непреклонен. Тогда Филипп сказал: “Повинуюсь воле твоей; но умири же совесть мою: да не будет опричнины! да будет только единая Россия! ибо всякое разделенное Царство, по Глаголу Всевышнего, запустеет. Не могу благословить тебя искренно, видя скорбь отечества”. Иоанн сдержал гнев свой и тихо ответил: “Разве не знаешь, что мои хотят поглотить меня? что ближние готовят мне гибель?” – и доказывал необходимость опричнины, но, скоро выведенный из терпения смелыми возражениями старца, велел ему умолкнуть. Все думали, что Филипп, подобно Герману, будет удален с бесчестием, но ошиблись: быть может, Царь не оставлял еще надежды сделать его хотя бы молчаливым соучастником своего правления, и первый шаг Филиппа как бы оправдывал его расчеты[2]. Была написана грамота, в которой сказано, что новый избираемый митрополит дал слово архиепископам и епископам не вступаться в опричнину государеву и не оставлять митрополию под тем предлогом, что царь не исполнил его требования и запретил ему вмешиваться в дела мирские. Святители утвердили эту хартию своими подписями, и Филипп, заявленный враг опричнины, был немедленно возведен в митрополиты. Первое же слово, сказанное им по принятии сана, было исполнено величия. Он говорил о долге державных быть отцами подданных, блюсти справедливость, уважать заслуги; о гнусных льстецах, которые теснятся к престолу, ослепляют ум государей, служат их страстям, а не отечеству, – хвалят достойное хулы и порицают достохвальное; о тленности земного величия, о невооруженной любви, которая приобретается государственными благодеяниями и еще славнее побед ратных. Казалось, сам Иоанн внимал с умилением словам Филиппа, и первые месяцы после избрания его прожили в мире. Затихли жалобы на кромешников, царь ласкал митрополита... Чувствовал ли он угрызения совести или притворялся? – недоумевает Карамзин. По-нашему, ни то, ни другое: это был лишь короткий период реакции, необходимый во всякой болезни.
Но скоро начались новые убийства и казни – третья эпоха их по счету историков. Характер ее несколько иной, почему и остановимся на ней подробнее.
Прежде всего главным боярам московским тайно вручили грамоты, подписанные Сигизмундом и Хоткевичем: король и гетман убеждали их оставить царя жестокого, звали к себе, обещая уделы. Бояре, представив эти грамоты Иоанну, отвечали королю, что склонять к измене верных подданных есть дело бесчестное, что они умрут за царя доброго, ужасного лишь для злодеев, – словом, доказали свои верноподданнические чувства как нельзя лучше. Иоанн сам взялся доставить эти грамоты королю, но доставил ли их – неизвестно. Как бы то ни было, план его, довольно хитро задуманный, не удался. Он обратился к мерам более грубым. Старый боярин Федоров был обвинен в том, что желает свергнуть царя с престола и властвовать над Россией. Иоанн сделал вид, что верит этой клевете. В присутствии всего двора надел на Федорова царскую одежду и венец, посадил его на трон, дал ему державу в руку, снял с себя шапку, низко поклонился и сказал: “Здрав буди, великий Царь земли Русской. Се приял ты от меня честь тобою желаемую. Но, имея власть сделать тебя Царем, могу и низвергнуть с Престола”. С этими словами он ударил старика ножом в сердце; опричники дорезали его, выволокли обезображенное тело из дворца и бросили на съедение псам. Умерщвлена была также и престарелая жена боярина и многие его “единомышленники”. Погиб скоро и князь Ростовский, воеводствовавший в Нижнем Новгороде. Когда опричники привезли Иоанну его отрезанную голову, он, оттолкнув ее, злобно смеялся и говорил, что покойный князь, любив обагряться кровью неприятелей в битвах, наконец обагрился и своею собственной. В эти минуты обыкновенно сумрачный царь расходился и острил, убиты были и многие другие знатные люди. Буйство достигло размеров еще невиданных. Опричники, вооруженные длинными ножами и секирами, бегали по городу, искали жертв, всенародно убивали человек по десяти, по двадцати в день. Трупы лежали на улицах и площадях, и никто не мог убирать их. Граждане боялись выходить из домов. “В безмолвии Москвы тем свирепее раздавался свирепый вопль палачей Царских”.
Молчал и митрополит, которого царь избегал и отказывался видеть; но это до поры до времени.
“Однажды, в воскресенье, в час обедни, Иоанн, сопровождаемый боярами и множеством опричников, вошел в церковь Успения: царь и вся дружина были в черных ризах, в высоких шлыках. Филипп стоял в церкви на высоком месте. Иоанн приблизился к нему и ждал благословения. Митрополит смотрел на образ Спасителя, не говоря ни слова. Наконец бояре сказали: “Святой Владыко! Се Государь: благослови его!” Взглянув на Иоанна, Филипп отвечал: “ В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю Царя Православного; не узнаю и в делах Царства... Благочестивый, кому поревновал, сицевым образом доброту лица своего изменивши. Отколь солнце на небеси начало сияти, не было слыхано, чтобы Цари благочестивые свою державу возмущали. О Царю! Мы приносим здесь жертву Богу, а за алтарем неповинная кровь льется. В неверных языческих Царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям, а в России нет их. Достояние и жизнь граждан не имеют защиты. Везде грабежи, везде убийства, и совершаются именем Царя! Ты высок на троне, но есть Всевышний, Судья наш и твой. Как предстанешь ты на суд Его? Самые камни вопиют о мести под ногами твоими. Государь! Вещаю яко пастырь душ. Боюсь Бога единого”. Иоанн задрожал от гнева, ударил жезлом о камень и сказал: “Чернец, до сих пор излишне щадил я вас, изменников: отныне буду, каковым вы меня нарицаете!” Грозный вышел вон из церкви”.
Буйство продолжалось. Царь превосходил жестокостью даже опричников своих. Ссылаясь на Генника, Курбский прибавляет, что два брата, вместе с другими служа Иоанну палачами в истреблении, не могли убить одного прекрасного младенца, найденного ими в колыбели, и принесли его царю. Иоанн взял его, поцеловал и выбросил в окно на съедение медведям, а двух упомянутых братьев велел изрубить саблями за их жалость. Жестокости принимали характер грубого разбоя. В июле 1568 года в полночь любимцы Иоанна вломились в дома к многим знатным людям, дьякам, купцам; взяли их жен, известных красотою, и вывезли из города. Вслед за ними, по восхождении солнца, выехал и сам Иоанн, окруженный опричниками. На первом ночлеге ему представили жен: он избрал некоторых для себя, других уступил любимцам, ездил с ними вокруг Москвы, жег усадьбы опальных бояр, казнил их слуг, даже истреблял скот. Возвратясь в Москву, велел ночью развести жен по домам, некоторые из них умерли от страха и горя.
28 июля произошло новое столкновение с Филиппом. Митрополит служил в Новодевичьем монастыре: тут были и царь с опричниками, из которых один шел за ним в тафье. Увидав это, митрополит остановился и с негодованием сказал о том царю, но опричник уже спрятал тафью. Царя уверили, что Филипп выдумал сказку, желая возбудить народ против государевых любимцев. Забывши всякую пристойность, Иоанн громко ругал Филиппа, называл его лжецом, мошенником, клялся, что уличит его в измене.