ну мы выпили в дороге, нас мучила жажда, — улыбнулся славный рыцарь. — Остальные треснули в пути, слишком долгой была наша дорога. А оставшиеся три бутыли мы ставим к твоим ногам. Это ровно столько, сколько король желал тебе подарить. Филипп Второй предполагал, что путь наш будет неблизок, и знал, что большая часть вина будет выпита дорогой, но и по оставшимся бутылям сможешь ты составить истинное представление о наших виноделах и о нашей природе.
— Сколько лет этому вину? — полюбопытствовал Иван Васильевич, предвкушая, что сегодня же на пиру отведает испанскую сладость.
— Двести пятьдесят лет, — гордо отвечал посол. — Виноград был собран с лозы, которая окружает королевский дворец, и виноград этот считается самым вкусным и сладким по сей день.
Посол не обманул. Вино и вправду оказалось великолепным. Целая бутыль была опорожнена боярами в первый же день, второй хватило едва на неделю, а уж третью государь повелел открывать только в исключительных случаях.
Приезд старшего князя Кабарды был как раз тем самым случаем.
В золотом стакане стольник принес вино. Вдохнул аромат Темрюк и охмелел, а потом долго не мог оторвать мокрого рта от царского подношения.
В честь Кученей Иван Васильевич закатил пир, на который съехались князья и бояре с ближних и дальних земель. Палаты не могли вместить всех приглашенных, и самодержец повелел выставить столы на дворе, которые позанимали люди чином поменьше: воеводы малых городов, дьяки и даже купцы.
От обилия огня во дворе было светло как днем. Стольники, ломая ноги, спешили услужить гостям и меняли одно блюдо за другим.
Стрельцы, отставив в стороны пищали, деловито стаскивали упившихся до смерти вельмож на подводы. Опьяневшие мужи весело задирали друг друга, тыча кулачищами в бока. В углу двора верзилы устроили кулачный бой и под восторженные крики собравшейся челяди колотили один другого с той отчаянной силой и ожесточенностью, какую не отыскать у ратных дружинников, сошедшихся на поле брани. Никто из них не желал быть поверженным, лупили в грудь, выбивая из суставов костяшки, и, когда харкнули на землю кровушкой, решили разойтись поздорову, лишив именитых гостей презабавного зрелища.
Купцы, сотрясая кошелями, предлагали сойтись молодцам за гривны, и охотников находилось немало. Молодцы тузили друг друга нещадно, каждым верным движением вызывали у собравшихся бурный прилив радости.
Веселье за купеческим столом походило на ярмарку, где каждый купец громогласно вел торг, нахваливая своего бойца, наделяя его едва ли не всеми существующими достоинствами, с которыми мог соперничать разве что языческий Перун.
В царских палатах пир шел не менее весело, и бояре поедали белорыбицу, слушая гусельников. Царь Иван пьянеть не умел, он только багровел лицом, хохотал громче обычного и велел стольникам «угостить премудрого шута» или «выволочить за шиворот» упившегося боярина. А то еще придумал забаву — заливал за воротник боярским чинам сивушной браги. Бояре обижаться не смели. На государеву шутку полагалось подняться из-за стола и поклониться так, чтобы лохматым чубом смести с пола сор, а потом поблагодарить царя за оказанную честь.
Когда царь уставал от забав, он склонялся к черкешенке и шептал ей на ушко:
— Все это твое будет, радость моя! Все! И бояре эти бестолковые, и земли русские… и я твой!
Княжна улыбалась, и по сверкающим глазам Кученей нетрудно было понять, что русский пир пришелся как раз по ее кавказскому сердцу.
— Я тебе, красавица, еще свою сокровищницу покажу, — не желал угомониться Иван Васильевич, — русские князья и цари все это добро собирали. Там столько злата, что таких княжеств, как твоя Кабарда, не один десяток купить можно. Эх, сладенькая ты моя, эх, лебедушка! — пел царь. — Отберешь себе в светлицу самых красивых девок, будут они тебя причесывать, на плечики твои будут шубку надевать, в косы станут вплетать золотые ленточки. Эх, радость ты моя, в золоте ходить станешь! — неугомонно шептал Иван Васильевич, глядя в горящие глаза княжны.
Кученей не понимала слов Ивана, но чувствовала, что русский царь говорит нечто такое, отчего у другой бабы от радости зашлось бы сердечко.
Сидевший по другую руку от царя Темрюк только улыбался и легонько кивал красивой головой. Кученей здесь понравится.
Государя всея Руси Ивана Васильевича невозможно было заподозрить в неискренности: голос у него теплел, глаза блестели. Царь и вправду не видел рядом с собой иной супружницы, кроме Кученей.
Слушая государя, трудно было поверить, что три часа назад самодержец, волнуясь, перечитывал письмо от Федора Сукина. Тот писал, что Екатерина так хороша, что с ней не могут сравниться не то что боярышни в Московском государстве, но даже византийские принцессы, известные на весь православный мир своим благочестием. В послании русский посол отмечал, что цвет ее лица напоминает молоко, а алые губы — это сочная малина, глаза же подобны горящим угольям — увидал и обжегся.
Иван перечитал письмо трижды. Полячки были и вправду красивы. В прошлом году приехал из Варшавы купец — жемчуг привез, так главным товаром были его две дочки, которые в доступности превосходили русских баб, а в красоте им и равных не было.
Две недели Иван Васильевич провел в обществе польских купчих. Если такова Екатерина, то жалеть не придется.
О Сукине царь забыл сразу, едва Кученей переступила Стольную палату. Что там польская неженка, когда у стола вышагивает тигрица. Силком ее не возьмешь, исцарапает, а вот лаской и нежным нашептыванием можно достучаться и до дикого сердца.
Баб любить — целая наука!
Кученей, глядя на Ивана Васильевича, о чем-то быстро заговорила. Эдакий нежный рык взволнованного зверя. Тугое платье обтягивало гибкое тело. Все в ней было ладно: длинные косы, черное платье, золотые браслеты на запястьях, и сама она казалась дорогой брошью, которая способна украсить царский кафтан.
— Моя дочь говорит, что с радостью принимает твое предложение, царь Иван. Кученей желает быть русской царицей.
Конец польской миссии
Федор Сукин пожелал ехать верхом. Карету в дороге изрядно растрясло, и она ржаво поскрипывала на каждой яме, выворачивая нутро. Остановиться бы в селе, заменить ось, однако окольничий предпочитал трястись в седле, чем задержаться хотя бы на час. Гонец уже должен быть в стольной, а следовательно, государь в нетерпении ждет его.
Место Сукина в посольской карете занял дьяк, которого совсем не заботила ни дорога, ни скрип, и он так храпел, что его здоровое забытье вызывало у Федора Ивановича огромную зависть — сам он не мог сомкнуть глаз уже вторые сутки.
Кони весело бежали, пьяные от свежего воздуха. Дождь побил весь гнус, если что-то и беспокоило их сытые бока, так это строптивая рожь, а еще татарник, который колючками-копьями лез под самый низ и хотел во что бы то ни стало распороть крепкую брюшину.
Федор Сукин матюкнулся разок и срезал плетью розовый бутон. Цветок отлетел на сажень от дороги и спрятался в густую траву, откуда, недовольно жужжа, вылетел полосатый шмель. Покружился разок и темной лохматой точкой взмыл в небо. Татарник выглядел непокорным даже без тяжелого бутона, покачался негодующе обезглавленный стебель, а потом застыл протестующе.
Сукин тщательно подбирал слова, какими будет расписывать прелести принцессы. Он обязательно расскажет о ее стане, который так же гибок, как камыш под легким ветерком. А лико! Его можно сравнить только с ликом Богородицы, оно такое же кроткое и спокойное.
Молодое дело всегда грешное. Сколько царь баб перебрал, а вот такой девицы у него не было. После женитьбы государь должен будет угомониться. К бабам он, конечно, не поостынет, но в свои покои таскать уже не станет.
Карета скрипнула так, что переполошила стаю галок, которые устроились трапезничать на прелом навозе. Поначалу птицы насторожились, услышав непонятный звук, и, склонив головы, стали гадать, какому зверю он мог принадлежать, а потом, совсем потеряв аппетит, дружно взмахнули крыльями и отлетели далее в поле.
Солнце склонилось к закату, было красным и казалось брюхатым. Вот еще миг — и огненное чрево не сможет достичь темной полосы горизонта и разродится десятком подобных светил.
Однако обошлось.
Сначала солнце задело самый краешек земли, окрасив горизонт пшеничным светом. Надолго зависло над водой, словно размышляло, а не отправиться ли в обратный путь, а потом, отбросив последние сомнения, погрузилось в реку, зажигая ее тысячами сверкающих огоньков. Видно, солнцу купание пришлось по нраву, и оно все глубже погружалось в водную гладь.
Федор Сукин устал ехать верхом. Самое время, чтобы поискать ночлег где-нибудь неподалеку от дороги, чтобы с рассветом торопиться дальше, но он упорно боролся со сном.
Мысли о предстоящем разговоре с самодержцем бодрили Сукина. Он думал о том, что Иван Васильевич может одарить его новой шубой, а то старая прохудилась на локтях; а нынешним летом, когда сенная девка повесила ее сушить на солнечный зной, дворовый пес отодрал полы. Шубу, конечно, подлатали, пришили полоску бобрового меха, но думному чину в такой ветхости в государевых сенях появляться стыд, и царская награда пришлась бы в самую пору. А еще не помешал бы боярский чин. Вот это награда так награда! Если Иван Васильевич одарит боярской шапкой, то не пожалел бы деньжат и на волчью шубу.
Никогда Сукины выше стольников не поднимались. Не одно их поколение стояло на Постельном крыльце, с завистью взирая на ближних бояр и дальнюю царскую родню, которая могла пройти во дворец, даже не оглянувшись на толпящихся на лестнице дворян и боярских детей, а теперь он будет ходить так, будто родился в золо-том охабне. Тряхнет пустым рукавом, словно отмахиваясь от приставучей собачонки, а челядь московская уже шеи сгибает.
Оженить бы государя, вот тогда бы он вошел в силу!
И еще об одной награде думал окольничий Сукин — быть бы у царя на свадьбе тысяцким. Это честь даже для многих родовитых бояр, а такому безродному, как он, большего расположения и не придумаешь.