Иоанн Грозный-Годунов. Книги 1-14 — страница 194 из 299

Глава 1

Май выдался удальцом-молодцом и был наряден как никогда. Особенно красива была сирень, казалось, что небо упало на землю, разбившись о пересохшую твердь, а небольшие его частички остались лазурным туманом на высоких кустах. Вишня будто искупалась в молочном дожде, и белыми каплями на веточках застыл цвет, который издалека манил путника желанной прохладой.

Возрадовалась теплу всякая тварь, одурманенная благоуханием поздней весны, не умолкали в лесах малиновки и пеночки, а под крышей государева терема поселился огромный дятел, который без конца будил всех жильцов громким и радостным стуком. Государь повелел изловить злодея, но дятел всякий раз проявлял удивительную изобретательность, умело прятался под коньками крыш от ретивых преследователей. Птица ненадолго умолкала, напуганная бдительностью дворцовой стражи, а потом вновь, еще более сердито, принималась выковыривать жучков из-под высохшей коры.

Майский воздух был особенно хорош, настоянный на молодых травах и замешанный на распустившихся ландышах, он казался медовым и был настолько хмельным, что мутил разум, словно крепкая ядреная брага. Великая радость прогуляться поутру в душистый травень на залитых солнечным светом полянах, умыть лицо сладкой росой и, задрав голову кверху, наблюдать за свадебным пиром стремительных ястребов.

Хорош май, под каждым кустом рай.

Напившись с березового листка водицы, соловей был настолько пьян, что не отличал дня от ночи и без конца тревожил московскую тишину заливистой трелью, будоража чуткий сон обитателей царского дворца.

Не отставали от голосистых соловьев и малиновки, которые задорным пением зазывали молодежь в лес, где вдали от людских глаз миловаться было особенно сладко. А ликование веселых пичуг только подталкивало к неминуемому греху.

Москва отстраивалась быстро, и там, где еще неделю назад стояло спаленное городище, выстроился новый град. Терема подпирали небо, а шпили флюгеров были так остры, что грозились разодрать господу богу невесомый хитон.

В Москве пахло свежей стружкой с примесью жженой смолы. Неустанно стучали топоры, и мастеровые клеть за клетью поднимали столицу все выше, придавая ей облик понаряднее.

Стольная стала краше прежнего. Мастера в яркие краски постарались расписать дома, и теперь хоромины стали напоминать праздный люд, толкающийся на ярмарке.

Неподалеку от дворца стоял дом боярина Михаила Морозова, хоромины такие же огромные и сытые, каков был сам хозяин, а бочковидная крыша напоминала необъятное брюхо. Подле ютились дома поменьше, которые своей дородностью значительно уступали терему боярина Сытного дворца и невеликими строениями напоминали худородных дворян, что рядом с князьями ощущают неловкость своего незнатного происхождения. А у Кремлевской стены, в Земляном городе, ютились и вовсе махонькие строения, которые казались расторопными приказчиками у домовитого купца.

Карета Ивана Васильевича съехала с Кремлевского бугра, миновала Белый город и проследовала по накатанной дороге далее, мимо загородного Охотничьего дворца.

Иван Васильевич торопился в Александровскую слободу.

В десятке верст от Кремля лежало село Сукощава, которое славилось тем, что девки там были рыжие, голубоглазые и с косами до пят. Все до единой красавицы и мастерицы, да такие ладные, что не сыскать похожих даже в соседних округах, парни издалека съезжались в Подмосковье, чтобы выбрать себе зазнобу по душе. Но дело это было не из простых — мужики в селе Сукощава были лукавыми и просили за дочерей такой выкуп, как будто молодцы собирались выручать из татарского полона собственную родню.

Не однажды заявлялся Иван Васильевич сюда и сам, спрятавшись под кафтаном московского дворянина. И всегда государь не без интереса наблюдал за игрищами сукощавских девок.

В этот день был праздник Ляльник.

Девицы водили на лугу хороводы и выбирали первую красавицу, и государь Иван Васильевич ехал в село с единственной целью — глянуть на самую красивую девушку округи.

Месяц май представлялся для селянок прекрасной девицей, такой же волнующей и волшебной, как сама весна. Только одна может быть госпожой, а потому из огромного числа красавиц выбиралась единственная, которая должна будет повелевать всем праздником.

Избранницу в народе называли Ляля, ей доставался первый весенний венок.

Карета мелко тряслась на ухабах, а по обе стороны от дороги в белоснежных накидках государя приветствовала черемуха.

Хоровод Иван Васильевич увидел издали и, опасаясь распугать девок своим самодержавным видом, громыханием каретных цепей, приказал остановиться.

Десятки девок собрались в один большой круг и, взявшись за ладони, медленно пошли в плавном танце. Они то поднимали руки и сходились в самой середине, а то вдруг, размывая пальцы, расходились во все стороны, чтобы через мгновение сойтись вновь и опять закружиться в хороводе.

В центре круга стояла та, которую девицы единодушно признали Лялей. Это была девушка лет шестнадцати — в белом длинном платье — и напоминала черемуху в окружении ярких цветов. Девушка удалась необыкновенно красивой, в отличие от рыжеволосых подруг она была белокурой, словно утреннее облако на крутом берегу реки, или горстка золы, оставшейся на месте праздного кострища. Только таковой и может быть Ляля — юной, как зарождающийся день, и волнующей, как речная оттепель.

Эта девушка напомнила государю Пелагею — теперь уже такую же далекую, как вчерашняя ночь, и такую же красивую, как сплетенный венок. Пелагея увяла в его душе так же быстро, как сорванный цветок. И вот сейчас свежее лицо девушки всколыхнуло в мыслях Ивана давние воспоминания, заплутавшиеся где-то в закоулках памяти.

Девушка стояла в центре огромного круга, головным убором волосья покрывал венец из полевых цветов. Она была царицей весны, ее праздников, так может выглядеть только языческая Берегиня, способная околдовать не только кружившихся девушек, но и самого царя.

А девицы, не обращая внимания на близкое присутствие самодержавного господина, пели о званом пире и веселом суженом. Красавицы, взметнув руки вверх, спрятали Берегиню от хищного погляда, словно хотели уберечь не только редкую красу, но и саму весну от вражьих сил. Через мгновение они опускали руки, и Ляля, сияя небывалой красотой, казалось, завораживала не только кружившихся вокруг нее подруг, но даже полевые ромашки, что восхищенно покачивали белобрысыми головками из стороны в сторону.

— Кто такая? — не сумел скрыть восторга Иван Васильевич.

Царь ожидал, что увидит красу, но что столкнется с таким дивом… не мог предполагать даже он.

— Христиана, — отозвался Малюта. Не зря во дворце Скуратова-Бельского звали Дьяволом, он был посвящен даже в тайну махонького села. — Красавица она известная, на всю округу! Еще сотню верст проедешь, Иван Васильевич, а такой красы вряд ли сыщешь. Мать девицы тоже была невиданной красоты. Сожгли ее сельчане.

— За что же? — удивился государь.

— Думали, что с дьяволом знается. Так и говорили, что такая красавица может быть только невестой черта. И дочка ее таковой уродилась. Второй год ее девицы Лялей избирают. А Ляльник у них тоже знатный, таких красавиц нигде более не сыскать.

Иван Васильевич смотрел на Христиану так, как может взирать отрок на невиданную красу: беззастенчиво и жадно, отдаваясь всецело волшебному видению. И, заглядывая в глаза Ивану Васильевичу, трудно было поверить, что это государь всея Руси, который не только преуспел в ратных подвигах, но и познал сладость многих любовных побед.

Каждая новая девица только подхлестывала в государе еще большую страсть. Его желание всегда напоминало повозку, несущуюся с горы, и вот сейчас похоть набрала такую скорость, от которой у Ивана захватило дух.

— Познать девку хочу, — объявил государь, умело спрятав страсть за холодом голубых глаз.

— Коли желаешь, государь, будет тебе девка, — качнул головой Григорий Лукьянович.

Государь вышел на луг в сопровождении трех дюжин опришников, которые расползались по лугу огромными черными жуками. Именно так подкрадываются ордынцы, чтобы взять в полон девичий хоровод. А девки, совсем не ведая об опасности, лихо закружили Лялю. Вот сейчас подойдет вражье воинство совсем близко и, не пряча волчьи личины, накинется на девиц, чтобы пополнить роскошные гаремы красивыми полонянками. Подняли девицы руки и спасли Лялю от государевой любви.

— Жарко мне, Григорий Лукьянович, — распахнув кафтан, проговорил царь.

Нельзя уберечься от солнечного зноя, когда светило совсем близко и припекает так, что будто бы в кострище шагнул.

Малюта только кивнул в ответ:

— Как же здесь не быть жару, Иван Васильевич, если краса будто огнем полыхает. И мне, государь, боязно, будто к пепелищу подступил.

Девушки уже заприметили государя, хоровод разомкнулся, и Иван Васильевич пошел навстречу красавице; сцепили девушки вновь пальцы и забрали государя в полон, где он виноватым предстал перед владычицей Лялей.

Девицы радостно пели, громко восхваляя молодость и весну. Дивное песнопение завораживало, подобно псалмам, услышанным с алтаря, а аромат цветов напоминал благовонный ладан. Сама поляна походила на храм под открытом небом, — не полагается в нем грешить, а потому Иван Васильевич опустил руки, которые очень жаждали обвить стан девки гибкими сильными змеями.

— Красивая ты, — сумел вымолвить Иван Васильевич.

Не услыхал государь своего голоса. Иссушила его ненаглядная так, что язык пристал к нёбу.

— А ну, девоньки, по домам! Государь словечко ласковое красавице молвить хочет! — громко выкрикнул Малюта Скуратов и тем самым нарушил заповедную тайну. Девки, громко смеясь, разбегались по лугу, как будто хоровод разбился на множество частичек, а потом они растаяли белым дымом среди полевых ромашек.

Царь остался с Христианой наедине.

Теперь государь взял девицу в полон. Скорее всего, Иван Васильевич просто забрал то, что ему полагалось по хозяйскому праву. Иван был господином русской земли, а потому лес, поле и село Сукощава принадлежали ему, даже хозяйка весны была дворовой девкой, и кому, как не ему, следовало познать ее. Для государя Христиана была невспаханной нивой, и он хотел возделать плодородную пашню, бросить свое семя в ее благодатную почву и позабыть.

И уже в который раз Ивану Васильевичу вспомнилась Пелагея, которая была такой же невинной, как повелительница весны, как белая простыня перед брачной ночью.

Сейчас в Иване проснулся завоеватель, который хотел овладеть Христианой немедленно и тем самым расширить свое царство за счет владений весны.

Иван Васильевич пожелал коснуться нежного лица Ляли и протянул длань. Девушка напоминала цветок, который редко растет на сарафанных московских полях. Государю захотелось немедленно оборвать это редкое растение и безжалостно скомкать его в свих ладонях, чтобы цвет брызнул во все стороны и благоуханным алым соком доказал свою непорочность.

Государева рука замерла на половине пути.

Так большой грешник не может притронуться к одеяниям пустынника, чтобы нечаянно не оскорбить святость. Поначалу всегда должна следовать молитва, и когда сердце оттает от черствости, а глаза наполнятся очистительными слезами, вот тогда и наступит черед греха.

— Ступай за мной, краса, — произнес Иван Васильевич и, не оглядываясь, пошел с луга.

Государь знал, что Ляля идет следом, она не отстанет от него даже на полшага. Все колдуньи страсть как любопытны, — если мать девицы зналась с дьяволом, то дочь наверняка пожелает испытать царя, который есть воплощение земного греха. Ляля — дитя прелюбодеяния ведьмы с дьяволом — уверенно и легко подминала босыми ногами нетоптаную траву. Походка у девушки оказалась изящной, она как будто не шла, а реяла над поляной, и государю подумалось, что стоит ей сейчас оттолкнуться пошибче, и она белой лебедушкой воспарит к облакам.

Иван Васильевич обернулся только у самой кареты — не улетела девица!

А в небе носились четыре сокола, словно девицы обернулись птицами и продолжали веселый праздник. Они слетелись в хоровод и закружились вновь, видно, для того, чтобы выбрать свою Лялю.

— Дай мне руку, краса! — властно потребовал государь.

Христиана протянула длань, и пальцы девушки утонули в жесткой ладони царя Ивана.

— Боязно мне, государь.

— А ты не бойся… Христиана, государь я твой! Ежели потребуется, от любой беды могу укрыть. Еще имя у тебя такое, что господь от любой напасти убережет.

Девушки уже давно разошлись каждая в свою сторону, только на ветках берез остались развеваться красные ленточки, которые свидетельствовали о том, что всего лишь мгновение назад красавицы дружно чествовали Лялю.

Малюта Скуратов повелел оградить карету Ивана Васильевича строгой опекой, как будто состоялась не случайная встреча государя со своей безымянной подданной, а брачное свидание царя с супругой. Посмей приблизиться кто-нибудь из нерадивых отроков к «опочивальне» государя, так разящая длань Григория Скуратова мгновенно покарает охальника.

— Красавица, располагайся здесь, — подтолкнул Иван Васильевич Христиану к пуховым подушкам. — На этих перинах тебе удобно будет да мягонько.

— Спасибо, государь.

— А меня-то не прогонишь, если я к тебе поближе сяду?

— Как же я посмею? — оробела девица.

Царь Иван сел с девицей совсем рядышком. Жаркая оказалась девка, будто печка, так и дышало ее тело теплом, видно, и впрямь сошлась на Христиане весна. Тронул Иван Васильевич пальчики красавицы, а она не отдернула руку, только алых губ коснулась неловкая улыбка.

Царь Иван познает тайну весны.

Платье на девице легкое, каким может быть только ветер, разгуливающий по лугу. Закружит, негодник, опавшие листочки и отнесет ветхий сор куда-нибудь в просеку.

— Ручки какие у тебя мягонькие, Христиана, словно до младенца притронулся.

Государь не торопился, как будто опасался отпугнуть радостное наваждение, которое окутало его легкой дымкой. И подступал Иван не нахраписто, как мужик на гулянье, а словно несмышленый отрок, сидящий на завалинке — хочется приобнять девицу, да боязно, уж больно красива! И, подобно детине, переборовшему в себе робость, государь провел ладонью по ее округлому бедру, все более распаляясь. Христиана сидела не шелохнувшись, а пальцы государя, успевшие поверить в свою безнаказанность, уже скользили под легкое одеяние красавицы и отыскали голое колено, которое было таким же горячим, как жар в печи, и, видно, таким же сдобным, как едва испеченный калач. Государю хотелось согнуться и откусить кусок сладкой сдобы, вот только выбрать бы место понежнее да послаще, а пальцы уже отправились на поиски лакомого кусочка.

Ладонь государя оказалась очень умелой, пальцы не пропускали ни одну ложбинку благодатного тела, исследовали кожу с той тщательностью, с какой рудознатец пытается докопаться до желанной и укромной жилы. Иван Васильевич гладил кожу Христианы с лаской и нежностью. Кожа у девушки была мягкой, как шелк, и такой же гладкой. Вот рука царя скользнула еще выше, вырвав у Христианы легкий вздох, но пальцы натолкнулись на преграду — это был пояс. Осторожно, свободной рукой Иван Васильевич потянул поясок за самый краешек, и путы освободили девицу, сделав ее совсем свободной для любви.

Умелые пальцы государя вернулись назад.

Оставалось познать последнюю тайну весны, и государь был готов к этому. Под чуткой ладонью он почувствовал, как бьется маленькая упругая жилка, отбивая мгновения бытия. И чем назойливее становилась царская длань, тем ближе была разгадка, тем неистовее становился ритм. Иван Васильевич приник к полуоткрытому рту девицы и проглотил ее вздох.

Сейчас девица принадлежала Ивану, а вместе с ней в государя уместилась вся весна.

Государева длань подползала к самому низу и остановилась на плоском девичьем животе, словно отыскала прибежище для того, чтобы продолжить далее необыкновенное путешествие, и стон, который замер на губах девицы, только поторопил познание. Пальцы Ивана Васильевича уже набрались смелости: они то уходили вверх, забредали к упругим девичьим выпуклостям, а то вдруг возвращались вниз, в то место, откуда начинался самый жар, который уже довел Христиану до неистовства. Легкое платье малость задралось, и Иван Васильевич видел бедра девицы с кожей такой белизны, которая могла бы бросить вызов кристаллам соли; и сама Христиана как будто была вылеплена из утреннего снега, который того и гляди мог расплавиться под горячими объятиями государя. Ноги Христианы слегка разведены — теперь она уже не девка, что чуждается воровского прикосновения, а сладострастная баба, спешащая навстречу греху.

— Государь Иван Васильевич, — прошептала Христиана, но этот возглас больше напоминал стон женщины, растревоженной желанием.

Царь Иван не мог оторвать взгляда от крепких и прямых ног, таких же незащищенных, как стволы молоденьких берез, а в самом паху девицы стыдливо прятался темный островок волос. Это было женское начало, где нашел кончину не один отрок.

Сети дьявола были раскинуты так широко, что, споткнувшись, Иван Васильевич угодил в них обеими руками; они были сплетены такими крепкими нитями, что вырваться на свободу не было возможности.

Государь, не в силах более тягаться с искушением, освободил Христиану от легкого платья, и сорочка мятым стыдливым комом упала к царственным стопам.

Множество раз государю доводилось видеть женскую наготу, казалось, его невозможно удивить ни уродством, ни совершенством линий. Приходилось ему видеть девиц огромного роста и совсем малых, познал он молодух, не брезговал старухами. В двенадцать лет он испробовал первую девицу, а в пятнадцать сделался искушенным мужем; не было для него загадок ни в любовной игре, ни в сладостных утехах. Но то, что он увидел сейчас, заставило Ивана усомниться в своей многоопытности. Перед государем была весна, которая налилась соком и готова была подарить себя благородному путнику. Нагнулся Иван, чтобы откусить вишенку в самой середке девичьей груди, но вместо этого приник к ней ртом, подобно несмышленому младенцу, и, стараясь не пролить и капли свежести, выпивал Христиану до основания.

Девушка изнывала от наслаждения, она стонала, кричала под поцелуями Ивана Васильевича и просила только одного:

— Еще! Еще!

А он, опытным искусителем или кровожадным хищником, поднимался все выше и выше, подбираясь к самому горлу Христианы. Вот его рот у самой гортани, еще миг, и крепкие челюсти Ивана Васильевича вопьются в шею девицы, но вместо этого царь припал ртом к ее губам, извлекая из растревоженного нутра колдуньи новый всплеск радости:

— Государь, еще! Еще!

Иван не совладал с собой. Царь срывал с себя одежду с яростью ратоборца совсем не для того, чтобы ринуться в лихой бой, а затем, чтобы отведать веселящего напитка. Золотая парча ликовала вместе с государем, она трещала под его сильными руками, разлеталась во все стороны, будто бы сама собой срывалась с плеч.

Иван Васильевич склонился над Христианой — большой, косматый, он напоминал лешего, выбравшегося из чащи для того, чтобы неволить красу, но вместо звериного рыка из груди вырвалось:

— Хороша ты, Христиана, вот так бы век на тебя и смотрел. Ты на подушку приляг… смелей, девонька, здесь мягонько будет.

Девушка оперлась на руки Ивана, руки его были крепки, а сам государь был огромный и величественный, словно московский Кремль. Иван навалился на Христиану, и она почувствовала тяжесть его крепкого тела, как будто рухнул огромный детинец, придавив девицу под своими обломками.

Но Христиана была жива:

— Как хорошо, государь, как хорошо! Еще, Иван Васильевич. Вот так!

Царь Иван продолжал миловать девушку: он гладил ладонями ее лицо, плечи, движения были осторожны и своей неторопливостью напоминали девичий хоровод. Пальцы не желали пропускать ни одной складочки, ни одной выемки ее тела. Государевы губы старались не отстать и повторяли все то, что проделывали пальцы, и каждое новое прикосновение вырывало из девицы новый стон радости.

— Хорошо, государь, — шептала девушка, — хорошо.

А потом Иван Васильевич мягко вошел в Христиану, но вместо ожидаемого отчаяния услышал крик благодарности.

Христиана извивалась под Иваном верткой ящерицей, в страсти выгибала спину и запрокидывала голову, словно была богиней любви или ее жрицей. Дева, видно, явилась на землю православной Руси из Древнего Рима, чтобы своим искусством подивить самого государя. Иван Васильевич брал Христиану с ожесточенностью, на которую способен был только грозный завоеватель, ворвавшийся победителем в целомудренную обитель инокинь, — с криком, стенаниями, но чем яростнее государь овладевал своей пленницей, тем наслаждение становилось ярче. Вскоре, обессилев, Иван Васильевич распластался на красавице, раскинув в стороны руки. Христиана сумела вытянуть из государя все силы, проделав это с откровенной жадностью, подобно тому, как песок вбирает в себя дождевые потоки.

— Хороша, чертовка, — только и сумел проговорить Иван Васильевич, смахивая со лба обильную испарину. — Со мной такое только по малолетству приключалось… когда иной раз до баб дорывался. А уж как познаешь, так охота пропадала. А ты меня по-новому расшевелила. — Помолчал государь и снова пробасил благодарно: — Давно со мной такого не бывало.

Иван Васильевич с немым восторгом созерцал раскрасневшуюся девицу: румяна, а от этого еще более красива.

Вот еще одна тайна познана.

— Спасибо тебе, государь, — неожиданно произнесла Христиана.

— За что же?

Теперь Иван лежал с девицей рядом, и Христиана удобно положила голову ему на грудь, слушая биения государева сердца.

— За благодать, что мне доставил.

— При дворе желаешь остаться? Боярыней могу сделать. У меня в дружине такие молодцы, что любая баба за честь бы посчитала рядышком с ними быть.

— Разве может кто-нибудь с тобой сравниться, государь? — искренне удивилась Христиана.

— Справедлива ты, девка, — улыбнувшись, согласился Иван. Царь и вправду не сомневался в том, что в любовных утехах равного ему не отыскать даже во всей державе. На секунду государем завладела бесшабашная мысль — не взять ли девицу в жены! Всем хороша — и ликом, и статью, видать, и характером покладистая. — В царицы пошла бы?

— Не возьмешь ты меня в супруги, — без обиды заметила девица.

— Отчего же такую красу не взять?

— Боишься, что я колдунья.

Задумался государь.

— Ты и впрямь колдунья, я едва подумать успел, а ты уже разгадала.

Даже сейчас, напившись девицы вволю, Иван Васильевич не мог оторвать глаз от ее совершенного тела. Она была так же прекрасна, как меч-кладенец, созданный искусным мастером, и так же опасна, как его лезвие, — притронешься неосторожно к сверкающему острию, и кровь захлещет ручьем из разодранной раны. Такая красота губительна, как стрелы ордынцев, и нужно предусмотрительно отступить на недосягаемое расстояние, чтобы уберечься от смертоносного жала. Любовь ведьмы всегда напоминает красивый цветок, защищенный ядовитыми шипами, и ответная государева страсть — это лихое продирание через злой терновник, который неминуемо вопьется цепкой колючкой в плоть и вытянет остаток жизни через крошечное отверстие.

— Матушку мою сожгли, как колдунью. А она еще краше была. Половина мужиков в селе по ней страдало, вот потому бабы ее и порешили. Накинулись скопом, когда она в поле рожь жала, и повязали… Все боялись ей в глаза смотреть, думали, что она испепелит их злодейскими чарами.

Иван Васильевич накинул на плечи кафтан, затянулся крепко поясом. Девица уже тоже малость принарядилась, собрала волосья в косы, повязала лыковые лапти. Вот только платье малость рвано.

— Я тебя с собой заберу! — пожелал Иван Васильевич. — Во дворце у меня жить станешь. А наряжу тебя так, что всякая боярыня завидовать станет.

— Уйду я, государь, не сумеешь ты меня удержать, — проговорила девица ровным, почти бесцветным голосом.

Только Иван, с его слухом знатного певчего, мог уловить в этом тоне такие нотки твердости, которые укрепили бы даже дамасскую сталь. Ясно стало Ивану Васильевичу, что расшибется его строгость о характер девицы, подобно кому земли, свалившемуся на булыжник с кручи.

И впрямь не удержать.

— Чем же мне тогда тебя порадовать, голубка? Возьми мою нагольную шубу, такая красота иного терема стоить может.

— Нет, государь, то, что я хотела взять, я уже получила, — произнесла девица, и от этих слов по коже Ивана Васильевича пробежал суеверный ужас. — Женишься ты скоро, а меня еще долго помнить будешь. А теперь идти мне надобно, Иван Васильевич, подружечки заждались.

Не посмел удержать Иван Васильевич красу. Ступила Христиана в траву и затерялась среди полевых ромашек, а сосновый бор дружиной витязей поднялся на пути Малюты Скуратова и его сотоварищей.

Так и канула красавица в чаще, прихватив с собой свою тайну.

Глава 2

Александровскую слободу иноземные послы не без основания называли второй столицей Руси. Иван Васильевич пропадал здесь больше, чем где-либо. Даже свой царственный трон он велел привезти из Москвы в слободу и теперь не расставался с ним даже во время трапезы, и ранцы терпеливо носили за государем трон, ожидая, когда Иван Васильевич надумает присесть.

Государь не любил Москву и всякий раз находил причину, чтобы оттянуть отъезд, даже если приспевало время поклониться святым мощам. И потому послы, минуя Стольную, езжали в Александровскую слободу.

Для приема именитых гостей в монастыре были возведены каменные хоромины в три клети, которые по своему убранству мало чем отличались от великолепия московского дворца, и послы, блуждая по длинным коридорам, шептались о том, что золота в Гостиных дворах куда больше, чем можно было встретить в летних резиденциях иных западных королей.

Оставалось только догадываться, какими же тогда сокровищами окружает себя царь в московском дворце.

После дня пребывания в слободе послы уже знали о том, что государь ест с золотых тарелок, пьет из серебряных кубков, что кафтаны у него почти неподъемные из-за множества жемчуга, а венцы унизаны алмазами. И наверняка нужно иметь очень крепкую шею, чтобы суметь выдержать такую тяжесть.

Прежде чем представить послов царю, их потчевали в Трапезной, которая поражала своим размахом и больше напоминала зал для танцев. С большой охотой поедая русские кушанья, каждый из вельмож думал о том, с каким удовольствием будет рассказывать королю, что золотые подносы при московских дворах такая же обыкновенность, как деревянные ложки у черни. Но более всего иноземцев поражали подсвечники, которые также были золотые, украшенные в самых разных местах изумрудами и яхонтами. Подсвечники были выставлены по углам избы для большего бережения, но в пьяных пререканиях они применялись боярами чаще всего как палицы, и рубились ими лучшие люди так же лихо, как искусный ратник на поле брани.

Грешно и беззлобно улыбались послы, глядя на залепленные воском лица бояр.

Послы не без злорадства думали о том, что Россия уступает Европе в великосветской обходительности, что здесь совсем отсутствует поклонение прекрасным дамам; их совсем не интересуют анекдоты из королевских семей; не ведутся непринужденные беседы за столом, способствующие улучшению пищеварения. Было видно, что русским мягкотелая манерность в большую тягость, они рассуждали по-своему: «Как можно вступать с бабами в беседы, когда их плоть сотворена господом совсем для иного!» Западные анекдоты боярам казались скучными, куда интереснее лупить на пирах друг дружке рожи под громкий хохот собравшейся толпы, где остервенения и злости не меньше, чем у немецких торговок, сумевших поймать на базаре за шиворот вора.

Одной из главных забав русских вельмож была пляска, которая могла быть такой удалой, что вытряхивала из-за стола самых толстозадых, и бояре пускались в пляс с той безудержностью, с какой отъявленный квасник рвется к дармовой выпивке. Бояре трясли животами, натужно кряхтели, но никто просто так уступать не собирался, и пляска прекращалась только тогда, когда в изнеможении падал последний танцор. Счастливого победителя напаивали так щедро, что он уже не мог двигаться, и дворовые, погрузив на телеги побежденных именитого плясуна, с бережением развозили их по домам.

Пляски были настолько заразительны, что плясуны в удали рвали на себе рубахи и порты, а затем, едва ли не голыми, бегали между скамьями и столами. Не понять шибкой разудалости Европе, благочинные мужи которой тешили себя тем, что перемигивались с дамами в отсутствие их супругов. Русский пир напоминал ураган, и буйное веселье разносило вдребезги не только посудины, заставленные едой, но и разбивало в щепы дубовые столы, которые в начале торжества не могли сдвинуть даже пяток молодцов.

Ликовало сердце послов, созерцая воскресную трапезу, будет о чем поведать королям и над чем посмеяться в обществе обворожительных дам. Одна беда: они были так чувствительны, что едва не падали в обморок от рассказов о царском застолье.

Более всего послов поражала первая встреча с Иваном.

Наслышавшись о русском царе небылиц, каждый из них рассчитывал, что им навстречу поднимется великан в волчьей шубе, сжимающий в правой руке вместо скипетра тяжелую цепь, за которую, словно послушную собачонку, поведет огромного медведя, готового по малейшему движению перста своего господина рвать дерзкую челядь на части. Под шубой у царя Ивана будет парчовый кафтан, вышитый золотыми нитями, на шее великокняжеские бармы из рубинов и изумрудов, а каждый палец будет украшать бриллиант величиной с лесной орех.

Велико бывало удивление послов, когда к ним выходил высокий неулыбчивый монах, на котором была обычная ряса чернеца с крестами на плечах. И если бы не пышное сопровождение бояр, не золотой посох, который государь сжимал в руке, не многое челобитие, вводившее всех присутствующих почти в религиозное исступление, можно было подумать, что это обычный старец, приглашенный на государев ужин, каких в русском дворце слоняется несчетное множество.

Царь в самом деле поживал в Александровской слободе в великом аскетизме, но зато он никогда не забывал о послах, в чье распоряжение отдавал девок едва ли не со всей округи. Государь шел на эту хитрость неспроста: редко кто из вельмож мог устоять перед чарующими ласками русских красавиц, а сполна изведав обходительность девиц, даже самый несговорчивый посол говорил Ивану Васильевичу:

— Да!

Даже строгие отцы сумели привыкнуть к частым отлучкам своих дочерей, разучились ворчать даже тогда, когда ночью их тревожил уверенный стук в дверь и властный посыльный незамедлительно требовал красавицу ко двору государя. В этом деле отыскивалась и лучшая сторона, когда дочь, возвратившись домой поутру, приносила по две жмени серебряных монет. Деньги в крестьянском хозяйстве дело не последнее: шубу можно справить, а то и борону кованую купить, а еще бабе перстенек медный присмотреть. А скоро многие отцы семейств Александровской слободы всерьез стали посматривать на дочерей как на один из главных источников дохода, продолжая завязывать в узелок припасенные гривны до ближайшей ярмарки.

Совсем иначе Иван Васильевич встречал польских послов, которые отличались особой похотливостью и обыкновенно заявлялись в пределы Русского государства с огромным количеством девиц, славившихся тем, что умели находить на мужнином теле такие места, что приласкай их — и сила возвращалась даже после двенадцати часов любовного бдения. Для шляхтичей царь выстроил дворец, в терем которого поместил красавиц, и польскому вельможе достаточно было поскрести в дверь, чтобы отведать слободскую девицу.

Иван Васильевич любил Александровскую слободу той отчаянной страстью, какую способен проявить великовозрастный детина по отношению к едва поспевшей девице: она для него и ягодка, которую нельзя отведать досыта, она и сладостный грех, за который не жаль вариться в смоле. Воздух в слободе был яблоневый, душисто-сладкий, и Иван Васильевич не сомневался в том, что точно такой же был в раю, когда Адам гостил с Евой.

Послы любили это место не менее, чем русский государь. Порой можно было подумать о том, что приезжали они в Александровскую слободу лишь для того, чтобы отдохнуть от опеки своих государей, попить вдоволь хмельной медовухи и позадирать подолы девицам.

Особенно хорошо грешилось на природе, как водилось еще с языческой старины.

Любимым местом гуляний был овраг, прозванный слободскими шутниками Дунькина щель. Он был узок и настолько глубок, что, казалось, уводил к горящим котлам ада, а темно-красная глина, густо выступающая на его крутых бортах, была несмытым первородным грехом. Овраг и впрямь наталкивал на размышление о гуляющей плоти: слишком он был узок, и, заросший густым лесом, мужикам, дерзким на плотское воображение, он представлялся бабьей лоханью в тот самый миг, когда дева готова была принять в себя горящее пульсирующее жало.

Вот здесь-то, в дремучих зарослях, и любились польские паны, да так рьяно, что на крики радости сбегались все парни и девицы Александровской слободы. Очень смешными выглядели напыщенные паны, когда под дикий хохот развеселившейся черни поспешно натягивали порты на крутые животы.

Послы любили наведываться в Александровскую слободу не только затем, чтобы окунуться в буйное веселье, которое частенько царило в стенах монастыря, но еще и для того, чтобы самим удостовериться в тех слухах, которые нечистыми побасёнками гуляли о царе Иване по всей Европе. Говорили о том, что русский государь разделил Россию на две половины и наведывался в опальную земщину подобно грозному завоевателю лишь затем, чтобы взять задержанный ясак. Что будто бы Иван Васильевич с каждого земского града берет всякий год по сотне девственниц на откупную и что в опришнину он отбирает только тех отроков, что способны к содомскому греху, и посвящает в свой орден только после того, как с каждым из них проведет грешную ночь.

Однако государь являлся к послам всегда в черном одеянии, представляя собой образец постнического подвига и смирения.

Сейчас в Александровской слободе государь появился для иного — Иван Васильевич надумал жениться. А потому он решил проверить — готовы ли кельи для встречи царских невест.

Монастырь и ранее был зело красив, а после того, как Иван Васильевич свез царскую казну в свою летнюю резиденцию, обитель и вовсе заблистала великолепием.

Во все стороны разъехались царские гонцы — из одной волости в другую, из села в город они разносили весть о желании Ивана Васильевича жениться. А потому, как это было заведено в Русском государстве еще в седую старину, воеводы устраивали смотрины девиц и самых красивых вносили в особую роспись, повязывая родителей крестным целованием во что бы то ни стало привезти дочь в назначенный срок в Александровскую слободу. Иван Васильевич изучал красавиц с той тщательностью, как если бы это были драгоценные каменья его великой казны. Государь знал не только как зовут красавиц, но представлял и о том, какого они были роста, веса, с интересом изучал величину их груди и прочее; дьяки расстарались, вписав в роспись даже цвет глаз каждой девицы.

Одна из этих девиц непременно станет суженой, и Иван Васильевич уже пожалел, что назначил смотр только через месяц после рассылки грамот.

В ожидании Иван Васильевич грешил по-мелкому: ел жирное мясо, пил горькую и вспоминал прекрасную колдунью с именем Христиана.

Государя теперь окружали новые любимцы, а о прежних — Федоре Басманове и Афанасии Вяземском — он не вспоминал совсем. Порой казалось, что общество государя было ядовитым, вот оттого не задерживались подле царя лучшие люди и гибли, словно мухи от осеннего сквозняка, и только Малюта Скуратов от долгого пребывания подле государя словно выработал в себе противоядие, продолжая крепнуть год от года. Своей широкой тенью он сумел накрыть мелкую поросль новоиспеченных любимчиков и пристально наблюдал за тем, чтобы никто из них не посмел стать ближе к государю, чем он сам. Может быть, и самодержец стал уставать от навязчивой опеки своего верного слуги, а потому не однажды грозился отправить его с дружиной на войну с латинянами.

В ответ Малюта горячо уверял, скомкав ладонью на груди расписной охабень:

— За тебя, государь, хоть к черту в пекло!

Государь не сомневался в верности Малюты, знал Иван: прикажи он Григорию взойти на полыхающий костер — любимец исполнит и это.

Сейчас Скуратов-Бельский вместе с государем дожидался прибытия царских невест. Ивану не терпелось выбрать жену, а Григорий рассчитывал на то, что сможет позабавиться с девицами-неудачницами в темных закоулках монастыря. А уже следом за думным дворянином не один бравый молодец поможет боярышням утереть горькие слезы разочарования.

Скоро с ближних мест и самых глухих уголков вотчины к государю заспешили с известием скороходы о том, что в уездах отобраны первейшие красавицы, во множестве снаряжены поезда, и скоро царские невесты под охраной воинников прибудут в стольный город.

Иван Васильевич определил для девиц просторные комнаты, куда опричники понатаскали со всей округи перин. Распорядился стены и потолок обшить красным сукном, а лавки и сундуки укрыть цветастыми вышивками.

В стене одной из смежных комнат, где будет проходить девичий смотр, Иван Васильевич велел просверлить дыру. А когда дело было исполнено, государь приложился к отверстию глазом и сумел убедиться, что обзор не так широк, как хотелось бы. Крякнув с досады, царь приказал выставить целый кирпич, а пробоину до смотрин прикрыть иконкой.

Скоро приготовления были закончены совсем, и опришный двор стал с нетерпением поджидать девиц.

Девушки приехали едва ли не все разом.

Явились на монастырский двор в летних нарядных санях, под звон голосистых бубенцов; девушки сумели взорвать тишь обители беспричинным весельем и в одночасье опрокинули молодостью непререкаемый устав седой каменной твердыни. Опричники во все глаза пялились на невест государя и без конца спорили между собой, какой из них придется отдавать царственные почести. При девках состояли сердитые отцы, которые суровым взглядом взирали на опришников и походили на цепных овчарок, стерегущих государево добро. Каждый из них верил, что именно его дочери Иван Васильевич вручит заветное кольцо.

Приезд девиц в Александровскую слободу напоминал паломничество верующих к святым местам, вот только вместо убогих и сирых — красивейшие девицы Руси, а вместо домовины с нетленными мощами — государь всея Руси. Только величие самодержца могло заставить боярышень съехать с родительских отчин в далекую Москву, только указ царя способен вырвать фей из лесных глухоманей, чтобы государь мог убедиться в том, что не растворилась краса в бескрайности земель, а выкристаллизовалась самоцветами в хороминах господина русского.

Среди прибывших были и вовсе незнатные девки из самых дальних государевых вотчин, только предстоящая женитьба государя-батюшки давала им случай возвыситься. Без подарков от царских смотрин обычно не уезжала ни одна боярышня, и кроме обычных подношений самодержец награждал деньгами и даже имениями. Среди девиц выделялись купеческие дочки, которые напыщенными гусынями разгуливали по двору и всегда помнили о том, что денег у них поболее, чем у иных родовитых бояр, и батюшкиных гривен хватит на то, чтобы вымостить ими всю дорогу от Александровской слободы до самой Москвы.

Девушки-дворянки держались поскромнее: не имели они шелковых нарядов, были совсем не кичливы и бродили по Александровской слободе потерянными сиротами, однако именно они и отличались от купчих и княгинь природной красотой.

Особенно красивы были девушки из-под Великого Новгорода: приметные из-за белизны кожи и отличные от южных славянок светло-русым цветом волос, с глазами, напоминающими бирюзовую глубину Ладожского озера, они представлялись Еленами Прекрасными, пришедшими из ветхих сказок, для того чтобы завладеть соображением государя. Грех было не обернуться на невинную красу и не позавидовать втихую Ивану Васильевичу.

Краса новгородских девиц была особенной потому, что предки их не связывали себя браками со степным соседом, чья кровь была не так светла, как на севере, и часто разбавлялась ордынскими племенами. Новгородская красота походила на свежесть северных чащ с глубокими озерами, с правильными, словно края блюдцев, берегами. Даже наряды и узоры на платьях отличались от московских, были светлыми и веселыми, какой может быть только березовая кора. Новгородские мастерицы умели удивлять не только соседок — по всей Руси славились наряды северных белошвеек.

Взгрустнулось государю: эти смотрины напоминали ему выбор первой жены. Хороша была Анастасия Романовна, грех было пройти мимо и не заглянуть в потупленные очи.

Нет уже Анастасии Романовны, погиб первенец, почила дщерь, а сам государь шагнул от юных лет так далеко, как будто успел прожить семь жизней.

Тяжко было смотреть Ивану Васильевичу на беззаботную молодость, а в невинном смехе девиц государю чудилось зловещее карканье.

Царь Иван ходил по двору достойно, поменяв на время монашеское рубище на самодержавный наряд, даже вместо привычного клобука носил венец, который поражал девиц не столько своей красотой, сколько величавым содержанием. У шапки был соболиный ободок, а на самой маковке махонький золотой крестик.

Скоро похожий убор получит право носить одна их этих девиц.

Государь повелел принести царицыну корону, к которой приставил двух дюжих стрельцов в красных кафтанах. Девицы, пораскрывав рты, взирали на царицын венец. Здесь же лежали кольцо и вышитый золотыми нитями платок — подарки, которые Иван Васильевич вручит своей избраннице.

Девицы прибывали каждый день. Для них уже не хватало места в монастыре, и государь распорядился смастерить в слободе преизрядный, украшенный дом. Плотники работали день и ночь, а через три дня на пустыре поднялись огромные хоромины в три клети с шатровой крышей и резными рундуками у Красного крыльца. Палаты украсили коврами и цветастыми тканями, особо нарядную комнату подготовили для государя — здесь-то ему смотреть девиц! Не позабыли и про царское место, стул смастерили с тем изяществом, на какое способен изворотливый и пытливый ум русского мужика. Плотники подсмотрели этот стул на картинках византийских рукописей — спинка прямая и широкая, ножки растопырены в виде лап диковинного зверя — могучие и когтистые, а от себя приладили скрученный хвост и вытесали на седалище чешую. Трон больше напоминал сказочного дракона, приготовившегося к прыжку, а государь будет напоминать всадника, усмирившего такую невидаль. Царское место украсили золотой парчой, которая была не более чем попона на спине изящного зверя.

В каждой из палат государь повелел поставить клетку с соловьями. Соловьи умели петь только ночами, потому они и были ослеплены, и, позабыв про печаль, птицы радовали слух заливистыми трелями даже в солнечный полдень. Соловьи напоминали слепых гусляров, которые во множестве плутали по московским порогам и за полкопеечки могли исполнить былины о Владимире Крестителе и Вещем Олеге.

Приближался день смотрин.

Радостное ожидание было омрачено тем, что на монастырском дворе кто-то подбил насмерть кукушку. Серая, в рябых темных пятнах птица долго лежала у архиерейских палат. Чернецы с ужасом обходили горемышную и неистово крестились, как если бы видели рассыпанную просфору. Долго не могли отыскать смельчака, который отважился бы подобрать убитую божью тварь, а когда таковой нашелся, все в облегчении перекрестились. Монах завернул кукушку в полу рясы, прочитав молитву, похоронил птицу неподалеку от монастырского кладбища.

Убить кукушку испокон века на Руси считалось тяжким грехом. Об этой строгой заповеди — оберегать всяко святую птицу — каждый православный был наслышан с раннего детства. Именно через кукушку господь сообщал, сколько кому осталось изживать годков, и расправиться с божьей птицей — это все равно что прервать речь господа на полуслове. А потому и чести птица сподобилась особой, похоронили ее рядом с монастырской стеной, где покоились пустынники, снискавшие себе в миру славу святых.

Об убийстве кукушки монахи тотчас донесли Ивану Васильевичу.

Государь велел учинить строгий сыск и призвал чернецов к покаянию. Монахи молились в три смены, исповедовались в незатейливых грехах, а потом привели к царю хмельного послушника, уличенного в святотатстве.

— Ты порешил божьего вестника? — хмуро спросил самодержец.

— Спьяну, государь, — признался послушник. — Не знаю, как и вышло, за галку принял.

Подумав, лишать живота грешника государь не стал — чего омрачать великий праздник, — отправил неразумного отрока на вечное заточение в Соловецкий монастырь. Монахи сорвали с воспитанника рясу, скрутили ему за спиной руки, а потом, побросав на телегу осиновых прутьев, посадили на нее позорно и самого охальника и, отзвонив очистительный набат, спровадили злодея в северные края.

Тяжесть от свершенного святотатства начала понемногу ослабевать, и уже на третьи сутки Иван Васильевич повелел предупредить девиц, что после заутренней службы состоятся смотрины.

Боярышни и княгини облачились во все праздное: на головах кокошники с жемчугом, в косы вплели алые ленты, на шее бобровое ожерелье, только немногие девицы были в простом — не имели отцы нужного достатка, чтобы справить царским невестам по платью и по паре золотых серег. Многие мужи предпочитали хитрить — брали для дочерей наряды у зажиточных соседей за пяток серебряных монет и обязывались вернуть платье в срок и без пятен.

Глава 3

Государь еще не определился в своем выборе.

Все девицы походили одна на другую, и нелегко выбрать среди них лучшую. Все как одна тонконосые, с большими глазами, с румянами на щеках и толстыми косами, они напоминали государю молодую Анастасию Романовну. Не определил Иван Васильевич своего выбора даже во время подглядывания за переодеванием девиц — кожа у всех до одной бела и не ведала изъяна. Поразмыслив малость, царь решил определиться по разуму, чтобы девка в речах была смела и умом остра.

Государь ожидал девиц, восседая на троне. Боярышни и дворянки низко кланялись царю в ноги, и Иван в который раз убеждался в том, что выбор воевод сделан тщательно.

Государь был в палатах вместе с боярином Морозовым, которого приблизил к себе в последние годы.

Михаил Морозов заметно изменился: седая борода, плешина заползла на самый затылок, только живот прежний, огромадный.

Государь во время смотрин частенько оглядывался на боярина и с интересом вопрошал:

— Хороша девица?

В голосе Ивана Васильевича порой слышалось столько чувства, что можно было бы подумать о том, будто бы Михаил Морозов распоряжается государевой судьбой, произнеси боярин: «Мила, государь», и самодержец непременно побежит под венец.

Иногда Иван Васильевич поднимался с места и обходил красавицу со всех сторон, точно так же поступает разумный хозяин, подбирая для пахоты тягловую лошадь.

Причмокнет государь губами, покачает головой, а потом поинтересуется:

— Государя ублажить желаешь?

Девицы на откровенный государев вопрос обычно потупляли взор и вспыхивали так, как угольки на сильном ветру, и только одна из девиц осмелилась дерзко посмотреть на государя и отвечала уверенно:

— Ежели государь всея Руси моим мужем станет… так отчего же не ублажить?

— А смела-а-а! — по достоинству оценил девицу Иван Васильевич. — Чья ты такая будешь?

— Марфой меня величать. Дочь Собакина Василия, купца новгородского.

— Вот оно что… знаю я вас, Собакиных. У батюшки твоего мошна великая.

— Не бедствуем, государь. Котомка и нищенский посох — это не про нас, — не спешила опускать большущие серые глаза Марфа Собакина.

— Что верно, то верно. Может, твой батюшка побогаче будет, чем государь? — малость насупился самодержец.

— Ты государь всея Руси, хозяин земли русской, а мой батюшка только дюжиной купеческих судов владеет, — наконец опустила глазища девица.

— Умна ты, Марфа, — нестрого заметил государь, — и перед государем своим не умеешь робеть. Хм… а как жениха меня не страшишься?

— Но ведь пока, государь, я даже не невеста, вот как отберешь меня среди многих, тогда и робость одолеет, — призналась Марфа, едва улыбнувшись.

Иван Васильевич отвечать не стал. Махнул дланью и спровадил Собакину из горницы.

— А эта как тебе девица, приглянулась? — повернулся самодержец к Морозову.

Заморгал боярин, не ведая, что ответить Ивану. Всех баб государь награждал имениями, смеясь, кидал им платки на высокую грудь, а Марфе Собакиной досталась только ухмылка. Так и не пожелал разжать царь горсть, в которой прятался платок, расшитый серебряными нитями и унизанный жемчугом.

— Эта девица не самая прекрасная! — принял наконец решение боярин, в безразличии махнув рукой. — Вот Евдокия Богданова Сабурова — та действительно клад! Такие девицы, как она, государь, в росписи крестиком помечены. Всем взяла боярышня — и ликом хороша, и телом сыта.

— Так считаешь, боярин?

— А то как же! — приободрился Морозов, довольный государевым вниманием. — Я ее давеча на дворе повстречал, так она перед остальными девицами как павлин среди кур смотрится.

— Ишь ты!

— И статью удалась, и лик иконописный. А коса до самой щиколотки выросла. Родитель ее тоже из знатной породы, окольничим в Челобитном приказе служил. Воеводы среди Сабуровых были славные, послы разумные. Это тебе, государь, не какой-то там новгородский купчишка, у которого вся честь — мошна да кусок заморского сукна.

— Верно рассуждаешь, боярин, пусть Евдокию Сабурову покличут.

Рынды привели девицу. Замерла красавица у порога, а пройти далее в горницу духу не хватает.

— Что же ты, Евдокия Богданова, в избу не ступишь? — ласково спрашивал царь. — Или боишься меня?

— Как же не страшиться, коли к самому государю пришла? — совсем не робко отвечала девица.

— Царицей желаешь быть?

— Уж настолько велика честь, что как будто даже и не про меня. Мне бы что попроще, Иван Васильевич, — лукаво улыбнулась боярышня.

— Если я для тебя велик, Евдокия, так, может быть, за своего старшего сына отдать? Ему в самый раз, чтобы ожениться. Ивану такая красивая девица, как ты, нужна, чтобы он на других смотреть не смел. А то совсем опаршивел — всех мастериц во дворце перепортил! Ну как, пойдешь за царевича?

— Как же я смею противиться, государь, если ты наказываешь?

— Ишь ты! Так ты еще и умна, — улыбнулся Иван Васильевич. — Кто же тебя такому великому смирению учил, Евдокия? Такие красивые девицы, как ты, строптивы бывают. Кобылиц мне напоминают, не привыкших под седлом ходить.

— Смирению меня батюшка с матушкой учили.

— Вижу, что не прошла даром родительская наука. Добрая жена моему Ваньке достанется, — продолжал шутить Иван Васильевич.

Михаил Морозов, разгадав шутку государя, весело захихикал, жирок, собравшийся под массивным подбородком, задрожал веселым студнем.

— Спасибо, государь-батюшка.

— А теперь давай я тебя расцелую… как свою сноху. Эх, завидую я Ваньке, такая жена ему достанется.

Иван Васильевич поднялся, будто спрыгнул с норовистого коня, и трон, освободившись от царственного седалища, слегка качнулся. Самодержец обхватил девицу за плечи, и она младенцем спряталась в царском кафтане.

— Ой, какие же у тебя губки сладенькие! Поцеловал, будто бы меда липового испил. Чем же наградить такую красавицу? Чего ты еще желаешь, кроме царевича Ивана? Может, тебе именьице подарить?

— Как скажешь, батюшка, ежели пожелаешь, так отказываться не стану, — с улыбкой приняла Евдокия Сабурова игривый тон государя.

— Так и быть, забирай мое именьице Медведево, что под Коломной. Будет где твоему батюшке дни доживать. И вот этот платочек забери, — изловчившись, бросил государь шаль прямо на грудь девице, и она укрылась ею.

После недели смотрин монастырский двор почти обезлюдел. Из многих тысяч государь отобрал двенадцать красавиц, а вечером этого же дня объявил, что присмотрел царицу.

Отцы не скрывали волнения, без конца крестились на маковки соборов и вполголоса читали молитвы. Всем своим видом они напоминали кроликов, запертых в загон кровожадным поваром. А проходящие мимо мужи поглядывали на отцов со злорадством дежурных стольников, которые уже видели зверьков запеченными в печи и не могли дождаться, когда изысканное блюдо на золотых тарелках и в окружении зеленого лука и свежих помидоров будет выставлено на столы.

Девицы тоже заметно волновались, и в ожидании царского приговора в пустых углах монастыря была пролита не одна горькая слеза.

Царя Ивана совсем не заботило томление родителей, не беспокоило настороженное поведение девиц, — государь оставался по-прежнему безмятежен, будто в женихах ходил ближний боярин Михаил Морозов. Царь появлялся во дворе только затем, чтобы в окружении чернецов сходить в церковь помолиться, а на обратном пути ущипнуть за ляжку понравившуюся девицу.

Шел к концу второй день ожидания. Вторые сутки безызвестности.

Глядя на Ивана Васильевича, могло показаться, что он позабыл, для чего в монастырь понагнал со всей России огромное количество девиц и почему каждый из двенадцати папаш, оставшихся в монастыре, посматривал на него с шельмоватой улыбкой, какая свойственна разве что приказчикам на базаре, спихивающим доверчивому покупателю никудышный товар. Каждый из них видел в Иване Васильевиче будущего зятя и примеривался седалищем на лавку в Боярской думе; еще месяц назад никто из них не мог предположить, что винил за непослушание будущую царицу, а в сердцах мог выдрать ее за косы; каждый из них задумывался о том, что после введения дщери в царские терема обязан будет называть ее по имени и отчеству и кланяться дочери так же низенько, как подобает только матушке.

Наконец государь повелел собрать всех двенадцать девиц.

Девушки предстали перед Иваном Васильевичем в лучших нарядах, а кокошники были настолько высокими, что едва не упирались лучами в сводчатый потолок.

Отцы боязливо перешагнули порог избы и пошли вслед за дочерьми, которые теперь не выглядели робкими, какими предстали в первый день пребывания в слободе, и уже успели свыкнуться с честью первых красавиц Руси.

Перекрестились отцы и остались жаться у порога, бросив опасливый взгляд на возможного соперника.

Иван Васильевич был нетороплив, он словно врос в стул, ухватившись ладонями за резные подлокотники. Государь напоминал огромную черную ворону, зорко посматривающую по сторонам.

Тихо было в палате, не достаточно было Ивану склоненных голов, и он укреплял свое величие даже в молчании, к которому окружавшая его челядь прислушивалась так же трепетно, как к исполинскому гласу соборных колоколов.

Государь Иван Васильевич поднялся, еще ниже пала собравшаяся челядь, уткнувшись носами в дубовые полы.

Государь приблизился к девицам.

— Все вы, девоньки, красивы, — нараспев заговорил царь, — одна другой краше. И нарядами, и ликом своим государевых покоев не посрамили. Все вы достойны того, чтобы в московский дворец царицей войти. — Помолчал Иван Васильевич. — Но только одна из вас может быть русской государыней… и моей женой. — Слова царя распрямили дворовую челядь, а невест заставили потупиться. — Так вот… выбрал я среди вас жену, это дочь новгородского купца Марфа Васильевна Собакина, — остановился государь перед девицей. Девица Марфа вспыхнула кострищем, не смея взглянуть на господина. — Жалую я тебя, моя невестушка, платком вышитым, — протянул Иван Васильевич девушке рукоделие, — носи его и вспоминай своего государя… Есть у меня для тебя еще один подарочек, ты не смотри, что он мал, такой дар и большого имения стоит. — Подошел рында, в руках он держал золотой поднос, на самой середине которого лежало серебряное кольцо с камнем-самоцветом. Государь взял перстень и протянул его девице. — Вот тебе, Марфа Васильевна, как суженой моей. Покажи мне свои белые рученьки, дай я на пальчик перстенек тебе надену… Впору он тебе пришелся. А вас, девицы-красавицы, благодарю за все. Украсили вы мою избранницу, словно девичий хоровод стройную березу. Жалую я вас всех за вашу красоту имениями и землями, будет теперь у вас хорошее приданое. А ты, моя невестушка, жди скоро введения в царские терема. — Иван Васильевич глянул на Сабурову. Зарделась девка. — Для сына своего старшего, царевича Ивана, выбираю в жены девицу Евдокию Богданову Сабурову. — Поклонился Иван Васильевич родителям, стоявшим у порога. — Спасибо, господа, что чтите своего государя и не побрезговали показать своих дочерей. А теперь ступайте с миром. Не держу я вас более.

Глава 4

С введением в царские терема государь затягивать не стал.

Иван Васильевич повелел украсить хоромы, нарядить палаты в праздные покрывала и чтобы дворовая челядь ходила в золотых кафтанах и палила из пушек каждый час на радость молодым. Со дня смотрин раздавалась богатая милостыня, на базарах стольники каждый день выкатывали по дюжине стоведерных бочек с вином и брагой, и всякий житель и гость столицы мог выпить целую плошку.

Настал четверг — это был день государя.

Он был для Ивана так же почитаем и свят, как когда-то для язычников. Именно они придумали ему имя — Славный. В благословенный день язычник обязан был совокупиться с женщиной и испить хмельного пития в кругу единомышленников. Иван Васильевич, напротив, хранил непорочность до брачного ложа и давно отказался от вина. Именно в четверг государь сумел отринуть от себя греховное желание и, поглядывая на скорбящие иконы, подавил страсть. Если язычник в этот день ратоборец, носит на груди божественные символы — молнии и парящих соколов — и непременно должен вступить в поединок, то государь был тих и облачен в смиренную рясу.

Славный день принадлежал Марфе Васильевне.

Теперь она великая государыня, водиться ей теперь с царицыным чином, и верховные боярыни будут нести за царицей Марфой кику и держать над ее челом нарядный балдахин; боярышни будут нести впереди Марфы Васильевны свечи, будто путь государыни пролегает через мрак.

Более Марфа Собакина не принадлежала себе — отныне она государыня московская.

Славного дня нищие дожидались с большим нетерпением, с Лобного места было объявлено, что будет щедрая милостыня. Врата Москвы были распахнуты едва ли не всю ночь, и со всех дорог в столицу прибыли толпы бродяг в надежде откушать дармовое угощение и собрать медяков.

Марфа Васильевна, по традиции государевых невест, в сопровождении преизрядного числа боярынь и боярышень объезжала соборы и святые места, где ставила во множестве свечи и молилась. По всему пути за ней следовал длиннющий шлейф из бродяг и нищих, которые молчаливо дожидались подношений.

Марфа Собакина не готова была к такому вниманию. Слишком неожиданным было ее перерождение из купеческих дочерей в суженую государя. Случалось, что присматривался к ней на рынке смазливый хлопец, когда она у торговых рядов подсобляла батюшке, но, натолкнувшись на взгляд строгого родителя, молодец спешил идти дальше. Бывало, что уходила Марфа Собакина с девицами далеко в лес водить хороводы, где однажды едва не познала плотский грех с белокурым нахальным приказчиком. А коротая долгие зимние вечера в теплых избах своих подруг, она замечала внимание веселых парней, которые норовили подсесть к ней поближе и, не остерегаясь дурной молвы, терлись круглыми коленками о ее бедра.

Сейчас все смотрели на нее так, как будто она была мессией, и припадали к ее ногам с тем рвением, с каким неистовый верующий кладет поклоны перед образом Богородицы.

Марфа Собакина воплощала в себе смирение, неприкрытой робостью невеста государя напоминала Анастасию Милостивую. Первая жена государя была так же богобоязненна и без срама для себя могла поклониться досаждавшим ее юродивым.

Только царицу боярышни закрывали платками, спасая от дурного взгляда, а государевой невесте полагалось идти с открытым ликом, опущенными ресницами, чтобы ее смирение мог видеть всякий.

Марфа шествовала от храма к храму под пристальным вниманием многотысячной толпы, а москвичи, впервые видевшие невесту царя вблизи, хотели запечатлеть в своем сознании каждый пройденный ею шаг. Уже через неделю ее не так-то легко будет увидеть не только простому люду, но даже ближним боярам, Марфа будет так же далека от москвичей, как комнаты Грановитой палаты, как золотые купола Благовещенского собора. Упрячут волосья царевны под красный убрус, закроют от людского глаза за высокими стенами дворца, и даже выездные капраны будут напоминать небольшие крепости, где окошечки-бойницы затянут бычьим пузырем.

И потому каждое мгновение созерцания царской невесты было сладким, как глоток вина.

Следующий день Марфа пожелала провести в мыленке.

Да не в царской, где предбанник, разрисованный образами святых, походил на иконостас собора, а в домашней, которая топится по-черному, и чтобы дыму там было ровно столько, сколько под котлами у поварих на Сытном дворе.

Подивился государь такому желанию Марфы Васильевны, но противиться не стал.

Знатная на всю округу баня была у боярина Морозова, которую он выстроил на берегу Москвы-реки из огромных сосновых бревен, способных держать жар не хуже камня. И частенько, спросясь дозволения хозяина, бояре целыми семьями ходили полоскаться в его мыленке.

На сей раз был черед невесты государя.

Михаил Морозов для особого случая расстарался: повелел челяди соскрести черноту с пола и выскоблить со стен грязь. Через несколько часов старания баня стояла беленькая, как свежеструганый сруб, и если бы не здоровый сухой дух, который исходил из натопленной бани, ее можно было бы принять за теремок. Замечательна была баня у Морозова еще и тем, что до воды был всего лишь шаг, а после банного жару прохладная вода воспринималась как очистительная молитва. Дно в этом месте было песчаное, течение настолько слабое, что ласкало ступни, а пройтись нагишом по бережку и потянуться на просторе — одна радость.

Марфа Собакина пришла в мыленку в сопровождении ближних боярынь, которые походили на клушек, опекающих единственного цыпленка, и шагу не давали сделать без того, чтобы предостеречь от возможного падения, советовали прикрыть платочком голову и не застудить ноженьки, оберегать себя для государя.

Боярыни прислуживали за Марфой, как за государыней: помогли девице снять сапожки, приняли с ее рук золотную накладную шубку, а когда она стянула через голову исподнюю рубаху, ветхие старухи не сумели сдержать восторга:

— Матушка, какая же ты белая! Какие ноженьки у тебя стройные!

Марфа Васильевна грелась так, как будто явилась в баню не с солнечного зноя, а со стылого ветра, подставляла под копоть и чад лицо, руки, плечи, а когда чернота превратила ее в кусок угля, девица со смехом выбежала на безлюдный берег и смыла с себя густую сажу. Боярыни, поглядывая на веселье государевой невесты, справедливо полагали, что царю с девкой повезло и век им теперь поживать в радости.

На следующий день, в душистую июньскую теплынь, Марфу Васильевну вводили в царские терема. Девица была смущена до крайности, лицо покрылось румянцем, как будто тело не успело отойти от банного жару. Марфа Собакина шла достойно, уводя за собой в покои ближних боярынь.

Тесной стала для Марфы Васильевны опека верховных боярынь, она выросла ровно на те несколько шагов, на которые не смела к ней приблизиться даже ближайшая челядь.

У самых дверей Марфа Васильевна чуток приостановилась, посмотрела назад, словно хотела окинуть взором путь, который удалось пройти. Ее дорога начиналась далеко за оградой царского двора, в Великом Новом Граде, где она помогала тятеньке торговать лисьим мехом.

В середине палат царевну дожидался царь.

— Не робей, голубушка, ступай себе к государю Ивану Васильевичу.

Боярыни остались у порога и наблюдали за тем, как Марфа Собакина неторопливыми шажками ступала к своему венчанию. Волнующе присутствовать при рождении царицы, когда обыкновенная девица становится великой государыней.

Подле самодержца на красной бархатной тряпице лежал царский девичий венец — единственная вещица, которой она будет отличаться от иных боярышень.

Иван Васильевич взял венец, прочитал молитву и возложил его на голову Марфы Васильевны.

— Господи, помилуй тебя и спаси… Нарекаю тебя новым царственным именем… Анастасия. Был я счастлив с Анастасией Романовной, хотел бы не ведать лиха и с Анастасией Васильевной. А теперь, боярыни, целуйте крест на верность государыне московской.

Царицын чин, боярыни и дворовые люди, выстроившись рядком, один за другим подходили к ней. Первой была верховная боярыня Елизавета Морозова:

— Призываю в свидетели господа нашего и всех святых, что лиха никакого чинить государыне не посмею ни в питии, ни в ястве, кореньев дурных давать не стану, что не буду ведунов и колдунов на царицу наводить. Не стану ведовство по ветру насылать, а буду служить царице верно и на том целую крест! — приложилась верховная боярыня губами к распятию.

Следующей была постельничая боярыня.

Баба остановилась напротив царевны и, стараясь заполучить ее нечаянный взгляд, заговорила:

— Призываю в свидетели бога нашего Иисуса Христа, что не буду чинить никакого лиха ни в государском платье, ни в постелях, ни в изголовьях, ни в подушках, ни в одеялах и в ином всяком царицыном добре. Клянусь быть верной слугой Марфе Васильевне, я на том крест целую.

Малюта Скуратов зорко смотрел в лица боярынь, как будто уже сейчас ведал о крамоле и дожидался только окончания венчания, чтобы набросить на ноги бабам чугунные цепи и свезти в темницу.

Следующими были боярышни и дворовые девицы. Они громко повторяли вслед за боярынями страшные слова клятвы:

— Если нарушу клятву в том, то гореть мне в геенне огненной после смерти и не прожить мне после этого святотатства и дня. А внутренности мои пусть рассечет полымя возмездия, и сгинуть мне тотчас на месте, как задумаю лихое злодеяние.

Произнеся страшные слова, каждая из боярышень не сомневалась в том, что упадет замертво, если только задумает лихое дело.

— …Если кто захочет царицу лихим зельем и волшебством испортить, то сказать об этом царю или его боярам или ближним людям, которые донесут то слово до ушей великого государя.

Иван Васильевич слушал клятвы подле царевны, как будто челядь била челом на верность и ему, а когда последняя из девок коснулась губами Христова распятия, Иван Васильевич отпустил всех слуг с миром и решил остаться наедине с Марфой.

— Анастасьюшка, теперь все это твое! — плавно обвел дланью вокруг государь, показывая убранства. — Вот, возьми в подарок зеркальце английской работы, будет теперь во что тебе свою красоту разглядывать. Дай же я на тебя, царица, полюбуюсь, — Иван Васильевич бережно притронулся пальцами к лицу Марфы. — Жену-то я какую выбрал… Первая во всей Руси! — Иван Васильевич был огромен, он заполнял собой все пространство, а свечи, слушая слова самодержца, колыхнулись в почтении, едва не погаснув. Царевна напоминала воробушка, зажатого в угол дерзким котом. Зверь уже насытился игрой и, осознав свое могущество перед бессильной птахой, поднял лапу для удара, чтобы в одно мгновение вытянуть из жалкого тельца остатки жизни. — Ты меня не бойся, царица, — сказал Иван Васильевич неожиданно мягко, слегка касаясь ладонью плеча девушки. Эта ласка больше напоминала когтистую лапу, способную крепко царапнуть воробушка, — я тебя не трону. Свадебку сыграем, а уже потом и девство твое разрешу. Зря обо мне худое болтают, силком я баб не беру. К чему мне это? Если похоть приспичит, так мне стоит только кликнуть, как девицы сами понабегут. Я как-никак царь! Сил у меня подчас не хватает, чтобы баб от себя отпихнуть, вот ты мне в этом и поможешь. А?

— Помогу, государь, — пропищал воробушек, видно, из-за страха, чтобы не угодить в зубастый рот кота.

— Вот и славненько, — протянул Иван Васильевич.

Государь едва сдержался, чтобы не отбросить царский венец в сторону и не сорвать с царевны атласные одежды.

Но царь только слегка прикоснулся к ее одеждам и, почувствовав на кончиках пальцев девичье тепло, отпустил восвояси.

— Иди к себе, царица… Анастасия, боярышни тебе палаты приготовили.

Глава 5

Петр Темрюкович после смерти сестры заметно приуныл; только самую малость он не дотянул до боярской шапки, а была бы жива Мария, помогла бы братцу.

Московские мужи посматривали на черкесского князя с неприязнью. А иные бояре, не стыдясь, называли его нехристем, поминая басурманское происхождение.

Однако съезжать с Москвы Петр Темрюкович не торопился. Он осел в Москве, судя по богатому хозяйству, основательно. Князь выстроил три мурованных дома, купил с десяток имений, а еще пожалован был пятью деревнями, в которых одних посошных мужиков насчитывалось тысячи четыре.

Царица Мария и князь Петр были похожи не только внешне, они имели даже одинаковые привычки. Если Мария Темрюковна любила окружать себя многочисленными поклонниками, то черкесский князь никогда не выезжал без сопровождения девиц, которые скакали по-мужски верхом и орали так истошно, как будто хотели взять в полон всякого встречного.

Князь отказывался изменять давним привычкам, даже живя в христианской Москве. Петр поселил в своем дворце четырех девиц, выделив среди них младших и старших жен. Терем называл женской половиной, покой которого охраняли четыре брюхатых евнуха. Бояре, поглядывая на житие младшего брата царицы Марии, только скалили злорадно зубы, рассуждая о том, что черкесский князь своим женолюбием решил затмить славу турецкого султана. Многие из бояр, поглядывая на житие Петра, с удовольствием поменяли бы постных супружниц на тонкошеих жен черкесского князя.

Кроме жен Петр Темрюкович окружил себя толпой наложниц, которые любили своего молодого повелителя не меньше, чем каменья, которыми он осыпал с головы до ног каждую свою избранницу. Князь раздавал женщинам свои дома, где они проводили время в ожидании господина, и Петр Темрюкович, любя жен и наложниц одинаково, по очереди оставался у каждой из них.

В правление Марии Темрюковны, когда царь отдалился от дворца и надолго съехал в Александровскую слободу, Москва стала напоминать черкесский город, где вольные джигиты в нарядных национальных кафтанах разъезжали по улицам с той уверенностью, как если бы это были дороги родных аулов.

Если Мария Темрюковна оставалась хозяйкой во дворце, то черкесскому князю Петру принадлежала почти вся Москва с ее огромными и шумными посадами, которые каждый день расползались в стороны крепенькими срубами, как сытная каша из-под приоткрытой крышки. Князь был всесильным господином, затмевая порой величием самого царя.

Петр креп вместе с царицей, а сделавшись старшим стольником, убедился, что принимать поклоны куда приятнее, чем раскланиваться самому. Он теперь не снимал шапки даже перед боярами.

«Лучшие люди» невзлюбили Петра так же люто, как и его своевольную сестру, и терпеливо стали дожидаться случая, когда молодой князь оступится. Однако русская земля оказалась для черкесского князя заповедным девственным краем, который подарил ему не только наложниц и жен, но помог обрести такое количество отпрысков, какого хватило бы на деревню в сотню изб.

Во дворце сестры Петр оставался всегда желанным гостем и, подражая царице, вмешивался в дела Русского государства так же уверенно, как если бы распоряжался в собственном гареме.

Но особенно Петр Темрюкович окреп в тот период, когда государь стал выказывать свое расположение к шурину. Царь стал отличать его среди многих холопов, чиня обиду родовитым боярам, сажал во время охоты черкесского князя подле себя или доверял встретить именитого посла. И с трудом верилось, что шесть лет назад Иван Васильевич с неохотой возвеличил Петра до стольника. Трижды, вопреки желанию ближних бояр и самого митрополита, государь оставлял на Петра Темрюковича Москву, когда отправлялся к святым местам. Именно тогда черкесский князь показал характер, осмелившись в Думе сидеть на самодержавном месте.

Князь Петр был едва ли не копией своей сестры: злопамятный, мстительный, он не прощал даже малейшего неуважения к своей персоне и, заприметив в коридоре кого-либо из дворян, посмевших не отвесить царскому шурину поклон, заставлял кланяться строптивца до тех самых пор, пока у того не отваливалась шея.

Совсем скоро государь передал князю опришный Конюшенный двор, и Петр стал заправлять в приказе так умело, как будто всю жизнь там служил. Казалось, многие хлопоты были для черкесского князя только в радость: он не уставал проверять сани, следил за добротностью овса и смотрел за тем, чтобы лошади были сыты и не хворали.

Провинившихся князь наказывал сурово: выставлял на позор в колодках на базарной площади, повелевал хлестать плетью особенно нерадивых, а то и вовсе отправлял в темницы.

Потому порядок на Конюшенном дворе был таким же добрым, как в соборном храме, а сам Петр Темрюкович был пастырем Конюшенного приказа.

Иван Васильевич оставался доволен своим выбором.

И раньше Конюшенный двор не был в запустении, и при Захарьине бока лошадей лоснились от сытости, но сейчас князь Петр сумел придать двору какой-то особенный колорит, даже навоз, казалось, дышал запахом горных трав.

Вместе с крушением царицы Марии бояре дожидались опалы и на Петра Темрюковича, но скоро стало ясно, что государь по-прежнему держал подле себя черкесского князя и частенько обращался к нему за советом, как если бы шурин был его сотоварищем.

Государев гнев не коснулся черкесского князя, когда один за другим пали под топором Никитки-палача полюбовники и единомышленники царицы. Лишь дохнуло на Петра Темрюковича царской опалой, когда сдох любимый аргамак государя, целую неделю он запрещал показываться шурину во дворце, а потом неприязнь позабылась.

Со смертью царицы Петр ослабел, но не настолько, чтобы ковылять побитой клячей, доставляя своей неровной походкой удовольствие ворогам; он как богатырь Микула Селянинович, которого любит мать сыра земля, и от падения становится только крепче. Он еще оставит позади себя завистливых бояр и ступит во дворец господином.

Однако интерес государя к Петру помалу угасал, и скоро князья Шуйские и Кубенские потеснили чужака в Боярской думе, а потом Морозов, не спросясь, посмел сесть на его место.

Петр Темрюкович понял, что худшее ожидает его впереди, когда государь надумает ожениться вновь, вот тогда царицыны родственники позанимают не только все приказы и дворы, но с радостью вытряхнут из стольного града прежнего конюшего.

Потому сватовству великого государя Петр Темрюкович противился всяко.

Смотрины царских невест посеяли в душе князя Петра смятение. Выбор царя он воспринимал болезненно, как если бы уводили одну из его жен. Вместе с венчанием придет в упадок былая власть, которая перепала Петру Темрюковичу небольшой долей в наследство от некогда могущественной Марии.

И когда Иван Васильевич среди многих красавиц остановился на Марфе Собакиной, черкесский князь облегченно вздохнул.

Петр хорошо знал отца Марфы, купца Василия, который частенько появлялся на царском дворе. Степенный новгородец был один из доверенных лиц самодержца, и государь частенько поручал ему прикупить в заморских странах всякого товару. Чаще всего это были украшения для дворца и карманные часы, к которым Иван Васильевич имел особую охоту. В плату за это Иван Васильевич снимал с купца многие пошлины, от чего новгородец богател несказанно и во хмелю любил бахвалиться, что при желании мог бы скупить половину новгородской земли.

Иной раз купец появлялся во дворце со своей красавицей дочерью, на которую невозможно было не обратить внимания — девушка была такой же яркой, как царственный венец.

Последние годы Василий Юрьевич пребывал в основном в Москве, в это время и сошелся он близко с царским шурином, только в редкий день Петр Темрюкович не являлся к Собакиным и не справлялся о здоровье хозяина. И, поглядывая на красивую девицу, князь хохотал:

— Жаль, что Коран запрещает иметь более четырех жен, а то взял бы твою Марфу пятой.

Марфа тоже привыкла к Петру, к его озорному и плутоватому характеру. Князь мгновенно заражал своим весельем не только угрюмого Василия, но и челядь, что обожала Петра Темрюковича как родного и спешила откупорить для брата царицы лучшие французские вина.

Князь никогда не приходил без подарков, щедро одаривал Марфу атласом и шелком, а порой, в награду за целомудренный поцелуй, награждал куньими шубками.

В этот раз Петр Темрюкович тоже явился не с пустыми руками; бросил огромному цепному псу кусок свежего мяса, заставив его смиренно прогромыхать тяжелой цепью и скрыться в будке; приказчику подарил шапку из волчьего меха, а Марфе Васильевне на серебряном блюде поднес засахаренных персиков.

— О том, что ты сладкое любишь, красавица, не только я знаю, об этом и государь-батюшка наслышан. Дал он мне эти персики и говорит: «Передай поклон от меня моей любушке, и пусть отведает кушанья с царского стола, а затем государя своего добрым словом помянет».

Навстречу гостю вышел сам хозяин дома.

— Проходи, князь, в горницу, сегодня у нас радость большая — отпустил государь Иван Васильевич царицу погостить в отчем доме. А мы уж расстарались! Стол приготовили, белыми скатертями укрыли. И государево угощение Марфе Васильевне в самую пору будет. Вылетела лебедушка из родного дома, лететь ей теперь в царские хоромы, — но вместо грусти в словах Василия Юрьевича сквозила едва сдерживаемая радость. — Теперь батька для нее не хозяин, государь-муж для нее господин. Растишь, растишь девоньку, а она упорхнет птичкой из родного гнезда, только крылышками на прощание помашет.

Петр Темрюкович не услышал в голосе купца печали, как ни старался, своей важностью купец больше напоминал петуха, отыскавшего просыпанное просо: грудь выставлена вперед, голова горделиво поднята. Не за кого-нибудь, а за самого государя-царя дочь замуж выдал!

— Ты, Василий, сумел с самим царем породниться, разве это не честь?

— Честь-то великая, — не стал спорить Василий Юрьевич. — А только как будто Марфа мне и не дочь более, государыней Марфой Васильевной называть приходится. Раньше за сопли ее ругал, а теперь низенько в ноженьки кланяюсь и матушкой называю. Разве не так, Марфа Васильевна?

— Точно так, батюшка, — скромно потупилась та.

— Кто бы мог подумать, что из этой егозы царица вырастет? — подивился Петр Темрюкович. — Сколько я тебя знаю, Василий?

— Да, пожалуй, лет шесть будет, — почесал грудь Василий Собакин.

— Шесть лет!.. А я ведь помню, как Марфа Васильевна хворостиной гусей по лугу гоняла. А сейчас государь ее в атласные покрывала обернул. Полюбилась государю Ивану Васильевичу твоя доченька.

Василий Собакин походил на мыльный пузырь.

— Полюбилась… Что правда, то правда! Даже сейчас не хотел отпускать Марфу Васильевну со дворца в батюшкин дом. Да уж больно доченька-государыня просилась. Вот и не устоял перед мольбой Иван Васильевич.

— Когда же она во дворец должна прибыть?

— Сегодня вечером, Петр Темрюкович.

— Большой у вас нынче праздник, нечего сказать. Ладно, мешать я вам не стану, будет у меня еще время с вами повидаться.

— Посидел бы с нами немного, князь, — неубедительно стал настаивать Василий. — Я бы наливочки клюквенной тебе налил.

— Дела у меня имеются, Василий Юрьевич. А еще государю нужно сказать, что его подарок царице лично в руки передал. А потом к женам своим торопиться нужно, — улыбнулся Петр Темрюкович, — а то как бы к царице не приревновали, — и, поклонившись Марфе Васильевне, ступил к выходу.

* * *

Вечером Марфе занедужилось.

Боярыни и мамки, опасаясь царской опалы, долго не решались извещать об этом самодержца, а когда из Марфы Васильевны потекла желтая блевотина, верхняя боярыня Елизавета Морозова осмелилась побеспокоить государя своим появлением.

Царь выслушал боярыню молча и своим видом напоминал эдакий неприступный утес, которого до самого основания заволокло грозовыми тучами. Не было света в черных глазах самодержца, только мерцал едва заметный огонек, который больше напоминал сверкание молний. Сейчас государь был огромным языческим богом, который способен вселить суеверный ужас в души христиан. Поднимется сейчас самодержец и посохом, словно копьем, поразит ослушавшихся.

— Может, лекари не досмотрели какой изъян у Марфы Васильевны? — преодолевая страх, высказалась Елизавета. — Вот он сейчас и вышел.

— Не было у царевны Марфы недуга! — хмуро изрек царь. — Осматривало ее с десяток знахарок да пятеро немецких лекарей. Уверяли в один голос, что ядрена Марфа Васильевна, как репчатый лук.

— Государь Иван Васильевич, может, отказаться тебе от Марфы Васильевны, пока дело до свадьбы не дошло? Выберешь себе другую, которая покрепче будет да порумянее. Посмотри ты на девоньку, государь, худющая, как сушеная рыба. А женушка царская красна должна быть да кругла.

— Нет, Елизавета, прикипел я к ней дюже. Видно, кто-то хочет, чтобы я отступился от царевны, вот потому и порчу надумал на нее навести. Не бывать тому, все равно Марфа Васильевна царицей станет! А теперь ступай и без присмотра ее не оставляй.

Весь московский двор только о том и говорил, что царице занедужилось; шептались, будто Марфа Васильевна едва дышит, а когда молилась в соборе во спасение, то упала на мраморный пол и едва не расшиблась.

Царь дважды приходил в ее покои. Марфа и вправду была очень бледна, но эта необыкновенная белизна очень шла к ее темным волосам, делая царевну еще более прекрасной.

Государь явился к Марфе в третий раз.

Поднялась царевна навстречу господину, поприветствовала его большим поклоном.

— Здравствуй, государь-батюшка.

Если еще утром царь выглядел беспокойным и тяготился перед грядущим решением, а сомнения ядовитым червем источили душу, то сейчас, увидев Марфу, обворожительную как никогда, Иван обмяк и понял, что не отступится от нее.

— Здравствуй, моя царевна, здравствуй, лебедушка, — приобнял государь Марфу. — Потерпи, голубушка, немного осталось до венчания. А там весь век идти нам рука об руку. Ни бог, ни дьявол не посмеют отнять тебя у меня.

— Боюсь я, государь, — едва не расплакалась царевна Марфа.

— А ты не бойся, Марфа Васильевна, я тебя ото всех обороню.

— Со мной ничего не случится, государь?

— Ничего, голубушка, ничего, пока я с тобой рядышком.

— Плохо мне, Иван Васильевич… с каждым днем все хуже.

— А ты потерпи немного, боль и отступится.

— Хорошо, государь, я все вытерплю. Я сделаю все, что ты скажешь.

— Вот и славненько, Марфа Васильевна. Будь благоразумной, а я не оставлю тебя своей заботой.

Государь скоро ушел, но скорбь великая и дурное предчувствие уже источили его нутро.

Следующим, кто навестил государя в этот день, был Малюта Скуратов. Думный дворянин появлялся всегда, как предтеча беды, накрывал своей тенью, подобно Люциферу, очередную жертву. Потоптался Григорий Лукьянович у порога, потряс поредевшими кудрями и поднял на государя взор.

— Народ сказывает, что будто бы занедужилось шибко царевне, — осторожно начал Малюта.

Иван Васильевич перечитывал житие святых. Он любил эту книгу пуще других и помнил многие места наизусть. В минуты скорби царь брал мудрую рукопись и внимательно перечитывал подвиги благочестивых старцев. Усердный и безымянный составитель под упругим кожаным переплетом собрал едва ли не всех святых Руси, среди которых были не только монахи, но и разбойники.

Но особенно много было воинников.

Разуверившись в необходимости проливать кровь, они искали покоя и уединения в заповедной глуши, куда не отваживался забрести даже скиталец-волк. Можно было только предполагать, о чем думали ратники, вспоминая мятежные дни. Не велик, оказывается, путь от воинника до великого мученика.

На государя всегда накатывало умиротворение, когда он перелистывал ветхие страницы, которые могли рассыпаться едва ли не от одного прикосновения и казались такими же старыми, как почившие апостолы. Царь был спокоен.

Иван Васильевич закрыл книгу, крепко стянул ее ремнями и посмотрел на любимца.

— Занедужила, Григорий Лукьянович, — отозвался государь.

— Думается мне, Иван Васильевич, что все это неспроста, с чего это вдруг крепкой девице хворать? Ведь неделю назад козочкой молоденькой по двору бегала.

— Это ты верно, Малюта, подметил, неспроста захворала Марфа Васильевна. Несправедлив я с холопами бывал, наказывал почем зря, вот господь меня и карает за лютость.

— А господь ли это карает, государь? — понизил голос Григорий Лукьянович. — Дворец-то полон всяких худых людей. Они только и ждут случая, чтобы своему господину напакостить. Не все своего государя любят, Иван Васильевич, многие всякого лиха желают. Прикажи, государь, и я дознаюсь, кто зло на царевну Марфу навел.

Иван Васильевич в этот день прочитал житие о святом Зосиме, который своей небывалой кротостью сумел покорить даже великих князей — не однажды воеводы кланялись его смирению. Вот где покоится главная добродетель: любить всякого, не выделяя среди людей ни татя, ни господина. А еще интересно было узнать Ивану Васильевичу, что чувствовал блаженнейший, когда обмывал прокаженным кровавые язвы?

Задумался на мгновение московский государь. Ответь он Малюте: «Да!», усердный холоп вприпрыжку поскачет по коридору выполнять распоряжение самодержца. Григорий Лукьянович будет действовать подобно плохому рубаке, когда вместе с врагами на поле брани могут пасть и други.

— Занедужилось малость Марфе Васильевне. Оправится она от болезни, Григорий. С миром дело закончим.

Книга в руках Ивана Васильевича призывала к покою.

Иван Васильевич всегда хотел походить своими деяниями на святых. Только избранные богом могут взбираться на высокую гору каждый день, чтобы поливать высохшее дерево, твердо уверовав, что оно когда-нибудь зазеленеет; только пустынники способны сломать свою гордыню до такой степени, что не решаются показать лико путнику, считая, что слишком грешны для этого; только святой человек может шагать пешком, не смея взобраться на лошадь, чтобы не мучить ее.

Малюта Скуратов не уходил.

— Государь, во дворце о недуге Марфы Васильевны разное говорят. Жалобщики и ябедники мне донесли, что не обошлось здесь без зелья. Будто бы в этом князь Петр Темрюкович повинен. Ежели ты прикажешь, государь… так я бы сыск учинил, — настаивал Малюта.

— Полно тебе, Григорий Лукьянович, — Иван поглаживал темный переплет, — ступай с миром. Авось все образумится, а от свадьбы с Марфой не отрекусь.

Глава 6

Свадебный пир государь повелел готовить в слободе Кадашево, где три года назад выстроил крепкую дачу.

Эта слобода славилась еще тем, что девицы занимались в ней хамовным делом: готовили про царский обиход полотна, скатерти и прочую белую казну. А потому мужики и бабы поживали здесь богато, комнаты одевали в нарядное рукоделье, которому мог бы позавидовать любой княжеский дом.

Любил наведываться в слободу государь и, позабыв про царское величие, мог запросто захаживать в дома искусных мастериц, самолично выбирая цветастые покрывала для своих покоев.

Царская дача была украшена с особым великолепием, здесь каждый покой имел свое название. Среди наиболее любимых государем — Пьяный, Охотницкий и Банный.

Пьяный покой напоминал московский кабак, где полотна, украшающие стены, были вышиты стаканами, братинами, ковшами и плошками; вошедшего встречали улыбающиеся свиные головы и блюда с кусками печеного мяса. Всякий, кто перешагивал порог Пьяной комнаты, глотал слюну и невольно посматривал на длиннющий стол, который, как и во всяком питейном заведении, должен был ломиться от обилия пищи и хмельного зелья. Иван Васильевич обычно восседал во главе стола и, подобно радушному хозяину, отдавал распоряжения стремительным приказчикам, которые без конца сновали между столами, расставляя на белые полотняные скатерти кубки и потиры; зорко следили за тем, чтобы стаканы были полны, а утробы почтенных гостей набиты.

Охотницкий покой больше походил на Оружейную палату, где стены украшали пищали и шкуры медведей. Обилие оружия и валявшиеся по углам рога зверей должны были свидетельствовать о том, что царь едва вернулся с большой охоты, разбросав во все стороны трофеи.

Третий покой государь называл ласково — Банька.

Стены палаты украшали полотна с банными сценами. Мужики и бабы на полотнах казались почти живыми, бесстыдно выставляя напоказ свою наготу. Они хлестали друг друга вениками, поливали из ковшиков. Посматривая на веселую банную жизнь, трудно было удержаться от улыбки — здесь и здоровущая баба, сидящая верхом на животе хиленького мужика, и молодец с молодухой в кадке с водой, и совсем малая девонька, подглядывающая за блудливой потехой папеньки и маменьки, и ветхий старец, уединившийся с юной красой.

Бояре рассказывали, что эти сцены в деревенской бане подглядел заморский живописец, который и набросал на полотна крамольные рисунки. А рукодельницы, с присущим им вымыслом, перенесли их на вышиванье. И Банный покой ожил сладкой блудливостью и веселой срамотой.

Даже митрополит, поглядывая на мытие православных, не мог удержаться от грешной улыбки и, покачав головой, наложил на царя епитимью в тысячу поклонов.

Дворовые поговаривали о том, что прежде чем растлить девку, Иван Васильевич заводил ее в Баньку, полотна которой могли распечь самое целомудренное воображение, а потом брал ее тепленькую, словно и впрямь побывавшую в парной.

На даче у государя был Гостиный покой, который по великолепию и убранству не уступал Грановитой палате: мебель была итальянской работы — резная и нарядная. Мастера говорили о том, что древесина завезена из английской колонии за океаном, где аборигены не знают цену золоту и жуют траву, которая куда крепче застоявшейся сивухи. Подсвечники, стоящие по углам, были в форме аспидов, и, не будь прочными потолки и стены, искромсали бы змеи крыльями-кинжалами тяжелые своды, вылетев в небесный простор.

Здесь и надумал Иван Васильевич затеять свадебку.

С утра боярские дети привезли столы, укрыли их скатерками и дожидались от государя повеления выставить все остальное.

Приказа все не было, но для торжества Иван Васильевич велел палить фонари, которые больше напоминали звериные образины, и через разомкнутые челюсти нечисти вырывалось алое пламя.

Боярин Морозов загодя ходил на Лебяжий пруд и выбрал семь лебедей, которые смогли бы украсить свадебный стол, и сейчас, с вывернутыми шеями и обложенные льдом, птицы лежали в морозильной яме для того, чтобы часом позже изжариться в жаркой печи и быть с честью выставленными в золотых блюдах на белую скатерку.

Для бояр и окольничих Петр Семенович заготовил лакомство особенное — повелел прирезать полдюжины хряков, а головы запечь до такой степени, чтобы кожица была хрустящей и ломкой и могла щекотать язык только от одного прикосновения к ее шероховатой поверхности.

Все ожидало государя, все замерло, чтобы потом пробудиться сокрушительным весельем. Вино было разлито в братины и кубки, пироги нарезаны и выставлены на тарелки, мясо разложено в блюдах, заполнены перешницы и солонки, томились в ожидании гости, а государь Иван Васильевич все медлил.

Глава 7

Самодержец уже было собрался ехать в Кадашево, уже челядь раскатала по земле дорожку прямо к государевым саням, когда Иван Васильевич махнул рукой и велел распрячь лошадей.

— Эй, слуги дворовые, принесите три дюжины кур, — распорядился царь Иван.

Боярские дети немедленно бросились выполнять распоряжение самодержца и через четверть часа вернулись, сжимая в руках по огромному мешку, в которых трепыхались и жалобно кудахтали перепуганные птицы.

— Девок зовите, да таких, чтобы с телесами были и при титьках! — распорядился Иван Васильевич.

Дворяне разбежались по палатам кликать мастериц, а боярские дети бросились на Сытный двор, где бабы были особенно крепки и спелы, и скоро во дворец приволокли два десятка самых толстых девиц, каждая из которых толщиной могла соперничать с самим боярином Морозовым.

Боярские дети ожидали новой потехи и не ошиблись.

Постоял малость Иван Васильевич, полыбился на толстух, а потом сказал:

— Девоньки, свадебку я сегодня справляю. Жаль, не могу я вас с собой забрать. Вот вы напоследок порадуйте своего государя, не откажите в просьбе, половите кур. Я страсть как эту забаву люблю!

Эта была давняя потеха Ивана Васильевича, к которой он пристрастился с молодости: повелит бабам раздеться донага, а потом рынды заставляют их ловить во дворе кур. Девки бегают по двору, норовят схватить птиц и так трясут огромными телесами, что государь давится от смеха.

— Ну, чего же вы, девоньки, застыли? Аль примерзли? — прикрикнул на баб Малюта Скуратов. — Потешьте государя, или, может быть, веселья моим молодцам хотите доставить? Они с вас живо сарафаны посрывают!

Рынды уже вытряхнули кур из мешков, и птицы перепуганными бестиями метались по двору, вызывая баб на развеселое игрище.

Бабы в нерешительности топтались.

— Ведь сорвут же сарафаны, ироды, с них станется! — переглядывались женщины. — Господи боже!

А затем, одна за другой, стали сымать через голову сарафаны, обнажая толстые ляжки.

— Исподнее долой! Исподнее сымай! Разнагишайся! — орал Иван Васильевич, разгоряченный увиденным. — Ха! Ха! Ха! Потешьте своего государя, а то ему сегодня за свадебным столом с молодой женушкой от скуки помирать придется! Ну чего же вы, девоньки, застыли?! Хватайте кур! Чем живее отловите, тем раньше я вас со двора отпущу!

Бабы, разбивая лбы, ринулись на кур. Они как будто и вправду хотели позабавить государя перед свадебным застольем — метались за курами так резво, как будто от этого зависела их жизнь.

— Вы, видно, девки, курятины давно не ели! — хохотал Иван Васильевич. — Тогда отчего вам так быстро бегать?

Особой удачливостью отличались поварихи Сытного двора, которые огромными белыми глыбинами метались по площади, грозя сокрушить на своем пути всякого. Девки, выказывая недюжинное старание, загоняли кур в углы и расторопно отлавливали в мешки. Птицы с перепугу проявляли не меньшую изобретательность: они норовили промчаться у девок между ног и, подобно ястребам, без конца вспархивали к самым крышам теремов.

— Ха! Ха! Ха! — смеялся царь. — Вы, девоньки, совсем не желаете повеселить своего государя-батюшку! Да вы едва топаете! Разве кур так надобно ловить? Видать, вам помочь придется. Эй, стрельцы, подгоните девок, а то они совсем бегать разучились. Пошибче их гоните! Пошибче! Вот так! Вот так! Бердышами им подсобите, пускай резвее побегут. Уколите вон ту, толстозадую.

Девки прытко бегали по лужам, во все стороны разбрызгивая грязь, и, растопырив руки, наводили на кур такой страх, что те, мечась, кудахтали истошно.

Тела у баб были сытые, откровенные в своей наготе, поварихи так трясли всеми местами сразу, как будто хотели уморить самодержца смехом. И если не замечать наставленных на баб бердышей, можно было бы подумать, что эта игра доставляет им не меньшую радость, чем самому самодержцу.

Иван Васильевич тыкал перстом в баб и орал:

— На ту посмотри! На ту сивую! Та, что с титьками огромными. Да тебе, бабонька, ими кур глушить надо.

— Одной такой титькой половину дворца передавить можно, — поддакивал Малюта.

На государеву потеху сбежалась посмотреть челядь со всего двора; они облепили окна, выглядывали из-за дверей и не уступали в веселье самому Ивану Васильевичу, гоготали так, что перепугали буйволов на Скотном дворе — быки грозно мычали и били рогами в ворота, и было ясно, что еще один такой натиск, и бревна косяков будут разбиты в щепки.

Сам дворец напоминал огромный амфитеатр, где все места были заняты по чину; из окон за голыми бабами и снующими курами подглядывали дворяне и стольники; с крыльца наблюдали мужи познатнее — боярские дети и кравчие; ну а самые именитые держались подле государя. Тайком, стараясь не попасть мужам на глаза, приоткрыв занавесочки, с терема за забавой наблюдали сенные девки и боярышни, которые не желали уступать в веселье остальной челяди и давились смехом, не опасаясь быть услышанными.

Наконец была выловлена последняя курица, и, вырывая птицу друг у друга, уже разодранную, бабы запрятали ее в мешок.

— Эх, доставили вы мне великую радость! На славу распотешили. А теперь бегите титьки прикрывать.

Напоследок царь одарил баб платками из своих рук, а потом, перекрестившись, послал гонца, чтобы стольники готовились к пиршеству.

— Как Марфа? — повернулся Иван к Скуратову.

Григорий Лукьянович уже открыл рот, чтобы произнести: «Бела как смерть!», но вовремя спохватился.

— Хворает, государь, малость… А так во всем крепка. Улыбается даже.

Государевы сани стояли запряженными, кони беспокойно размахивали гривами и нетерпеливо били копытами высохшую землю.

Поезд Иван Васильевич собрал огромадный: в Москву съехались воеводы из ближних городов и дальних волостей, и, словно длиннющей удавкой, Кремль был плотно опоясан заставленными санями.

Иван Васильевич постоял малость, сел в летние нарядные сани.

Свадебные сани, скребя полозьями, потащились вслед за лошадьми, которые никак не желали поддаваться узде и непременно хотели расшибить государя в быстрой дороге. А уже затем, развернувшись огромной гидрой, за государем потянулись сани бояр, а следом за ними в повозках поспешили низшие чины. Тысячи стольников, московских дворян, жильцов и боярских детей окружили государев поезд и, надрывая голос, орали о том, что государь торопится на свадебку.

У дома купца Василия Собакина свадебный поезд притормозил. Развернулась гидра полутораверстовым хвостом и заняла огромным телом многие улочки и переулки, а государевы сани, оставив громоздкое животное за околицей, степенно подкатили к Красному крыльцу. Лишенное венценосной головы, тело гидры словно вздрогнуло, а потом, смиривший с потерей, заполнило веселым смехом и бесшабашной удалью все пространство от Белого до Земляного города.

Купеческий дом переполошился, будто ужалила его гидра, и яд, рассасываясь по палатам, вытравил на двор не только отца с матерью, но и всю челядь.

Каравайники подскочили к государю с хлебом в руках.

— Милости просим, государь-батюшка, все глазки проглядели, тебя дожидаючись.

Отщипнул Иван хлеб и положил за щеку.

— Одарить невесту соболями, — наказал он подбежавшим стольникам.

Три дюжины дворовых слуг, сгибаясь под ношей мягкой рухляди, вошли в дом и разложили шкуры по лавкам.

— Ты бы, государь, отобедал, — попробовал удержать царя Василий Собакин.

Проглотил государь хлеб и отвечал:

— На свадьбе отобедаю. А теперь дочь покличь, Василий Юрьевич.

— Марфа Васильевна! — голосистым соловушкой звал купец дочь. — Выгляни, солнышко, государь приехал.

Из девичьей комнаты, поддерживаемая боярышнями по обе стороны, в сени вошла царевна. Марфа была худа, хворь проглядывала через ее тонкую кожу.

— Господи! — раздался невольный вскрик за спиной государя.

Подвели девицы Марфу Васильевну к царю и отошли в сторонку.

— Бледна ты, голубушка, — голос государя наполнился жалостью. — Выдержишь ли свадебку?

— Век этого дня ждала, Иван Васильевич, так неужто мне несколько часов не выдюжить?

— А теперь, девицы, под руки государыню возьмите… Да побережнее, это вам не охапка поленьев!

Боярышни бережно подхватили Марфу Васильевну под локотки.

Марфа Васильевна села в свадебные сани и утонула в соболиных мехах.

— Погоняй! — распорядился Иван Васильевич.

Санный поезд, подобно огромной гидре, втянул в себя множество щупалец-рукавов — мгновенно опустели переулки и улицы, давая простор праздному люду и прочим зевакам, — распрямился на владимирской дороге и потянулся лентой в сторону Кадашева.

В слободе государя дожидались после обедни.

В гостиную комнату приволокли две дюжины свечей, царское место обили ковром и обложили куницыным мехом, челядь облачилась в золотые кафтаны и принялась ждать.

Дважды с дороги прибегал скороход с вестью о том, что государь на подъезде. Челядь, похватав фонари, выстраивалась в коридорах, но оказалось, что оба раза в Кадашево въезжали царские гости. Лестно было наблюдать малоименитым гостям — дворянам да жильцам, — с каким торжеством встречает их царская челядь. Даже в темных коридорах, где не всегда выставлялись фонари, застыли в почете кравчие, сжимающие в руках витые свечи.

А когда в третий раз примчался гонец и сообщил о том, что государь всего лишь в версте от Кадашева, челядь встретила весть едва ли не равнодушно. Однако на всякий случай дворяне выстроились на крыльце, в коридорах запалили фонари, а каравайщики вышли на порог с хлебом.

На сей раз это был сам царь.

Поддерживаемый по обе стороны боярами, государь всея Руси осторожно сошел с саней. Бояре держали Ивана под локотки и шествовали гуськом по чину, разглядывая бритые затылки старших вельмож. Подле государя молодая краса со снежным ликом. Бухнулась челядь наземь. Так и пролежали, уткнувшись носом в пыль, пока Марфа Васильевна не спряталась в тени рундука Красного крыльца.

Стрельцы, подавив в себе искушение поглазеть на государеву невесту, опускали глаза, а если что и видели, так это длинный шлейф, который несли за Марфой две девчушки осьми лет.

Столы были накрыты, блюда расставлены, и бояре терпеливо дожидались, когда можно будет залить долгое ожидание хмелем.

Четверо стольников уже упились насмерть, и боярин Морозов, в назидание другим, велел наказать их торговой казнью — посрывали с молодцов шапки и отлупили плетьми при народе.

Ближние чины крепились как могли и вместо смородиновой настойки и немецкого портвейна хлебали квас, все более раздувая утробы.

Появление Ивана Васильевича все чины встретили как освобождение от воздержания, все ждали, как через полчаса сядут за столы и обильной трапезой наградят себя за вынужденный пост.

Иван Васильевич прошел в трапезную комнату, сгреб ворох куньих шкурок и, подложив под себя, удобно сел; рядом присела царица.

Бояре расселись починно, затолкав Малюту в самый угол, где жались худородные и дьяки.

Зато Шуйские и Кубенские впереди.

Восседали князья вольготно, отвоевав вокруг себя подпертыми локтями еще целый аршин белой скатерти. За царским застольем можно сполна отыграться над безродными выскочками, что посмели отобрать у потомственных бояр приказы и дворы. Нынче Рюриковичи сидели развалясь, каждый из них занимал столько места, сколько не высиживали трое подьячих.

Перед боярами на золотых блюдах стояли свиные головы, а худородные довольствовались заячьими потрохами; Рюриковичи пили белый портвейн, а московские дворяне запивали разваренный горох клюквенной наливкой.

Задвинуть бы худородных на край стола навек, так нет же, выползут! Окружат государя смердящей стаей, охмурят его, как похотливые отроки робкую девицу, нашепчут ласковых слов, а потом, словно послушного телка, поволокут за собой.

Царь и царица постились.

Негоже молодым за свадебным столом распускать брюхо. Иван Васильевич был не голоден — съел перед самой свадьбой кое-чего, а у Марфы Васильевны не было аппетита совсем. Была она бела, как воск, и напоминала угасшую свечу.

Без промедления по кругу ходила братина, которая соединяла между собой бояр и стольников. Каждый из присутствующих поднимался перед честным пиром сказать государю здравицу.

Государь выслушивал пожелания постно — кивнет едва и обмочит губы в вине: какое веселье, если Марфа Васильевна хворая.

В дальнем конце стола расселись московские дворяне, которые без конца потешались тычками и, если бы не строгий государев взгляд, поразбивали бы друг другу лбы медными кружками.

Иван Васильевич едва сдержался, чтобы не отведать кубок медовухи, которая, он знал, была очень крепкой и душистой; тянули ее пасечники из меду, выстаивали кадки с питием по многу месяцев, а потом доставляли в царские погреба.

Отставил самодержец кубок и повернулся к государыне.

— Не душно ли тебе, Марфа Васильевна?

— Нет, Иван Васильевич, хорошо мне, — едва отвечала царица.

— Может, в горницу желаешь?

— Досидим, государь… Уйдем, когда положено, — слабо отвечала царица.

Приспело время ступать за постелью; от тестя к государю пришел старший слуга и зашептал в самое ухо:

— Государь, скажи, куда заезжать с постелью? Может, сенцы подготовить?

— Готовь.

— Государь, окажи честь, позволь мне довезти твою постелю, — встрепенулся Малюта.

— Ступай! — подняв руку, отпустил любимца Иван Васильевич.

Свахи уже с утра прихорашивали государеву постель: просмотрели не одну дюжину наволочек и простыней, но никак не могли отыскать нужного рисунка.

Все не то!

Вышитые всюду на покрывалах петухи и куры подходили больше для постных дней супружеской жизни, а бабы искали для молодых праздника. Покопавшись в постельном хозяйстве Василия Собакина, бабы отыскали то, что требовалось: на простыни было соткано солнце, на наволочках облака, а одеяло голубое, словно безоблачная высь. Окунется государь в постель с милой — солнышко их согреет, а небо приласкает. Перины выбраны мягкие и могли укутать государя с головой. Укрыли постелю покрывалами, перевязали атласными лентами и стали ждать приезда дружки самодержца.

Малюта Скуратов выехал на купеческий двор во всем торжестве: кафтан на нем золотой, тегиляй бархатный, впереди — три пары конных мужей, а рядом, по обе стороны, ступала дюжина пеших рынд, вооруженных топорами. Всякому могло показаться, что прибыл государев любимец не за брачной постелью, а чтобы вытравить ехидного недруга, спрятавшегося в купеческих комнатах.

— Отворяй ворота! Посланцы государевы едут! — заорал Григорий Лукьянович.

И не такие крепости доводилось брать Скуратову-Бельскому, не было в Москве двора, что посмел бы не отомкнуться на громкий ор думного дворянина. Заскрипели петлицы, собрались в гармошку створчатые ворота, и появились резные, обитые бархатом сани, запряженные парой сивых лошадок.

У купеческой свахи язык был с перчинкой — одернула баба пятерней приставший к заду подол и отвечала скоро:

— Ждем мы вас, гости дорогие! Постель для государя подготовили мягонькую, простынки на ней атласные, а любиться им на ней будет ой как сладенько!

Баба для пущей верности закатила глаза, вытаращив к небу бельма, и, глядя на полную фигуру свахи, каждый из мужей охотно поверил в то, что в любви она ведает немалый толк.

Постель возвышалась на санях огромной горой.

Залез постельничий на облучок, укрепил на самом верху святой образ Спасителя и поторопил возчика:

— Поторапливай! Государю не терпится купеческие простыни помять.

Постель из дома купца Собакина выезжала торжественно, окруженная не меньшей заботой, чем царь во время выезда к моленьям: впереди и позади ехали вооруженные стрельцы, а по бокам от саней шествовали рынды.

За санями с постелью в одноконной дуговой упряжи спешила сваха в наряде — летник желтый, а шубка красная; держалась баба с важностью, как будто именно ей суждено провести на государевой постели бедовую и шальную ночь.

Григорий Бельский по случаю праздника въехал на государев двор верхом. Спешиться думный дворянин не спешил, на виду у всей челяди гарцевал на аргамаке, дожидаясь саней с постелью, а когда наконец они прибыли, Малюта распорядился, важно насупившись:

— Молодцы, возьмите постель государеву и снесите ее в сенцы, — и первый ухватил за самый край пуховую перину.

Дружки, рынды подняли постель на головы и чинно, шаг за шагом, стали подниматься по Благовещенской лестнице.

Малюта Скуратов появился в Пьяном покое только после четвертого блюда. Он был хмельной и довольный, великое свершилось — постель уложена в сенцы, у изголовья выставлены Поклонный крест и иконка, в ногах накрыт стол, на котором в большой гусятнице прели жирные куски дичи с яблоками, в кувшинах вино красное и белое, а еще горбушка хлеба и пресный сыр.

Простая еда, как раз для пира перед брачной ночью.

За занавеской кумган с водой и медный таз.

— Иван Васильевич, готова постеля, тебя с государыней дожидается, — сказав, холоп растворился среди тысячи гостей, заняв в самом конце стола незаметное место.

Самодержец поднялся вместе с государыней, заставив угомониться развеселившихся дворян; унялся степенный разговор старших бояр. Тихо стало в Трапезной.

Государь поклонился на три стороны и заговорил ласково:

— Кушайте, гости дорогие, не пеняйте на меня за мое убожество. Ешьте, что бог послал, а мне с государыней отдыхать пора.

— Доброй ночи тебе, Иван Васильевич, — гости поднялись с лавок.

Поклон их был глубок, а многие не разогнулись совсем, так и пали мужи под стол, сраженные свадебным хмелем.

— А вы, гости дорогие, приходите в Трапезную завтра угощаться. Будем ждать вас с нетерпением, — голос у государя был приветлив.

— Ждем мы вас, гости, — едва вымолвила государыня.

Иван вышел из-за стола, следом ступала Марфа Васильевна. Обступили ее боярыни, укрыли покрывалом, оберегая государыню от дурного взгляда, и повели в Постельные покои.

У самых дверей дежурили два постельничих, сжимая в руках пудовые свечи. Пламя от дыхания билось неровно и бросало длинные тени.

— Государь, может, помощь наша нужна, чтобы государыню принарядить? — осторожно справилась сваха.

Оглядел Иван Васильевич жену — ну чем не березка подле величавого дуба, приникла ветвями к его стволу и обрела покой.

— Сам я справлюсь, боярыни, чай не малой! Ступайте себе восвояси, — распорядился Иван Васильевич. — Позову я вас, коли нужда придет.

Царь и царица остались вдвоем.

Мурованные стены опочивальни сурово берегли покой молодых, не пропуская вовнутрь даже звука. В ближнем углу гортанно прокричал разбуженный колыханием пламени попугай. Видно, вместо царских палат почудились ему заросли далеких джунглей, но, разглядев в полутьме сутулую фигуру государя всея Руси, спасаясь от действительности, зарылся клювом в белое крыло и уснул спокойно.

— Присядь, государыня, — усадил рядом с собой Марфу Васильевну царь.

Села государыня на самый краешек, вот притронется к ней государь, и взлетит она испуганным воробушком к самому потолку.

Иван Васильевич снял с головы царицы покрывало. Движения у государя робкие, словно он не всемогущий самодержец, а неуверенный подросток, посмевший взирать дивную красу.

Улыбнулась царица Марфа доверчиво и отвечала печально:

— Тяжко мне, Иван Васильевич, в груди что-то теснит. Насилу свадьбу досидела. Поспать бы мне самую малость, а там авось и уляжется томление.

— Спи, государыня, не трону я тебя, — едва справился с желанием Иван Васильевич.

— Холодно мне, государь.

— Я тебя своим жаром отогрею.

— Позволь мне, государь, за занавесочкой раздеться?

Хотел возразить государь: «Нет! Хочу зреть тебя всю!» Но вновь познал на себе магию ее негромкого голоса.

— Делай как знаешь, государыня. Вольна ты в своих поступках, теперь ты не купеческая дочь, а царица русская Марфа Васильевна.

Марфа Собакина поднялась, сняла с головы венец и осторожно возложила его на золоченое блюдо; сюда же положила поясок.

Иван Васильевич слышал за занавеской легкий шорох, представил, как стягивает с себя царица платье за платьем; воображение рисовало картину, как сорочка обтягивает белое тело царицы, и он едва не поддался искушению, чтобы распахнуть занавес…

Возможно, именно так Иван поступил бы со своей первой женой, которая была на редкость кроткой и богобоязненной, полапал бы ее за греховные места, да и ушел; со смехом заглянул бы за занавесочку, если бы там скрывалась Мария Темрюковна; и совсем иное чувство, сродни робости, самодержец испытывал перед юной Марфой. Имелась в ней какая-то скрытая сила, что заставляла покориться даже царя, и просьба из уст Марфы Васильевны звучала едва ли не строгим наказом.

Государь всея Руси терпеливо дожидался, пока женушка разденется до исподнего и, оставшись в последней сорочке, перетянет талию атласной бечевой.

Занавеска распахнулась, и царь увидел Марфу вновь.

Простоволосая, белая, в прозрачном платье, без венца, царица казалась еще краше. Марфа Васильевна выглядела едва ли не воздушной — приоткроется оконце, и вознесется царица белым ангелом.

Царица сняла с постели покрывало, бережно уложила его на скамью, слегка поправила государеву подушку и легла, вытянувшись во весь рост.

Иван Васильевич раздевался не спеша. Разделся, осторожно прилег рядом.

— Да ты никак ли плачешь, государыня?! — удивился Иван Васильевич.

— Чует мое сердечко, недолго моему счастью длиться, — горестно признавалась царица. — Давеча сон дурной видела, будто бы на санях еду. А лошади попались шальные, едва не опрокидывают на поворотах. Миновали мы темный лес, а далее пещера глубокая, заехали мои сани туда, да там и пропали. Боюсь, как бы душе моей точно так же не сгинуть где-нибудь в потемках.

Видно, почивал где-то в глубине души Ивана Васильевича дремучий язычник, потому и он был очень суеверен. Не было дня, чтобы он не обратился за советом к ведуньям, которые умели распутывать замысловатые сны с легкостью, как мастерица плетет кружева.

Пещера — это была могила.

Об этом Иван Васильевич всегда помнил с раннего малолетства, когда за день до матушкиной смерти ему приснилась глубокая яма с кричащими в ней тварями.

Собрав все свое мужество, царь Иван отвечал:

— Все будет хорошо, Марфа Васильевна, ты только мне доверься.

Царица была холодна, словно кусок льда, и тотчас остудила государеву постель.

— Я тебя согрею, государыня, — шептал Иван Васильевич.

Иван прижался к царице горячим телом и ощутил мерзлоту ее ног. Глянул государь на Марфу и натолкнулся на спокойный лик, ее немигающий равнодушный взгляд был направлен прямо на него. Он не увидел ни трепета ресниц, ни былого волнения.

— Господи! Да что же это такое… — перекрестился в страхе государь. — Марфа? Неужто померла… — И в следующую секунду крик отчаяния заполнил собой Постельную избу. — Ааа!! Господи, за что ты меня так сурово караешь?! Если я грешен, так убей меня, а не царицу! — прижимался самодержец мокрым от слез лицом к безжизненным губам Марфы.

* * *

Следующий свадебный день начинался панихидой по усопшей рабе божьей государыне царице Марфе Васильевне.

Так и не сумел Иван Васильевич сокрушить своим теплом подступившую к царице смерть, и колокола печально прощались с почившей матушкой.

Иван Васильевич уединился во дворце — он отменил все встречи с иноземцами, оставил на бояр государские дела и неустанно молился и каялся.

Через неделю после похорон царицы Иван пожелал увидеть Малюту Скуратова.

Григорий Лукьянович немедленно предстал перед государем — поклонился его горю, упав в самые ноги.

— Вот оно как получается, Гришенька, — печалился самодержец, утерев рукой мокрую от слез бороду, — лихие люди ее уже до свадьбы отравить надумали. Видишь, Гришенька, один на один я со своим горем остался. Ни от кого помощи не жду, с каждого угла на меня беда зло зыркает! Всюду одна измена и крамола, если бы не ты, так я вообще бы сгинул.

На сей раз Иван Васильевич был в темном рубище. Малюта уже знал о том, что государь перед святыми образами дал обет, что не снимет с себя рясу до тех пор, пока не выявит лихих людей, посмевших злым умыслом извести государыню.

На третий день после смерти Марфы Васильевны царь призвал в Думу иерархов и во всеуслышание объявил, что намерен принять постриг.

Решение Ивана Васильевича смутило многих, потупили именитые бояре взор, потом стали просить, отговаривать. Общее мнение выразил митрополит, поклонился гордый старец царю и сказал, чтобы правил Иван Васильевич своими рабами как и прежде, судил их строго и по справедливости, как добрый отец детей малых. Даже Шуйские громко подали голос, чтобы не обижал Иван сиротством русскую землю, не оставлял без отеческого присмотра стольный город. Иван Васильевич упорствовал долго, ссылался на божью кару, говорил о том, что место его в монастыре, что грех свой нужно замолить слезами и многим челобитием, что печаль свою отныне он должен упрятать в скорбное монашеское сукно. Слова бояр разбивались о броню государевой убежденности, а когда слов уже не осталось, архиереи и бояре дружно опустились перед самодержцем на колени, умоляя его не оставлять царственного места.

Вздохнул государь и отвечал холопам:

— Быть по сему.

Однако монашеского одеяния Иван Васильевич снять не пожелал, и сейчас, взирая на самодержца, Малюта видел, как из-под грубого темного сукна проглядывает ворот золотого царского кафтана.

— Я это и ранее тебе, государь, говорил, всюду крамола! Я тут походил по сеням, по покоям, так челядь только о твоем горе и злословит.

— Ты, Григорий Лукьянович, проговорился о том, что будто знаешь, кто царицу извел?

— Как же не знать, Иван Васильевич, все они на виду, только слова твоего жду, чтобы в темницы их упечь, — понизил голос Малюта.

— Что же ты на шепот перешел, Гришенька… Или ты думаешь, что на московском дворе есть господа помогущественнее, чем твой государь?

— Вовсе нет, Иван Васильевич, помилуй тебя господи!.. Не помогущественнее, но похитрее, чем ты, имеются. Ты хоть и велик ростом, но простодыра, как дите неразумное, нигде никакого подвоха учуять не можешь. А вороги, они по-умному зло чинят, только и дожидаются, когда ты оступишься, чтобы подтолкнуть тебя в самую погибель.

— Говори же, Григорий Лукьянович, мне правда нужна.

Помолчал Малюта Скуратов, а потом обронил уверенно, не отрывая глаз от носков государевых сапог:

— Петр Темрюкович царицу уморил, не желал он, государь, чтобы ты в третий раз женился.

— Правда ли это, Гришенька?

— Истинный бог, правду глаголю, Иван Васильевич. Я тут к князю своих шептунов приставлял… так они с него глаз не спускали, все как есть выведали…

— Не тяни, Григорий, далее говори!

— Есть у князя Петра во дворце одна зазноба, из мастериц. Так я этой девахе пригрозил, что если не выведает у Темрюковича, как он царицу уморил, так я ее к тюремным сидельцам посажу. А в следующую ночь к ней Петр Темрюкович пришел, опоила его девка, ласками окрутила, а когда князь совсем охмелел, в открытую у него про царицу спросила. Петр ей так и признался, что не хотел ни одну девку рядом с Иваном видеть, вот потому, поганец, извел Марфу Васильевну.

Ухватился государь обеими руками за ворот и разодрал ткань у самого горла. Жемчуг огромными перламутровыми каплями сорвался с золотой парчи и, скатившись по рясе, затерялся далеко за печью. Тяжело дышалось государю.

— Продолжай!

— Государь Иван Васильевич, уж не дурно ли тебе? — забеспокоился Малюта. — Может, лекаря-немца покликать?

— Сказано, продолжай, холоп! — прошептал Иван Васильевич, кривя рот.

— Мастерице Петр похвалялся, что уже давно вхож в дом к Собакиным. Кому, как не ему, травить царицу!

— Убедил ты меня, Григорий Лукьянович, делай все так, как считаешь нужным.

— Будет сделано, государь. Со всех взыщу, не только лихоимцев покараю, и мелким пакостникам достанется, что злым словом государя ранят.

Глава 8

У Малюты Скуратова к Петру Темрюковичу была давняя нелюбовь. С того самого времени, когда Мария пожелала видеть во дворце своего братца. Не отстояв на Постельном крыльце, как прочая московская челядь, юный князь был сразу допущен в государевы комнаты, и совсем скоро царь поставил Петра старшим стольником. Это неожиданное назначение вызвало большую зависть у всего придворного чина.

Царского шурина не любили, однако это не мешало московским дворянам и боярским детям гнуть перед ним шею. Петр Темрюкович совсем не разбирался в придворных чинах и требовал от ближних бояр и князей, чтобы они относились к нему с тем же почитанием, с каким относится его собственная челядь.

В первый же месяц своего пребывания во дворце князь нажил столько врагов, сколько иной не сможет приобрести за долгую жизнь. Бояре люто ненавидели спесивого отрока и мечтали, чтобы Петр Темрюкович сломал себе шею на своем чудо-аргамаке или Гордей Циклоп, разобидевшись на братца царицы, отвернул бы ему голову где-нибудь в глубине московских дворов.

Петр Темрюкович был едва ли не хозяин Первопрестольной, даже походка у него была такая же стремительная, как у самого государя. Черкесский князь проскакивал мимо оторопелой стражи, которая не осмеливалась попридержать брата царицы, и уверенной поступью являлся в Верх, где обыкновенно собирались ближние вельможи. Бояре не сомневались в том, что скоро князь Петр потребует, чтобы караул при его появлении вопил во все горло:

— Прочь с дороги! Ступает князь черкесский Петр Темрюкович! Ниже голову!

Несколько раз бояре жалились царю на его юного родича, упрекая в неуважении к московским вельможам, но государь только посмеивался, догадываясь, какой страх Петр Темрюкович нагнал на его ближних бояр. Но ссориться в открытую с ним никто не желал, это значило бы противопоставить себя взрывчатому характеру царицы, а уж она в долгу не осталась бы!

Петр Темрюкович уже давно перестал замечать вокруг себя потомственных бояр, удельных князей и признавал над собой только власть одного человека — самодержца всея Руси Ивана Васильевича. А потому прочая московская дворовая челядь казалась для него едва ли не самой травой, которая годилась ровно для того, чтобы отереть об нее запачканные сапоги.

Долгое время Петр Темрюкович принимал Малюту Скуратова-Бельского за обычного дворового мужика и частенько бросал ему в руки поводья, наказывая отвести аргамака в стойло. Совсем не подозревал князь о том, что наживает сильнейшего врага, с которым не рискнули бы потягаться многие отпрыски Рюрика.

Думный дворянин с улыбкой кланялся Петру и отвечал неизменное:

— Как скажешь, князь.

И покорно отводил жеребца на Конюшенный двор.

Разве мог черкесский князь подумать о том, что у этого коренастого, с медвежьей поступью мужика сосредоточена в руках такая власть, перед которой бледнеют даже старейшие боярские чины.

Малюта Скуратов не спускал обид, а тем более не мог забыть неуважение к своему чину; думный дворянин так близко стоял у самодержавного трона, что мог хорошо видеть рисунки на сафьяновых царских сапогах. Еще Григорий Лукьянович обладал необычайным чутьем на интригу и чувствовал крамолу там, где ее как будто не должно быть. И когда Марфе Васильевне занедужилось, Малюта обратил взор на брата усопшей царицы.

Скуратов-Бельский только ждал разрешения самодержца, чтобы скрутить гордецу-князю руки за спиной и, подталкивая его пинками, спровадить в сырой и глубокий подвал.

Лучшего подарка себе Григорий Лукьянович пожелать не мог.

Черкесский князь поживал так же беззаботно, как и при покровительстве царицы Марии. Петр не всегда появлялся в Передней у государя; не спросясь разрешения у Ивана, съезжал на дальние дачи, прихватив с собой с пяток девиц, и окружал свою карету не меньшим почетом, чем это делал самодержец.

С визитом к черкесскому князю Григорий Лукьянович затягивать не стал и в сопровождении отряда стрельцов вошел во двор Петра Темрюковича.

Петр кричал, пытался спровадить царскую стражу с лестницы тяжелой тростью, но своим буйством вызывал у Малюты только смех.

— Глупец! Ты по-прежнему считаешь себя первейшим боярином Руси? А не кажется ли тебе, что пора возвращать долги?! Князь, может, ты отведешь на Конюшенный двор моего скакуна? Ха-ха-ха! Кончилась твоя власть, Петр Темрюкович. Эй, стрельцы, снять с князя пояс, сорвать шапку и провести его пешим до самой темницы. А чтобы веселей князю шествовалось, погонять его покрепче плетьми!

Невозможно было представить большего позора.

Князя распоясали, оторвали на охабне рукава, сорвали с него шапку и, взяв за руки, поволокли к темнице. Петр плевался выбитыми зубами, изрыгал проклятия, упирался как мог, но стрельцы с настойчивостью муравьев, волокущих израненного собрата к муравейнику, тащили черкесского князя. Два стрельца ступали следом и неторопливо стегали князя плетьми по плечам. Малюта Скуратов тоже не устоял перед искушением — пнул разок Петра Темрюковича носком сапога, отчего тот поперхнулся и хрипло стал грозить государеву любимцу:

— Не забуду я твоей ласки, Григорий Лукьянович, слезами ты у меня еще изойдешь!

— Ступай себе, Петр Темрюкович, — хмыкал Скуратов-Бельский, — а то Никитка-палач совсем заждался. Он для тебя уже раскаленные щипчики заготовил, а этот прибор кого угодно сделает разговорчивым. Так что сразу признавайся, злодей, каким зельем государыню-матушку со света белого сжил?!

— Не было этого!

— Не было, говоришь… Ладно, Никитка-палач все как есть выведает!

Глава 9

В этот день Никитка-палач в Пытошную шел без великой охоты. Занедужилось малость. В поясницу пальнуло так, что только к вечеру смог разогнуться. И проходил палач целый день с опущенной головой. А когда удосужился обратить взор на небо, то с удивлением обнаружил, что на дереве, где обычно каждый год гнездились аисты, сейчас нахально крякала парочка диких уток. Это было странно еще и потому, что всего лишь неделю назад он увидел, что это место привычно обживали старые жильцы, которые вытанцовывали на гнезде так лихо, что Никита не сомневался в том, что свадьбу птицы уже отыграли, а потому следовало скоро дожидаться доброго приплода.

Повытеснили серые нахалки черно-белых красавцев и расположились в глубоком гнезде так уверенно, как будто поживали в нем всю жизнь.

Первая мысль была у Никиты — смахнуть вилами гнездо уток, но, подумав малость, он смягчился. Его не беспокоило птичье соседство (пусть себе крякают!), совсем иное дело, когда рядом селятся люди.

Вот от кого хлопот поболее, чем от пернатых!

Никита не мог терпеть подле себя никого, а потому место для жилища выбрал пустынное и комариное, и по вечерам он наслаждался кваканьем лягушек, как пономарь звоном колоколов. Если кто и соседствовал с Никиткой, так это зайцы-русаки, которые забегали на московскую окраину лишь затем, чтобы пощипать сочные побеги.

Московский люд тоже сторонился этого места, словно над домом Никитки-палача витал ворох загубленных им душ. Хоромины заплечных дел мастера стояли крепко, на косогоре, с которого видны были не только заросшие болота, но и владимирская дорога — по ней когда-то в стольный город притопал его батюшка.

А в другой стороне был кремлевский дворец.

Большим оказался путь от владимирской дороги до стольного Кремля.

Не любил Никитка-палач ни соседства, ни случайных гостей, а потому по его двору бегало с десяток высоченных рыжих кобелей, которые, скаля клыки в палец величиной, грозили разодрать всякого, на кого укажет хозяин.

Утки напоминали добрых старых хозяюшек, которые хлопотали вокруг кладки. В повороте махоньких головок было столько значительности, как будто утки собирались высиживать в каждом яйце по царевичу.

Это зрелище было так же притягательно, как стоящая на помосте липовая колода с воткнутым в нее топором; разница состояла лишь в том, что головы птицам Никите рубить не доводилось.

Правда, каждое воскресенье детина самолично отворачивал шеи гусям, но это было совсем другое.

Заглядевшись, Никита не сразу заметил, как на двор легла тень какой-то крупной птицы. Сначала Никита Иванович подумал о том, что пронесся беркут, и готов был с дубиной в руках отстаивать семейство уток, но вдруг услышал знакомый пронзительный крик.

Это был аист.

Вернулись прошлогодние хозяева. Некоторое время птицы кружились над гнездом, а потом, громко хлопая крыльями, спикировали прямо на утиную кладку. Аисты устроили такой переполох, какой уткам не привиделся бы даже вдали от родного озера. Они хлопали крыльями, грозно выставляли вперед длинные клювья и полны были решимости, чтобы спровадить нахалов со двора. Утки уже не помышляли более оставаться в гнезде, пытаясь сохранить остатки достоинства, щипали аистов за длинные ноги, а потом бросились наутек и скоро сгинули в сером небе.

Аисты долго не решались опуститься в оскверненное гнездо — летали высоко и громко кричали. Первым отважился сойти с небес самец, сев в гнездо, он долго и брезгливо поочередно отряхивал длинные лапы, словно ступил во что-то непотребное. А потом, изловчившись, пнул к ногам Никитки утиную кладку.

Осмотрел Никита Иванович разбившиеся желтки и изрек:

— Даже птица просто так своего не отдает, а человек тем более.

Аист с тщательностью и аккуратностью сенной девки вычищал гнездо. Ничто в нем не должно напоминать о пребывании серых уток. Хмыкнул в бороду Никита-палач, вспомнив про государя. Раз в полгода точно так же поступает Иван Васильевич, освобождая все закоулки дворца от старых любимцев, однако только для того, чтобы их места заняли новые.

А когда гнездо было расчищено, аист пронзительно закричал кружившейся над двором самке, и она тотчас опустилась бело-черной павой, накрыв гнездо огромными крыльями.

Никитка-палач подумал о том, что сегодня нужно идти в Пытошную, сам себе он напоминал аиста, который так же тщательно очищает оскверненное гнездо. Только его работа немного другая. Никита Иванович имел дело с князьями и боярами, которые для Ивана Васильевича представляли тот же самый сор, что для аиста чужие перья.

Никита вспомнил, как утром подвесил вверх ногами черкесского князя, который во всем норовил показать породу и никак не желал признаваться в содеянном. Никита Иванович пообещал, что если он и дальше будет упорствовать, то зацепит князя крюком за ребро, и пускай повисит так до глубоких сумерек.

Авось одумается!

Три дворовые девицы Собакина, да и сам Василий Юрьевич утверждали, что накануне свадьбы князь угощал царевну засахаренными персиками, убедив ее, что это подарок от самого государя, а уже к вечеру Марфе Васильевне стало дурно.

Аисты уже успокоились и клювами любовно перебирали друг у друга перышки. Спокойно было на душе и у Никиты. Отбросил он далеко в сторону вилы и стал запрягать коня, чтобы ехать на царскую службу в Пытошную.

В Пытошной избе Никита был такой же господин, как Иван Васильевич у себя во дворце. Палач требовал от служивых людей не меньшего почитания, чем самодержец от подданных. А потому гнули голову перед Никитой Ивановичем не только подмастерья и заплечные мастера, но и множество нищих, что щедрой милостыней кормились после каждой казни. Бросит горсть медяков Никита-палач на дорогу и попросит:

— Помолитесь за упокой рабов божьих.

Подмастерья и дьяк встречали Никиту непременно у самого крыльца, посрывав с кудлатых голов шапки, а он, едва оборотясь на плешины, проходил в Пытошную избу.

Махнул Никита Иванович рукой в приветствии и ступил на крыльцо.

Петр Темрюкович висел привязанный за ноги, заняв большим телом целый угол. Руки крепко стянуты бечевой к бокам, и если бы не нарядные порты, можно было бы подумать, что это туша, которую приволокли для того, чтобы освежить в канун завершения поста.

— Разбуди князя плетьми! — распорядился Никитка-палач.

Молодой удалец, который без конца вертелся у ног старшого, отвесил князю такую порцию ударов, от которой Петр Темрюкович вздрогнул, подобно раненому зверю, и завыл в голос:

— Ыыыы!

— Да ты никак ли проснулся, Петр Темрюкович? Ты уж извини, что потревожил. Служба моя такая. С пробужденьицем тебя. Крепко ты спишь, а ведь Пытошная — это не государевы сени, где подремать не грех. Ну-ка, мастеровой, согрей князя горячими плетьми, пускай кровушка разбежится по ноженькам, а то озяб в нашей избе Петр Темрюкович. У меня у самого от такой прохлады того и гляди уши отвалятся.

Мастеровой слегка покачал плетью, двенадцать концов длинными змеями свисали с древка. Они казались живыми под легкими подвижными пальцами отрока и дожидались только распоряжения Никитки-палача, чтобы изжалить тело новой жертвы.

Вцепились зубастые концы в сухое тело князя и вырвали очередной вопль.

Плети кусали так, как будто хотели вырвать из тела Петра Темрюковича кусок поаппетитнее, но без конца натыкались на сухое, будто сотканное из одних сухожилий, тело князя. Не было здесь жирной поживы, и они, негодуя и свистя, отлетали прочь.

— А теперь скажи мне, князь, — продолжал Никита задушевным голосом, как будто допрашивал не государева разбойника, а подбивал на ноченьку бедовую вдовушку, — что же ты делал накануне государевой свадьбы в доме купца Василия Собакина?

— Приятели мы давнишние с Василием, — стонал Петр Темрюкович.

— Об этом нам ведомо. Наслышаны мы и о том, что ты на Марфу Васильевну посматривал. А одна из девиц как-то углядела, что ты ее во дворе прижимал. Неужно отпираться, князь, станешь?

— Не ведаю, о чем ты глаголишь. Наговор все это! — шептал князь Петр. — Смилуйся, прекрати мои муки!

— А ты признайся в лихом, Петр Темрюкович, вот тогда твои муки сами собой пропадут. А потом, нам ведомо о том, что зазывал как-то ты Марфу Васильевну к себе на ближнюю дачу.

— И что с того? Аль в гости запрещено уже ходить? И не одну я ее звал, а с девицами.

— Лжешь, князь, одну ты ее звал! Растлить девицу хотел! А правда, что ты ее замуж звал?

— Не было того! Аль не ведаешь, что женат я?!

— Ведаю. Только ведь с тебя, супостата, небольшой спрос. Ты думаешь, к тебе шептуны не приставлены? Вот они и порассказали, что ты ее завлекал. Расскажи о том, что за перстень ты Марфе Васильевне преподнес? Если скажешь правду, повелю отвязать тебя, а иначе помрешь бесстыже вниз головой.

— Не моя это вина! Васька Грязный, сын Григорьев, Марфу обесчестить хотел, от него этот подарочек был. Сам-то он побоялся ей поднести, видать, с этим перстнем связано у них что-то было, может, тайна какая.

— Вот как!

— Он к Марфе Васильевне сватался прежде, чем Иван Васильевич ее в супружницы выбрал.

— Хм, неведомо это нам. Но ничего, мы еще с Васькой Грязным потолкуем. А теперь давай о тебе поговорим, что за фрукты ты царице принес?

Никита-палач, как и многие во дворце, не любил черкесского князя. Он улыбался ему так, как будто уже укладывал его строптивую головушку на разбитую топором колоду. Возможно, Никита уже вытряхнул бы из Петра Темрюковича остаток души, но постоянно помнил наказ Малюты Скуратова сохранить князя для прилюдной казни.

— Не было, говоришь? Эй, мастеровые, прижгите пятки князю, может, это улучшит его память!

— Нет! Нет! — извивался Петр, и цепи, стягивающие его стопы, звенели яростно.

— Так скажешь?

— Скажу, все как есть скажу!

— Говори, — тихо произнес Никита. Он никогда не удивлялся и никогда не повышал голоса. — Развяжите путы, пускай князь отдышится. — И когда сподручный опустил Петра Темрюковича к ногам палача, тот потребовал: — Рассказывай!

— Видно, бес меня смутил, а так чего ради к царице я бы подступился… — начал Петр.

В былые времена черкесский князь проезжал мимо, даже не обернувшись на согнутую шею Никиты. Недальновиден оказался князь — государя и палача всегда следует привечать большим поклоном.

— Продолжай, Петр Темрюкович, — ласково поторопил Никитка умолкнувшего князя, — а то у меня мастеровые без дела скучают.

— Дал я царице засахаренных персиков…

— Так.

— …сказал, что они будто бы с государева стола. Слукавил, что будто бы сам Иван Васильевич к трапезе передал… А только я их на базаре купил, хотел радость царице доставить, любит она сладенькое!

Вздохнул печально Никита.

— Видать, не поладим мы с тобой, князь. Разве не знал ты, что со дня государева выбора Марфа Васильевна не принадлежит даже родителям и что питие ее и еду сначала положено отведать кравчим? Только после них к столу можно подавать! Смерти ты для государыни желал, потому что не мог простить Ивану Васильевичу, что он Марию так быстро позабыл. Так?

— Так, — глухо проговорил князь и почувствовал, будто начинает неметь шея в ожидании острого топора. — Зови государя, сам ему в том признаюсь.

Глава 10

Государь терпеливо выслушивал черкесского князя. Лицо Ивана помертвело, он как будто даже не слышал Петра Темрюковича, сосредоточенно изучал на рукояти трости сложный узор. Малюта Скуратов хорошо знал своего господина и ожидал, что через минуту очищающей проповеди Иван Васильевич начнет металлическим наконечником поучать наследника кабардинского правителя так же безжалостно, как дворовую мастерицу, посмевшую из терема утащить кусок шелка. Но когда князь Петр, исповедавшись, умолк, государь тяжело поднялся и, не сказав более ни слова, покинул Пытошную избу.

За царем длинным шлейфом потянулись к выходу бояре и окольничие.

— Государь, что с князем-то делать будем? — посмел прервать раздумье Ивана Васильевича холоп.

— Готовь на Красной площади сруб. Сжечь его надобно, нечестивца.

— Будет сделано, государь! — охотно отозвался Малюта.

На следующий день плотники соорудили полуторааршинный колодец и, водрузив его на сани, приволокли на Красную площадь.

Глашатаи зачитали с Лобного места государев указ о сожжении изменника, а к полудню к месту казни потянулись любопытные и зеваки, которые не хотели пропустить такого зрелища, как казнь царского шурина.

Казнь на Красной площади было делом привычным: секли руки ворам, заливали в глотку олово фальшивомонетчикам, сжигали в срубах вероотступников, рубили головы изменникам. Это было таким же обычным делом, как воскресный отдых с кубком в руках, до краев наполненным крепкой брагой.

Распахнулись врата Спасской башни, и на серый брусчатник стрельцы вытолкали черкесского князя.

Петр был в цепях. Цепи звенели.

Князь походил на огромного медведя, опутанного цепями, стрельцы, подобно скоморохам, тянули Петра Темрюковича в самый центр площади, чтобы предстал он перед толпой и распотешил государя, а заодно и весь присутствующий люд. Только вместо сцены здесь был сооружен бревенчатый колодец.

Петра Темрюковича остановили у самого колодца — дернули стрельцы за оба конца цепи и опрокинули князя на спину. Оперся князь дланью, поднялся, напачкав колени. Сняли стрельцы цепи с князя, и он предстал перед народом как есть — без сапог и в широком опашне.

— Мы тут для тебя баньку приготовили, — ласково поведал князю Никитка-палач. — В подвалах ты небось поостыл, застудил косточки, вот сейчас на жару их и погреешь. Полезай, князь, в колодец!

Петра Темрюковича два дюжих детины подхватили под руки и опустили в узенький колодец, после чего придавили сруб крепкой крышкой и вогнали по углам дюймовые гвозди.

Крепкой получилась домовина для Петра Темрюковича.

Во время казней москвичи привыкли видеть государя у Кремлевской стены восседающим на огромном стуле. Царь был виден отовсюду. Величавый, невозмутимый, он казался таким же несокрушимым, как колокольня Благовещенского собора.

Царь Иван — это уже не тот наивный отрок, каким знавали его бояре в начале правления, он научился радоваться умелому удару палача так же искренне, как удачному выстрелу, сделанному на охоте. Сейчас это был господин, который знал цену жизни и обставлял казни так же торжественно, как свой выезд по святым местам. Стрельцы облачались в золотые кафтаны и стерегли помост при парадном оружии; осужденный проходил через караул, вооруженный топориками; плотный коридор из неулыбчивых отроков уводил его прямо к эшафоту.

Торжество начиналось с музыкантов, которые, взобравшись на Кремлевские стены, трубным гласом возвещали о действе, в финальной сцене которого будет непременное сожжение главного героя. Такого зрелища пропустить никто не желал — не каждый день сжигают родича царицы. Потому народу набралось много, особенно любопытные взобрались даже на торговые ряды, опасаясь пропустить малейшую подробность, и с саженной высоты с ликованием возвещали о каждом шаге незадачливого князя.

— Ведут!

Но об этом было известно и без того, через каждую дюжину метров вопили стрельцы, предупреждая:

— Расступись! Татя ведем!.. Расступись, честной народ, татя ведем!..

А с Кремлевской стены трубы уже отпевали черкесского князя.

— Приостановился малость!.. На государя посмотрел… Видать, прощения просить надумал. Царь его зреть не хочет, со своими боярами разговаривает, — поведал сверху белобрысый детина мужикам, стоявшим у торговых рядов. — За цепи князя тянут: к помосту ведут.

А когда Петр Темрюкович преодолел первую ступень эшафота, трубы умолкли, и отчаянный барабанный бой возвестил о том, что начинается следующее действие.

Площадь приготовилась увидеть заключительную сцену, и мужики повытягивали шеи с любопытством.

Палачи умело законопатили щели колодца, и смоляной дух разошелся по Красной площади.

Никитка-палач стоял на помосте не один, у сруба топталось полторы дюжины дворян, кравчих, стольников, которым была оказана особая государева милость — готовить хворост и подкладывать его в полымя. Челядь, отмеченная великим государевым расположением, стояла совсем рядом с колодцем, сжимая в руках сушняк. Московские дворяне с завистью взирали на три десятка избранных, отмеченных печатью благосклонности, а те в свою очередь поглядывали на первую дюжину стольников, стоящих в непосредственной близости от палача, — это была высочайшая государева милость, равная чаше, принятой из царских рук.

От такого близкого стояния к огню можно было не только обжечься, но и охмелеть.

Никитка сжимал в руках факел и терпеливо дожидался соизволения государя, чтобы швырнуть его на закопченный колодец. Смоляные мочала злобно потрескивали и бросали жалящие искры на сподручных палача.

Никитка-палач уловил легкое движение царственной длани. Палач поднял над головой руку с горящим факелом, потом стал размахивать им как булавой, словно хотел сразить неведомого недруга. Москвичи, зачарованные колдовской силой огня, с замиранием прислушивались к тому, как полымя рассекает прохладный воздух. Никита бросил факел на колодец, который мгновенно запылал, взметнув жадные руки огня к соломенным крышам, некоторое время огонь висел высоко в воздухе, напоминая отблески вечерней зари, а потом, когда доски колодца прогорели, он упал с трехсаженной высоты и охватил сруб со всех сторон. Отступили зеваки, давая простор стихии, а потом, отвоевывая у огня каждую пядь, снова приблизились вплотную к полыхающему колодцу.

Стольники, кравчие, дворяне, словно вспомнив о предоставленной чести, стали прикармливать огонь хворостинами, и пламя добралось до узника, вырвав из глубины колодца отчаянный вопль.

Когда от поленьев осталась только груда головешек, зеваки потеряли интерес к развлечению и разошлись по домам.

Глава 11

Третью неделю Иван Васильевич находился в бдении.

Время, проведенное в молитве, было для царя святым. Государь не желал видеть даже ближних бояр, и единственный, кто имел к Ивану доступ, был Григорий Лукьянович Скуратов. Набрав в грудь поболее воздуха, Малюта поднимался по Красной лестнице. Отстранит плечиком Малюта застывшую стражу и медведем ввалится в царские покои.

Побыв недолго подле государя, Григорий Лукьянович выныривал из Постельного в полутьму Переднего покоя и объявлял во всеуслышание:

— Ступайте к себе, господа. Не желает покудова вас видеть государь. Ежели потребуется, так Иван Васильевич вас сам к себе покличет.

— А ты как, Григорий?

— А меня государь Иван Васильевич нынче к себе призвал, — важно объявлял думный дворянин.

Бояре уходили хмурые и желали в сердцах скорейшей погибели «худородного поганца».

Иван Васильевич оставался с Малютой подолгу наедине, и даже караул, стоящий у порога, не мог сказать, что же делается за дубовыми дверями.

Малюта Скуратов был так же необходим царю, как слепцу посох. Григорий был глазами и ушами государя всея Руси. Через многочисленную рать шептунов, которые засели едва ли не в каждом закоулке дворца, он знал, о чем думает любой боярин, окольничий и всякий смерд необъятного Московского государства, и Малюта Скуратов доносил до царских ушей последние новости.

Сейчас государя занимало иное: он хотел не только вывести крамолу, которая засела у него во дворце, но сжечь ее прилюдно, зарыть по горло в землю, обрубить ей ноги и руки.

Григорий Лукьянович исправно доносил государю о сыске, и чем глубже уходило следствие, тем больше выявлялось виновных.

Следующим среди них был Василий Ильин-Грязный, который в последний год настолько прочно сидел в Боярской думе, что отважился спорить с самим Малютой Скуратовым. Такой дерзости Григорий Лукьянович не прощал никому.

Григорий Лукьянович продумал все основательно: поначалу нужно обвалять Грязного в дерьме, чтобы Ваське вовек не отмыться!

И, наведавшись к государю как-то поздним вечером, Малюта начал с самого главного:

— Куда ни глянь, Иван Васильевич, всюду против тебя бояре измену затевают, даже холопы твои, которых ты из черни выделил и над князьями возвысил, измену против тебя чинят.

— О ком ты говоришь, Гришенька? — Иван Васильевич пальцами теребил махровую опушку, свисавшую с лавки, и она, вытянувшись длинной шелковой ниткой, закудрявилась.

— О Ваське я говорю, Иван Васильевич, об Ильине-Грязном! О пакостнике эдаком!

— Что ты знаешь о Ваське Грязном? — выдернул Иван Васильевич нитку. — Рассказывай!

— За день до того, как богу душу отдать, Петр Темрюкович поведал мне, что Васька тоже сватался к Марфе Васильевне, и если бы не ты, государь, так она бы его женой стала.

Вновь государь накрутил пушистую опушку на ладонь, а потом зло вырвал тонкую нить с корнем, оставив на лохматой подстилке неровную плешину.

— Вот оно что!

— Потом я об этом справлялся у челяди купца Собакина. Не соврал черкесский князь перед смертью, правду молвил! Жениться Васька на Марфе хотел, подарки делал богатые. Один раз ей цепь золотую подарил с яхонтами. Одного золота едва ли не с полфунта ушло! Другой раз подарил икону в серебряном окладе. Купец Собакин принимал подарки с благодарностью. Новгородец хитрый детина, может, он Ваську Грязного тоже к себе в зятья метил? Челядь говорила, что дело у них о сговоре шло, а сам Грязный мог едва ли не ночью к Собакиным заявиться. И заявлялся, государь! Интересно, чего же это он такое вечерами Марфе Васильевне рассказывал?

— А вот мы об этом завтра у Василия Григорьевича и спросим, — хмуро отозвался Иван Васильевич.

Бояре не отваживались разбрестись по ближним и дальним дачам и на следующий день, как обычно, поджидали государя в Передней, надеялись, что из сеней выйдет дежурный окольничий, чтобы призвать советников на ежедневную Думу. Но вместо «лучшего мужа» в дверях появился безродный Малюта, который разрешил:

— Проходите, господа! Явится сейчас государь.

Была пятница, и в этот день государь обычно выслушивал доклады, рассадив бояр и князей по лавкам.

И сейчас ближние люди гадали, кого Иван Васильевич захочет выслушать первым. Между собой они уже решили, что, если государь не будет настаивать, первым о делах поведает Михаил Морозов. Своей неторопливой речью он мог усыпить не только царский гнев, но и усмирить быка, и куда приятнее начинать сидение с Кормового дворца, где, кроме подгорелой каши, нельзя ожидать никакого лиха.

Бояре, строго соблюдая чин, сели на лавки, безродные вынуждены были сидеть на скамье. Все с нетерпением стали дожидаться царя, и он явился, но не через парадную дверь, откуда верхние люди привыкли ожидать приход государя, а через тайную, спрятанную в самом углу помещения. Она служила для печников, которые приходили, чтобы подкинуть в печь поленьев, да еще для свечников, чтобы те могли заменить в Думе прогоревшие огарки.

И потому, когда государь появился — сутулый, большой, на голове островерхий шлык, едва не упирающийся в низенькие своды, — «лучшие люди» переполошились, словно увидали призрак:

— Неужно царь?

— Государь идет!

— Государь…

Иван Васильевич выглядел почерневшим, был таким же старым, как запыленная ряса, как болтавшийся у него на груди золотой византийский крест, потускневший за многие столетия. И сам Иван Васильевич казался едва ли не первым христианином, вышедшим на свет после тридцатилетнего пребывания в катакомбах. Вот поэтому и слепит его яркий свет фонарей, потому и лицо его, лишенное загара, казалось почти лицом мертвеца.

Переполошил бояр живой призрак — ряса и кости, то немногое, что осталось от величественного содержания самодержца. Словно отряхнул от себя крошку домовины и упырем пришел в нарядные сени. Однако глаза Ивана Васильевича были такими же живыми и пытливыми, как в далеком отрочестве, когда он подсматривал за девицами, плескающимися в лесном озере в Купальскую ночь.

Бояре поднялись с мест и низенько склонились, подставляя под печальный взор самодержца свои затылки.

Государь не смотрел ни на кого, медленно шел к трону, у которого по обе стороны застыли дюжие рынды.

Государь напоминал огромную черную змею, которая одним взглядом околдовала бояр, заставив их замереть у своих мест, и длинный шлейф мантии хвостом тянулся за ним.

Государь сел на трон и смотрел так, как будто выбирал для дневного кушанья кусок посытнее, вот его взгляд остановился на Василии Грязном, который, вместе с другими чинами, смотрел себе под ноги, не получив разрешения разогнуться.

— Васенька, ты ли это?

— Я, государь, — отозвался Василий Грязный и не смог скрыть радости, польщенный вниманием государя.

— И ты, стало быть, здесь? — все так же ласково спрашивал государь.

— А где же мне быть, Иван Васильевич, если не в Передней у государя? — подивился словам царя Василий Григорьевич.

— А я думал, что ты на погосте с Марфой Васильевной прощаешься. Ведь не чужая она тебе была. Слышал я о том, Васенька, что ты к ней сватался, прежде чем я ее познал… Чего же ты молчишь, Василий Григорьевич, так ли это? Или, может быть, напраслину мне на тебя наушничали?

Посуровел Ильин-Грязный, будто состарился на десяток годков.

— Было такое, Иван Васильевич. Нечего мне скрывать. Прежде я сватался к Марфе Васильевне.

— Видать, ты и подарки ей делал? Надо же как-то к себе девицу расположить.

— Приходилось, государь, — признался Грязный.

— И когда же последний подарок сделал? — ласково допытывался самодержец.

— До твоего выбора, государь.

— Вот как? — радостно удивился царь. — А я слышал, что ты ей перстенек отдал недавно совсем.

— Не мой это перстень, государь… а Марфы. Подарила она мне его и любить обещала, а как ты к ней посватался, так перстенек этот через князя Петра Темрюковича я вернул.

— Что-то ты с лица сошел, Василий Григорьевич. Белый совсем стал. Уж не дурно ли тебе стало? Ты бы, Васенька, поберег себя, водицы бы испил. Нет в том лиха, что Марфа тебе приглянулась, она ведь и мне по сердцу пришлась. Осиротели мы с тобой, Василий! Осиротели… Посмотри же на меня, видишь, как я близко беду принял. Один только дух от меня остался. Спросить я у тебя хотел, Васенька, ежели ты к Марфе сватался, так, стало быть, должен знать о том, что хворая она была.

— Когда я сватался к Марфе Васильевне, государь, не была она хворой. Щеки у девки были красные, что яблоки наливные.

— Вот как!

— Да, государь. Резвой была, словно кобылица. Смеялась много. Видать, в самом деле порчу на государыню навели.

— Выходит, нам с тобой одна девица приглянулась, Василий. А я у тебя невесту отбил. Ха-ха-ха! — неожиданно расхохотался Иван Васильевич, высоко вверх задирая подбородок. — Виданное ли дело, царь у холопа невесту отбил! Будет о чем бабам на базарах судачить! Царь за девицей холопа бегал!

Государь веселился искренне, он даже сумел выжать несколько заискивающих улыбок у бояр, которые стояли в полупоклоне и со страхом наблюдали за беседой царя со своим холопом. В привычке государя было менять гнев на милость, в характере царя была и тяга к беспричинному веселью.

Чего же он удумал в этот раз?

— Так вот тебе за то награда!

Царь размахнулся и что есть силы ткнул Василия Грязного посохом в лицо. Острый конец сковырнул глаз, который липким сопливым комком упал на пол.

Бояре в испуге замерли.

— За что, государь?! За что?! — прикрыл ладонями лицо Василий Григорьевич.

— Это тебе за службу верную! — хохотал Иван Васильевич. — А теперь добейте Ваську, полно ему мучиться.

Уцелевший глаз Василия Грязного с ужасом взирал за тем, как Малюта Скуратов неторопливо вытащил кинжал из ножен и стал приближаться к нему спокойным шагом.

— Нет… — шептал Грязный. — Нет! — Казалось, он позабыл про боль и продолжал отступать в самый дальний угол, и когда спина натолкнулась на крепкие руки бояр, которые не смели принять в свой круг отверженного, Васька Грязный неожиданно распахнул кафтан и показал пальцем на сердце. — Вот сюда бей, Григорий Лукьянович.

— Не беспокойся, Василий, не промахнусь, — усмехнулся Скуратов-Бельский и что есть силы ударил кинжалом в грудь Грязному.

Рухнул на пол Василий Грязный. На одного государева любимца во дворце стало меньше.

— Оттащите смердячую падаль во двор, — распорядился самодержец.

Рынды ухватили Василия Грязного за ноги и поволокли прочь из царских сеней.

— Хлипкий оказался женишок, — усмехнулся Иван Васильевич, — от одного удара свалился. Что мне теперь холостому делать, бояре?

— Что изволишь, батюшка. Ты наш господин, мы твои холопы, — дружно заверили бояре самодержца, не смея смотреть в его глаза.

— Невест поеду выбирать! — объявил громко государь. — Все ли готово, Григорий Лукьянович? — спросил он.

— Все выполнено в точности, государь, — отозвался холоп, — как ты и наказывал.

— Тогда со мной поехали, бояре, может быть, вы мне поможете невесту выбрать. Моих-то девок, что я отбираю, все травят, а у вас, должно быть, глаз легкий. А я за эту милость вам низенько в ноженьки поклонюсь.

* * *

У Красного крыльца стояло две дюжины саней. Царские сани были особенно нарядны — расшиты красным и желтым цветом; оглобли напоминали вытянутые шеи диковинных птиц; борта резные, выкрашены синей глазурью и походили на гребни застывших волн.

Уселся Иван Васильевич на меховую подстилку и поманил к себе перстом Владимира Ростовского.

— Ты теперь для меня, Владимир Семенович, вместо родственника остался. Слышал я о том, что ты крестным отцом у Марфы Васильевны был?

— Верно, государь, тебе сказали, — вздохнул князь Ростовский. — Был я у царицы крестным отцом. Мы с Василием Собакиным приятели большие.

— Садись подле меня в сани, как-никак крестный батюшка самой царицы!

— Спасибо, государь, за честь великую! — обомлел князь от радости.

— И ты, Малюта, рядышком устраивайся, — ласково обратился Иван Васильевич к любимцу. — Самые красивые невесты за московскими посадами встречаются, а потому дорога у нас будет долгая. Веселить нас, князь, историями будешь, — расхохотался государь.

Передернуло от страха Владимира Ростовского от такого соседства, но полы шубы откинул, приглашая Малюту присесть, и Григорий Лукьянович опустился рядом с князем.

Самодержец продолжал:

— Слышал я, Владимир Семенович, что ты некогда до баб был охоч. Прежде чем свою женушку сосватал, немало девиц перепортил. Чего ты примолк, князь, или брешет народ?

Князь Ростовский попытался улыбнуться:

— Случалось такое по молодости, Иван Васильевич, чего греха таить!

— Выходит, в бабах ты толк понимаешь, князь. Вот ты мне и посоветуешь, какую из боярышень к венцу подвести. А может, у тебя еще одна крестница есть? Ха-ха-ха!

— Нет у меня более крестниц, Иван Васильевич. А за доверие спасибо… Только сумею ли я с этой честью справиться?

— А чего здесь справляться? Та баба, которую ты хотел бы к себе в постель уложить, ты ее мне присоветуй. Ха-ха-ха!

Сани, погоняемые возничим, медленно выехали с царского двора и, шурша полозьями по серой земле, потащились по московским улочкам.

— Смею ли я, государь, — попытался убрать улыбку князь, а она прилипла к его лицу, словно комок весенней грязи. От дурного предчувствия похолодело все внутри.

— Кому же сметь, коли не тебе, Владимир Семенович? Ты в Нижнем Новгороде воеводой бывал?

— Было такое, государь, — согласно кивал Владимир Семенович. — Потом занедужилось мне тяжко, вот ты мне и разрешил в свою отчину удалиться.

— Батюшка твой тоже воеводствовал? — прожигал взглядом Ростовского князя Иван Васильевич.

— И батюшка в Нижнем Новгороде кормился. Уже не одно столетие наш род верой и правдой государям русским служит, Иван Васильевич.

— Что верно, то верно, — сделался государь серьезным. — И отец твой, Семен Ростовский, несмотря на мое малолетство, почитал меня за своего батюшку. Правда, подзатыльники иной раз давал, но это за дело… Нерадивым я был в отрочестве, Владимир Семенович.

Поежился Ростовский князь, заподозрив худое, а сани, брызгая весенней грязью во все стороны, уже спустились с Кремлевского бугра, миновали Китай-город и заспешили по владимирской дороге в сторону охотничьего дворца государя.

Неспроста государь завел разговор о Семене Ростовском. Своеволен был покойный батюшка, все по-своему норовил повернуть, а малолетнего Ивана и вовсе за царя не почитал.

Иван Васильевич не мог запамятовать того, что когда-то Семен Ростовский отказался целовать крест на верность царевичу Дмитрию, а потом осмелился поддержать опального Владимира Старицкого, и только чудо позволило всему роду избежать царской опалы. Семен Ростовский рвал тогда на себе волосья, назывался «поганцем» и «псом смердящим», ссылался на природное малоумие; видно, не знавшее границ самоуничижение престарелого князя позволило молодому царю проявить великодушие и умерить справедливый гнев.

Князья Ростовские были сильны своей родовитостью, даже лишенные удела, оставались крепки. Как корневища огромного дуба, были они разлаписты и могучи, словно им принадлежало не только место, где громадиной возвышался необъятный ствол, но и поднебесная округа.

Не считаться с князьями Ростовскими — значило накликать на себя гнев не только древнейшего рода, но и многих великокняжеских фамилий, с коими они сплели единую крону, состоя в близком родстве.

Глянул милостиво Иван Васильевич на Ростовского князя, а от такого погляда у Владимира Семеновича кожа на спине пошла пупырышками. Не забыл ничего государь, помнил все до малейшей обиды: родной дядя Владимира Семеновича сносился с литовскими послами, а потом и вовсе перебежал в Ливонию вместе со всеми своими людьми. Видно, не мог простить Иван Васильевич Ростовским князьям их великую знатность, когда Ростово-Суздальские земли были куда знатнее самой Москвы.

Кони весело бежали по дороге, они застоялись в долгом ожидании государя и его гостей.

Загородный дворец остался по правую руку, а потом совсем спрятался за сосновым бором.

Кони промчались мимо.

— Слышал я о том, Владимир Семенович, что ты будто бы знал, что Марфа Васильевна была хворой, — вернулся к прежнему разговору государь.

Ростовский князь перепугался всерьез:

— Помилуй, Христа ради, государь! Не ведал я об этом. Наговор все это лихих людей на мою верность. Разве я посмел бы?! Если бы заприметил чего неладное в Марфе Васильевне, так сразу бы тебе поведал. Марфу Собакину я с колыбели знаю, не водилось за ней никакой болести! Бывало, как придешь к Собакиным, так она все резвится, как щенок. На месте усидеть не может, все юлой вертится. Разве такая девица может быть хворой?

Смолчал государь, а кони уводили царский поезд в неведомость.

Добрых пять верст проехали в тишине, а потом Иван Васильевич спросил:

— А знаешь ли ты, Владимир Семенович, куда мы направляемся?

— Мне ли, холопу, царскими делами интересоваться? Куда прикажешь, Иван Васильевич, туда и поеду. Мы люди подневольные, московским государям служим.

— Складно отвечаешь, Владимир Семенович, — улыбнулся Иван, — доволен я твоим ответом, а только мы ведь в гости едем. И угадай к кому?

— Не могу знать, Иван Васильевич, хочу только сказать тебе спасибо за честь, что с собой на веселье надумал взять.

— К тебе мы в гости едем, Владимир Семенович… Не ожидал?

— Не ожидал, государь.

— Что ты нахмурился, Владимир Семенович? Или, может, гостям ты не рад? Ох, князь, а все к себе зазывал, — печально укорил государь, — а как я пожелал появиться, так ты и сказать ничего не можешь. Приеду, а ты меня со двора выставишь, вот срам тогда будет для русского царя! — беззлобно улыбался Иван Васильевич.

— Да я рад, Иван Васильевич! Рад несказанно!..

— Хм…

— …Как же мне не радоваться своему государю?! Только неожиданно для меня твое появление.

— Ох, как разговорился, а я думал, что ты от новости совсем ошалел.

— Если бы ты меня предупредил, государь, я бы тебя как подобает встретил. Скоморохов, домрачеев бы привел. Снедь бы всякую невиданную на стол выставил! Повелел бы белуг отловить, кабаньи головы запечь, вина испанского у купцов прикупить… — стал перечислять Ростовский князь.

— Ну-ну! К чему такие хлопоты, князь Владимир? Подарок я хотел для тебя сделать, вижу, что мне это удалось. А в еде я неприхотливый, да ты и сам об этом знаешь. Что мне на стол подадут, то я и съедаю. С малолетства я к этому приучен… А в чем нужда имеется, так я обычно с собой вожу. Вон в санях все мое угощение!

Возничий понукал лошадей, которые уже свернули с Владимирского пути и торопились по накатанной просеке в удел князя Ростовского.

Малюта в разговор не встревал, сидел молча, и взъерошенный меховой воротник придавал ему сходство с сычом. Казалось, он смотрел вперед только для того, чтобы разглядеть спрятавшуюся на обочине мышь.

— А еще мне, Владимир Семенович, говорили о том, что будто бы ты вел разговор с другими князьями о том, что хочешь вернуть древние вотчинные земли, которые моими прадедами у твоих предков были выкуплены. Правда ли это?

— Помилуй, государь, наговор все это на меня! Пусть язык у того злодея отсохнет, кто на меня такую небылицу напустил! Видно, зависть их разбирает, глядя на мое богатое житье, вот они и шепчут в государские уши про меня всякое худое.

Владимир Семенович был несдержан в речах, на пирах частенько сбалтывал лишнего, и оставалось только удивляться тому, как он сумел дожить до седин, не сложив голову на плахе за охальные словеса. Князь Владимир мог проорать во всеуслышание, что желает познать саму царицу, что Москва — удел Ростовско-Суздальского княжества и что служить Ивану Васильевичу — это все равно что поклоняться сатане.

Порой до Ивана Васильевича доходила небывалая хула князя Ростовского, которой он щедро поливал головы всех московских князей, но царь относился к брани так же спокойно, как к безвредному чудачеству скоморохов. Ростовские князья всегда славились скудоумием, а на дурней взирать, так это только время зазря терять.

Догадываясь, что пьяная речь может обернуться для него большой бедой и что терпение самодержца не беспредельно, Владимир Семенович понемногу стал отдаляться от дворца, пока наконец, сославшись на немощь и хворь, не заперся в отчине совсем. Выбирался князь в Москву изредка — на похороны или на свадьбу или когда государь призывал на большой пир. Иногда Владимиру Семеновичу казалось, что царь совсем позабыл о своем недужном холопе — не посылал скороходов, не приглашал на торжества, даже не зазывал с собой на охоту, как бывало ранее, и тогда князь Владимир со своего глухого уголка с усмешкой посматривал на Стольную, где за последние годы сгинуло немало древних боярских родов.

Казалось, Иван Васильевич задался целью выкорчевать всех Рюриковичей, чтобы самому властвовать безраздельно и без оглядки на старших сородичей. Так примять их, чтобы поросль не пробилась.

Вот потому и затаился Ростовский князь, чтобы уцелеть в неравном споре с великим государем.

Жилось Владимиру Семеновичу вдали от московского двора привольно. В своей небольшой отчине он ощущал себя господином. Не спешил показываться на глаза своенравному государю, дворовым людям без конца наказывал распускать в Москве слухи о скорой кончине Ростовского князя, и Владимир Семенович принародно гоготал, думая о том, с каким нетерпением дожидаются многие бояре того дня, когда из его стареющего тела истечет жизнь.

Однако Владимир Семенович жил в своей отчине так, как будто не ведал о смерти вообще. Он совсем позабыл про недужность и скакал на лошадях с лихостью, на которую не отважился бы даже подросток; князь преследовал дворовых девок с настойчивостью жеребца, хлебнувшего весеннего воздуха, и, глядя на слащавое лицо Владимира Семеновича, вся дворовая челядь отмечала с усмешкой:

— У Ростовского хозяина начался гон!

Совсем иным выглядел князь Владимир, когда являлся во дворец московского государя. Он выглядел хворым, недужным, князь без конца опирался о рослых рынд, которые подставляли плечи под его шаткие руки; многим казалось, что, не окажи отроки господину вовремя помощи, расшибет Владимир Семенович голову об острые каменья.

Бояре думали о том, что князь Владимир является в Стольную для того, чтобы показать свою немощь господину.

Посмотрит Иван на стареющего князя и отошлет его обратно в отчину.

В этот раз государь повелел быть князю во дворце непременно.

Отбил поклоны Владимир Семенович в Молельном покое, одел на себя с пяток спасительных крестов и поехал на глаза государю.

— Никак ли твой двор, князь, — ткнул государь дланью в сторону огромного дворца, отдельные постройки которого спрятали весь склон горы. Господские хоромины заняли самую макушку и устремились вверх, сумев заслонить не только близлежащий лес, на и реку, без конца петляющую. Крыша на теремах собрана в виде бочки и была так велика, что, подобно шапке огромного дуба, сумела укрыть собой не только половину дворца, но и Красное крыльцо, лестницы и постройки для челяди. — Эко диво! — покачал головой Иван Васильевич. — Зело красиво, да такой дворец покраше моего будет.

Дворец стоял нарядным и напоминал девицу, собравшуюся на ярмарку: все здесь было ярким — от рундуков до флюгера. Не было прохожего, кто не уронил бы взгляда на такую красу. Хоромины казались живыми — скатятся с ласточкиной крутизны и упадут в ноги перед государем всея Руси.

Челядь уже заприметила царский поезд, и начался такой переполох, какой бывает только в запертом загоне, где хозяйничает матерый волк.

— Ну и напугали же мы твою дворню, князь, — усмехнулся Иван Васильевич.

— Это они от радости, государь, так забеспокоились, — вытер ладонью пот со лба князь.

Показалась хозяйка, бережно сжимая в рушнике каравай хлеба, отстав на полшага, за ней шли два чубатых отрока — сыновья Ростовского князя.

Не подобало встречать самодержца у Красного крыльца, а потому княгиня вместе с челядью вышла за ворота и спешила отойти от двора как можно далее, чтобы встретить Ивана Васильевича на дороге.

Сани пронеслись мимо склоненных голов прямо во двор боярина, оставив в растерянности и хозяйку-матушку, и белобрысых чубатых отроков.

— Неужно не в чести я у тебя, государь? — дернулись обиженно губы у Ростовского князя.

— Отчего же, Владимир Семенович? В чести! Только лошадки у меня шибко резвые, не любят на дороге останавливаться.

Натянул возничий поводья, и жеребцы замерли у рундука перед Красной лестницей и застыли так, как будто выросли из земли, а порывистый ветер лохматил длиннющие чесаные гривы.

— Где же ты нас, Владимир Семенович, приветишь? — любезно спрашивал государь, слегка приобняв боярина за покатые плечи.

Отлегло малость от сердца у Ростовского князя, авось не прогневается великий владыка.

— Где же еще можно такого гостя принимать? В больших палатах, Иван Васильевич. Проходи, батюшка, в дом! Проходи… Тут у меня ступенька у рундука слабенькая, ты бы поберег себя, государь.

Во двор вернулась челядь. Хозяйка продолжала держать каравай — теперь уже ненужный.

— К государю бегите, — кричала баба отрокам, — в ноги царю-батюшке кланяйтесь. Видать, опалился на нас за что-то Иван Васильевич.

Боярыня положила сдобный каравай на сани и, задрав коровьи глазища на кресты домовой церкви, перекрестилась, ударив большой поклон.

— Господи, отведи от нас беду! Господи, пощади нас, сирых!

Дворовая собака, огромная лохматая борзая, почти по-кошачьи выгнув спину, подкралась к караваю хлеба и в два прикуса попользовалась царским угощеньем.

— Ах ты, бестия. Ах ты, дьявол лукавый! — сердилась хозяйка. — Ах ты, сатана несносная!

Боярыня крушила руганью хитрую суку, а та, вильнув хвостом, скрылась за углом.

— Матушка-боярыня, чем государя приветить?! — подался вперед приказчик, напуганный не менее, чем сама княгиня.

— Все, что есть, на стол несите! Приборы золотые выставляйте! Не позорьте меня перед государем.

Государь уже прошел в хоромы, перешагнул большие палаты и замер. По обе руки стены были украшены персидскими коврами, на которых висели сабли янычар и мечи крестоносцев; напротив дверей, от пола до потолка, стену закрыли золотые и серебряные блюда итальянских мастеров; по углам, выставив носики в сторону гостей, стояло четыре огромных кувшина, медное брюхо которых могло упрятать с пяток стоведерных бочек.

Иван Васильевич с интересом обходил палату, прищелкивал в восторге пальцами, хлопал себя в восторге по бокам.

— Хорошо ты живешь, князь, — в который раз говорил государь, — такого добра, как у тебя, даже у московских князей днем со свечами не сыскать. Ну чем ты хуже самодержца?!

— Владимир Семенович у нас знатный воевода был! — не удержался со своего угла Малюта Скуратов. — Города в кормление получал богатые, вот и обжился.

Иван Васильевич ласкал пальцами дорогие клинки, нежно трогал сверкающие каменья на рукоятях. Оружие было заточено и тщательно вычищено.

— Богато! Нечего сказать! — радовался государь.

— А может, он, Иван Васильевич, крамолу против своего царя надумал? Если нет, тогда для чего князю Владимиру столько оружия? — серьезно предположил Малюта.

Перепугался Ростовский князь:

— Что же ты такое говоришь, Григорий Лукьянович?! Неужно я на мятежника похож? Верой и правдой воеводствовал тебе! Верой и правдой родитель мой служил твоему батюшке, Василию Третьему, и предки твои никогда Ростовских князей не обижали и от дела своего не отстраняли! Запомни, государь, старые книги: кто, как не Ростовские князья, помогли московским государям подняться и земли свои без откупа продали.

Это было правдой, и, не свершись того, кто знает, так ли уж благополучно сложилось бы великое московское княжение.

Тверь и Москва — вот два города, которые всегда были рядом.

Два соперника.

Два исполина.

Не прими ростовские господари сторону московского князя Дмитрия, не продай они куски отцовских отчин со многими деревнями, может быть, воспользовался бы тогда тверской великий князь Михаил ярлыками, полученными в Золотой Орде.

— Что правда, то правда, Владимир Семенович, не в чем тебя упрекнуть, на таких верных слугах, как ты, и держится моя вотчина. А так налетели бы стервятники да порастаскали бы Московское государство по куску во все стороны. Своему государю даже драного кафтана бы не оставили. За преданность твою хочу я тебя пожаловать. Зови сюда хозяюшку с сыновьями, угощу я вас вином, которого вы не пробовали. Эй, Малюта, неси моего именного вина, пускай Ростовский князь с княжичами его отведают!

Подошли княжичи.

Русоволосые, плечистые и такие же зеленоглазые, как Владимир Семенович. Встали рядом с батюшкой и закрыли спинами половину горницы.

— Вон какие у тебя сыны славные выросли. Ну как же их из царских рук не попотчевать?

Малюта разлил в кубки вина и выставил их на золотом подносе перед Иваном Васильевичем.

— Вот и винцо наше именное, государь. Для таких великих людей, как Владимир Семенович, бережем.

— Сыновья у тебя ладные, князь. А ведь я их еще мальцами знавал. Если бы ты почаще во дворце появлялся, то молодцов при себе рындами бы оставил. А так, как ни приедешь, все хворый! А может быть, еще и определю отроков во дворец, — весело продолжал Иван Васильевич, — если одолеют моего вина до капли, так в карауле у своих палат поставлю. Что же вы застыли, молодцы? Берите с подноса государева вина. Ну-ка, Владимир Семенович, подай сыновьям пример.

— Как велишь, государь.

Приобнял Ростовский князь женушку, потрепал, сыновей по плечу, а потом, будто прощался с покойниками, чмокнул влажными губами каждого в лоб, после чего взял чашу и осушил ее до капли.

Следом за князем Владимиром отведали государева угощения матушка с сыновьями.

А несколькими минутами позже из больших палат царские рынды выволокли четыре трупа на просторный двор.

— Видать, мое вино и впрямь оказалось очень крепким. Гляньте, господа, насмерть хозяев свалило! Видно, нам самим о себе позаботиться придется. Эй, Малюта!

— Здесь я, государь.

— Девки сенные у князя шибко хороши. Гони их всех сюда, веселиться хочу.

Глава 12

Москва-река издавна славилась рыбой, среди которой лещи и плотва не ценились вообще, и сушили мелочь не для того, чтобы долгими зимними вечерами обмусоливать колючие косточки где-нибудь на молодых посиделках, а ради сушняка, чтобы распалить огромные печи, способные за ночь сожрать по две вязанки дров.

Иное дело белуга — рыба благородная, царских кровей, которая была настолько горда, что пренебрегала наживкой, а если попадалась, то в сеть, да и то не во всякую — рвала острым носом, словно мечом-кладенцом, крепкую ткань и с громким уханьем скрывалась в глинистой глубине.

Выловить двадцатипудовую красавицу считалось большой удачей, потому что такой вес выдерживала не всякая сеть. А если и попадалась огромная белуга, то, подобно силачу, рвущему в большой праздник на многолюдной площади путы, с легкостью расправлялась с сетью и уплывала на свободу. В сеть непременно полагались железные тросы, которые могли бы обуздать царскую рыбу, но белуга была так хитра, что умела взметнуться над водой темно-серым ангелом и с легкостью преодолевала металлическую преграду.

Если кто и мог справиться с многоаршинными белугами, так это монахи из монастыря Ильи-пророка, которые искусно вплетали в обычную сеть металлические прутья.

Именно эта хитрость и помогала усмирять царскую рыбу.

Однако чернецы никогда не сознавались в этом и всегда уверенно заявляли о том, что рыбалить им помогает крепкое божье слово и покровительство всемогущего пророка, который тоже славился как искусный рыбак. А потому государь частенько покупал царскую рыбу именно у монахов из монастыря Ильи-пророка, пренебрегая частенько волжским уловом своих рыбаков: Иван Васильевич твердо был уверен в том, что рыба, полученная из рук чернецов, прибавляет святости.

Монахи любили рыбалить в весеннее половодье, когда рыбы было столько, что она едва ли не выпрыгивала из воды. Для того чтобы украсить стол осетриной, не требовалось хитроумного крючка, а вполне хватало обычной треноги, а то и просто крепкой заостренной палки.

Белуги чувствовали себя в Москве-реке вольготно и не прятали темных спин даже в большие праздники, на равных с ладьями тревожили гладь, оставляя после себя расходящийся след.

Белуги любили заплывать и в Яузу, которая была не такой суетливой, как Москва-река, и где охотников, чтобы стукнуть веслом по всплывающей спине, было куда меньше: народ на обоих берегах Яузы поживал богобоязненный — чернецы и скитники, а они в огромной рыбине видели если не дьявола, то Чудо-юдо и потому старалась держаться от воды подалее. Тяжелый стон, который порой раздавался над ночной рекой, божьи люди приписывали белугам, в чьи тела вселился сатана.

Выйдет иной раз на берег отшельник, посмотрит на воду, перекрестится на потревоженную гладь и вернется в свою келью, чтобы наказать себя лишним поклоном за чрезмерное любопытство.

И все-таки не любить такую дивную рыбу считалось большим грехом.

Ее и в постный день можно отведать, а прожаренная осетрина, да с маринованным горохом, еще и с зеленым лучком, кому угодно аппетит нагонит. А потому сам игумен монастыря Ильи-пророка владыка Клементий посылал монахов ставить сети.

Вот и народились в этой божьей общине искусные рыбаки!

Рыбалка воспринималась монахами монастыря точно таким же богоугодным делом, как стояние у алтаря с зажженной свечой. «Если апостолы были рыбаками, так почему же чернецам должно быть постыдно носить через плечо рыбную снасть? А еще и братии на кушанье большой прибавок», — справедливо рассуждали они.

Осетрина — это не утренние пожертвования, которых едва хватает, чтобы прикупить фунт воска. Рыба — верный достаток, с которого можно справить такую церковную утварь, какой, может быть, у самого государя не встретишь.

А потому если отец Клементий отстранял кого от рыбной ловли, то монахи почитали это за тяжкую епитимью.

Здесь же, у впадения Яузы в Москву-реку, стояли слободы коломенских ямщиков, которые, отдыхая от государевой службы, не прочь были побродить с бредешном по песчаному дну. Даже купцы, что селились неподалеку на Гостиной горе, частенько выходили с фонарями к воде для того, чтобы острогами побить бестолковых сазанов.

Но самыми большими охотниками до рыбы и белужьего мяса были сыромятники, чьи слободы находились на крутом берегу Яузы.

Вот кто ведал про все рыбные места!

Мастеровые никогда не прельщались даже желтобрюхими и огромными, словно бревна, щуками. Сыромятники предпочитали ловить рыбу благородную, хрящевую, чтобы не плеваться по сторонам мелкими косточками, а готовить для жарехи огромные куски, распиливая хребет белуги двуручной пилой. От белужьего отвара идет такой дух, что басманники, чьи слободы находятся по соседству, не скрывая хитрую искру в глазах, напрашивались на угощение.

Порой казалось, что для сыромятников рыбная ловля куда более важный промысел, чем основное ремесло, даже лодок у них было поболее, чем в любой иной слободе. А когда они все разом становились на воду, вооружившись сетями, сачками и баграми, могло показаться, что сыромятники брали реку Яузу в гибельный полон. Так и двигалась флотилия к самому устью, где река намыла такую глубину, что пряталась там не только царская рыба, но и водяные о двух головах.

Все сыромятники походили один на другого: широкой кости, с большущими ладонями. Они вытаскивали сети, полные рыбы, с той яростью, как будто это была недубленая кожа и нужно еще разок постараться, чтобы она сделалась мягкой, как индийский шелк. Мужики запускали огромные ручищи в кишащую рыбой сеть для того, чтобы с особой бережливостью выложить рыбины на дно стругов.

Забава сыромятников была еще и огромной прибавкой к государеву жалованью, и вырученные на торге деньги они по справедливости делили между всеми домами.

За последние два года сыромятники настолько пообвыклись в Яузе и в Москве-реке, что прогоняли с воды всякую артель, посмевшую позариться на рыбные места. Ребята они были дружные, все до одного крепкие и умели мять не только кожу, но и бока, а потому противостоять им не могла ни одна из слобод. А если рыбалили мужички из прочих сел, то всегда тайком от сыромятников или в те дни, когда государь загружал мастеровых спешной работой.

На кого не распространялись запреты сыромятников, так это на чернецов монастыря Ильи-пророка, которые рыбалили где хотели и могли отстоять свое право бить белугу даже с топорами в руках.

В этом монастыре принимали постриг бывшие ратники, ушедшие с государевой службы по недужности, а они умели обращаться с оружием.

Ни одна из сторон не встречала другую, и сыромятники посматривали на чернецов, впрочем, как и монахи на мастеровых, только через весы отловленной рыбы и ревниво следили за успехом соперничающей артели. Завидки брали сыромятников, когда монахи, нагрузив осетриной до краев бортов струги, тяжело двигались к крутому берегу. Без особой радости и чернецы провожали взглядами лодчонки сыромятников, полные рыбы, едва ли не считая, что белорыбицу уволокли с их обеденного стола.

И те, и другие кликали на супротивников многие несчастья: желали в неводе мелкой плотвы, отсутствия всякой поклевки и рваных сетей и понемногу, тайком, гадили друг другу — гвоздями дырявили днища лодок, спутывали сети.

А когда в Яузе утопло зараз двое монахов, сыромятники посчитали, что их проклятия дошли до ушей нечистого. Видно, приглянулись чернецы какой-нибудь простоволосой русалке, заговорила она монахов ласковыми речами и увлекла за собой в пучину.

Так и сгинули чернецы без погребения.

Но уже на следующий день опрокинулся струг с пятью мастеровыми, и на глазах у всей слободы какая-то неизвестная сила в мгновение ока затянула несчастных на глинистое дно.

Монахи, прослышав о беде, выходили на берег с крестами и иконами, божьей карой пытались запугать неведомую стихию, что утащила за пятки рыбаков; они кадили благовониями и слаженно тянули песнопения, но хватка у чудища была такой, что на песчаный берег оно не пожелало выбросить даже сапоги усопших.

Сыромятники и монахи, преодолев взаимное недоверие и неприязнь, объединились в единую артель, стали искать утопленников. Они умело перегораживали сетями реку, крючьями тралили дно, но, кроме богатого улова, не выловили ничего.

Не бывало такого в Яузе, чтобы утопло зараз семеро душ, а покойников не отыскать. И очень скоро вся Москва начала говорить о нечистой силе, которая облюбовала устье Яузы.

Сыромятники решили покинуть Яузу и рыбалить где-нибудь на Москве-реке, а монахи настелили плоты, заставили их свечами, укрепили впереди иконку и пустили по течению, чтобы вытравить со дна злобный дух.

Чернецы наложили на себя епитимью, отказавшись от вина, постились по несколько дней кряду и дали обет, что не выйдут к Яузе с сетями до тех пор, пока из темного омута не сумеют выволочить на свет божий последнюю чертовщину.

Так и продолжали бы сыромятники рыбалить на Москве-реке, а монахи пускать по воде горящие плоты, если бы не ветхий схимник, который вспомнил о том, что лет восемьдесят тому назад устье Яузы обжил огромный сом, который ударом хвоста переворачивал десятиметровые струги и заглатывал зараз по два отрока.

Видно, вернулся старый разбойник в привычные места, вот и балует, как хочет.

Старец вспомнил о том, что выловить сома оказалось невозможным. Рыба была неподъемной и рвала сети с легкостью остроугольного камня, а когда рыбаки стали вплетать в снасти металлическую проволоку — рыба без труда справлялась и с ней. Сети рвались с той лихостью, с какой гнилая кожа трещит под руками скорняка. Сом наводил такой страх, что к воде боялись приближаться, но хуже всего было то, что он выплывал на косу и, устроившись на песчаном дне, выставлял на солнце свою широкую чешуйчатую спину, внушая всякому, кто его случайно видел, почти животный ужас. Сом напоминал дракона, который терпеливо дожидался ежедневной трапезы. Вот сейчас данники приволокут к берегу красивую девушку, и сом-рыба, ухватив красавицу за подол, уволочет ее на глубину, чтобы полакомиться девичьим мясом.

От сома-разбойника помогла избавиться смекалка. Все слободское население — мужики, бабы, — вооружившись трещотками и колотушками, вышли к устью Яузы и создали такой невообразимый шум, что заставили обитателей речного дна колыхнуться разом и выплеснуть на галдящую толпу неприветливую холодную волну.

Сом тоже иной раз показывался на поверхности, словно хотел взглянуть на смельчаков, рискнувших потревожить его покой, и стремительно уходил в мутную глубину, заприметив на берегах мужиков с трещотками.

Скоро им мало показалось невообразимого шума, мужи позанимали все струги и лодчонки и принялись трубить в воду, палили из пищалей, били в колокола. Сому стало ясно, что не отсидеться ему в прохладной илистой яме и пришло время искать иное пристанище.

Махнул сом-разбойник напоследок хвостом и опрокинул струг длиной в тридцать локтей. Так и уплыла рыбина в стремнину.

Старец вспомнил еще о том, что в сотне верст от Москвы несколькими днями позже объявился сом-людоед, который хватал за ногу зазевавшегося рыбака и волочил на дно реки. Местные мужики избавились от него так же, как и московские, — с пальбой, с колокольным звоном, с ударами колотушек. А потом сом-лиходей объявлялся еще в трех местах, пока наконец его не вытеснили в Оку, а оттуда в Волгу.

Кто бы мог подумать, что сом объявится через столько лет!

Видно, он явился для того, чтобы сполна посчитаться за давнее бесчестие и вернуть себе прежние владения, с которых он столько лет собирал кровавую жатву.

Сыромятники и монахи ко встрече с разбойной рыбой готовились крепко: заточили пики, укрепили сети металлической проволокой, после чего усилили ее многими крючьями.

А когда все было слажено и монахи прочитали очистительную молитву, а сыромятники для благочинности испили святой водицы, игумен, перекрестив образовавшееся братство, разрешил расправиться с дьявольской силой.

На обоих берегах реки одновременно ударили барабаны, защелкали трещотки, ахнули пушки, и многопудовые каменные ядра добрались до дна, подняв такую невыносимую муть, что от нее зачихалось всем водяным.

Поглазеть на забаву сбежался весь город, и к берегам Яузы протиснуться было так же трудно, как бывает невозможно протолкнуться в базарный день на многошумном торге к лавке с хмельными напитками.

Поверхность Яузы от лодок и стругов пришла в движение, вода забеспокоилась и белой пеной осела в заводях. Мастеровые били по поверхности реки веслами с такой силой, как будто желали вытрясти из Яузы душу. Они гнали сома в небольшую протоку, где монахи уже расставили огромную сеть, которая ощетинилась иглами и крючками, словно гигантский еж, и способна была подсечь любого зверя, случайно прикоснувшегося к неводу.

Яуза показалась тесной, щуки и судаки резали водную гладь реки, подобно ядрам, вылетевшим из жерла пушки. Несколько раз на поверхности показывались даже трехпудовые белуги, но мастеровых в этот день они не волновали: нужен был сом-убивец, чтобы вырвать из его нутра грешную рыбью душу.

Охота на сома уже шла третий час, и многие стали подумывать о том, что Царь-рыба, подобно оборотню, сумела преодолеть выставленные на ее пути занозистые сети и ушла, как уже не раз бывало, в глубокие воды Москвы-реки. Но неожиданно сеть в одном из протоков дрогнула, потом натянулась, и на поверхности показалась огромная усатая голова сома, чья маленькие круглые глазки злобно посмотрели на взбунтовавшихся холопов, а потом рыба сгинула в омуте, словно она и вправду была дьяволом.

Все были заворожены зрелищем, словно их околдовал злодей-водяной, а потому даже не сразу заприметили, как яростно забилась сеть, как будто в нее вселился бес, затем она натянулась, как будто хотела столкнуть противоположные берега.

Первые, кто справился с оцепенением, были монахи. Вооружившись треногами, они выплыли на лодчонках к самому руслу и, поднимая дюйм за дюймом сеть, стали высматривать злодея. А когда его израненное тело показалось на поверхности, стали пиками добивать рыбу. Сом, запутавшийся в сетях и пришпиленный многими крючьями, казался легкой добычей. Он не двигался, словно был уже мертв. Но вдруг дернулся, ударом хвоста разодрал сеть и величаво нырнул в глубину. Однако уже через минуту рыба показалась на поверхности вновь. Сом в самом деле был царем среди всех рыб, он плыл у самой поверхности, и остатки сети длинной колючей мантией волочились следом. Сом торчащими из тела крючками, подобно искусному рыбаку, цеплял на своем пути рыбу поменьше — плотву, лещей; ловил щук, запутавшихся в ячейках сети; не пропускал стремительных судаков, а потом, как государь в окружении многочисленной свиты, поплыл вниз по Яузе.

— Коли! — раздавалось с правого берега.

— Руби! — вдогонку кричали отроки с левого брега.

И монахи с сыромятниками, объединившись в одну рать, с остервенением колотили выплывшего на поверхность сома, как будто рыба была воплощением злого духа. А когда у рыбины уже не хватало сил, чтобы нырнуть в мутную глубину, монахи подцепили сома баграми и, силясь, выволокли громадину на берег.

Сом был очень велик.

Его огромное тело было покрыто множеством свежих ран, кое-где видны были заросшие старые шрамы, он напоминал воина, решившего отдохнуть на берегу реки после праведных ратных дел. Круглые, словно бусинки, глаза были устремлены на обступившую его толпу и взирали с мудростью ветерана, доживающего последние дни.

— Что с супостатом-то будем делать? — недоумевали сыромятники.

— Не есть ведь его, если от сома мертвечиной за версту прет! — ответили монахи. — И сосчитать трудно, сколько душ безвинных сгубил.

— И то верно, кто же его есть станет после того, что он в округе учинил?

Хотя велик был соблазн разрезать рыбину на множество лакомых кусков да и накормить ею весь город.

Последнее слово изрек игумен:

— Сом этот — порождение дьявола! — перстом ткнул старец себе под ноги, где, по его пониманию, находились котлы с кипящей смолой и стонали от боли грешники. — А значит, и расправиться с ним нужно, как с колдуном.

Сом был так велик, что не умещался на двух телегах, подогнали монахи третью повозку и загрузили рыбину. Согнулись оси под тяжестью; но сумели выдержать небывалую ношу, а потом осторожно повезли рыбу в сторону Красной площади.

Зрелище было небывалое и сумело собрать такое количество народу, какое не всякий раз является даже на казнь. Да и виданное ли дело, чтобы рыбину чести лишали!

Сома погрузили на эшафот, огромную голову укрепили на колоде, а длинный хвост, свесившись, едва не касался голов собравшихся.

Глашатай зачитал указ.

Из прочитанного следовало, что рыбина была воплощением едва ли не всех грехов рода людского, а потому полагалось предать ее позорной казни. Никита-палач, вооружившись огромным топором, трижды пытался перерубить голову рыбе. Но она, словно призвав в помощь все бесовские силы, умело сопротивлялась наточенной стали, которая после каждого раза вязла в массивных хрящах, а над площадью раздавалось размеренное:

— Тук! Тук! Тук!

А когда наконец голова отделилась от туловища, брызнув во все стороны ошметками рыбьего мяса, мужики, стоявшие в первых рядах, могли поклясться, что из нутра сома на помост брызнула черная дьявольская кровь.

С рыбой обращались как со зловредным колдуном: священник прочитал очистительную молитву; дьяки окропили поруганное место святой водой; Никита поплевал во все стороны, чтобы отогнать злых духов, а потом заплечных дел мастера обложили рыбину валежником и подожгли.

Только смердящий дух разошелся по площади.

Часть пятая