Иоанн Грозный-Годунов. Книги 1-14 — страница 195 из 299

Глава 1

Государя не было в Москве.

Москвичи знали, что он чудит в пригородах, разъезжая с опришниками по вотчинам бояр, без конца высматривает себе невесту. Однако, как и подобало, каждый день священники начинали службу с восхваления самодержца и великого князя всея Руси, как будто Иван Васильевич находился не за сотни верст от своей вотчины, а прилежно прозябал во дворце в окружении заботливой и радивой челяди.

Только иной раз добежит до Москвы весть, словно волна от брошенного в воду камня, что будто бы государь едва не женился на вдовой попадье и на Пасху вместе с поцелуем наградил ее перстнем Анастасии Романовны или в Вологде будто бы приглянулась государю молоденькая монашка и он, презрев царское одеяние, лазил к старице, запросто преодолевая пятиаршинный забор.

Чаще эта волна разбивалась о берег недоверия, слишком разное толковали о русском государе, и где здесь был лукавый вымысел, а где правда, не сумели бы разобраться даже ближние бояре. И если бы пришла весть о том, что государь надумал растворить кровь Рюриковичей в «черных людях», они восприняли бы это известие так же беспристрастно, как и слухи о том, что Иван Васильевич надумал ожениться на английской королеве.

Царь по-прежнему был любим, и холостяцкие затеи Ивана Васильевича народ воспринимал едва ли не за безвинные забавы великовозрастного детины. Никакая шелуха клеветы не могла налипнуть на светлый лик государя, и появление Ивана Васильевича в Москве челядь воспринимала как большое событие: били в колокола, жгли костры и стучали в барабаны.

Государь оставался в Москве ненадолго: отстоит дневную службу, а к обедне опять в дорогу. Не любил он Стольную, которая, как злая мачеха, не способна была пожалеть и приголубить пасынка. Дальние вотчины были русскому государю куда милее, чем убранство каменных палат.

Разное говорили про государя: будто бы он разъезжает по дальним землям не только для того, чтобы поклониться святым мощам, а еще затем, чтобы в беспутстве и в грехе затопить тяжесть недавней утраты. Бабья услада для Ивана — это все равно что мятежный отвар для больной души. В Москве сказывали, что выехал однажды государь с опришной дружиной к вотчине князя Милославского, с гиканьем и свистом въехал во двор и подумать не успел, как вооруженная челядь побила десять рынд, приняв их за насильников.

Только чудом и спасся государь.

А тремя часами позже явился Иван Васильевич со многими людьми, побил всю челядь, а самого Милославского за негостеприимство посадил на кол.

Не верил народ в злодейство государево, если и клал на кого-то Иван Васильевич опалу, так это по божьему дозволению.

* * *

— Все ли готово, Малюта?

— Все приготовлено, как ты и наказывал, Иван Васильевич. Поначалу-то он не хотел, все божьей кары страшился, а я ему разъяснил, что до бога далеко, а государь рядышком… Вот он и смирился.

— Это ты верно подметил, Григорий Лукьянович. Если я только под богом хожу, так холопы еще и подо мной.

— Как ты и наказывал, государь, я сказал ему быть в церкви после вечерней службы, чтобы был в золотой мантии и чистом подризнике… чтобы не пьян был!

— Верно, Малюта, давеча я к нему зашел, так на него смотреть срам один! Из горла сивкой тянет, как из пивного погреба, а епитрахиль в пятнах заляпана, как будто он на нее свечи ставил. Выпороть бы его, да уж ладно! Пускай государю послужит. Никому более о деле не рассказывал?

— Да как можно, Иван Васильевич?! Да разве я посмел бы?!

— Ну ладно, это я так спросил. Вели готовить лошадей и не забудь, что повозка крытой должна быть!

— Все сделаю как нужно, государь!

Малюта ушел, оставив государя в Гостиной комнате.

Иван Васильевич был суеверен: он искренне верил, что в черных кошках прячется душа дьявола, а если в полнолунье отведать настоя из адамова корня, то можно набраться такой силы, что любовные подвиги Геракла могут показаться ребячьей забавой.

Иван Васильевич свято верил и в то, что каждая из ведуний способна заглянуть в будущее и при желании может изменить не только собственную жизнь, но и повлиять на чужую судьбу. А потому к колдуньям государь относился внимательно, полагая, что за каждой из них стоят бесовские силы, ссориться с которыми ему не с руки.

Государь Иван Васильевич верил и в гадание, твердо зная, что только ведуньи способны озарить колдовским светом полутемные закоулки души и через толщину налипшей скверны добраться до правды. А потому, когда они смотрели ему в глаза, лики колдуний представлялись едва ли не воплощением святости. Только колдунья имеет ключи к будущему, только нечистая сила способна приоткрыть завесу давно ушедшего бытия.

Иван Васильевич не однажды ловил себя на мысли, что будто бы сама судьба указывает ему путь именно в тот момент, когда колдунья смотрит в глаза.

Но особенно доверял Иван Васильевич картам, которые способны угадать не только прошлое, но и, выстроившись в длинный ряд из дам и королей, указывали путь в будущее.

Особенно сильна была в гадании Дуняша — юродивая старуха лет семидесяти; несмотря на древность, иначе ее никто не называл. Молва забыла ее отчество, не было у нее дома, не нажила старуха и добра, только ласковое имечко забрала она в старость из потухшей юности.

Юродивая сжилась со своим именем, и оно украшало ее куда лучше, чем боярышню жемчужные ожерелья, и подходило к ней, как длинные седые космы, как старенькое ветхое платье. Так старуху называли все: и глубокие старцы, отдающие поклон блаженной, и нерадивые отроки, едва вступившие в пору мужания. Всем она была нужна — первым для того, чтобы выпросить чистоту ее молитв на спасение гибнущей души, вторым, чтобы получить ее благословение взамен пожертвованного гроша. Только немногие знали о том, что в котомке у старой нищенки находятся гадальные карты, которые без утайки могли поведать о судьбе каждого.

Сила там, где колдовство или святость. Бывает так, что живут эти две ветхие старухи рядом и могут прятаться в одном человеке так же умело, как пожертвованная копеечка в нищенской котомке.

Именно таковой была Дуняша.

Через полгода после смерти Марфы Собакиной государь Иван Васильевич пожелал увидеть Дуняшу во дворце. На Дуняшу оглядывались так, как будто из преисподней на свет божий ступила мракобесина. Притихли даже блаженные старицы, было странно видеть их побитые физиономии, когда ворожея проходила мимо. Они больше напоминали испуганных щенков, впервые учуявших враждебный волчий дух. Напрочь пропадала их отчаянная смелость, оставалось только забиться в угол и поджать хвост. Блаженные старухи даже государю могли прокричать вслед дурное, которое налипало на его мантию подобно плевкам, а сейчас не хватало духу, чтобы слово вымолвить. Кроткая улыбка Дуняши им напоминала оскал свирепой волчицы, перед которой даже самый матерый пес спешит отскочить в сторону, уступить дорогу.

Дуняша, спрятав за черным платком половину лица, шла в сопровождении стрельцов по длинным коридорам царского дворца, и только черные глазища, словно кусочки греховной ночи, с интересом посматривали по сторонам, стараясь запомнить каждый уголок государевой обители.

Иван Васильевич принял Дуняшу в своих покоях. Высокий, слегка сутулый, в черной монашеской рясе с царскими бармами на шее, он сам напоминал ведуна из далекого язычества, и только после того, как Дуняша отвесила тридцать поклонов государевой милости, призналась:

— Взгляд у тебя шальной, Иван Васильевич, будто не государь на меня смотрит, а леший болотный!

— Хожу по дворцу, — усмехнулся государь, — а блаженные старухи мне в спину крестятся, как чумному. Наслышан я, Дуняша, о том, что ты с темными силами знаешься. Так ли это?

— А если и правда, государь, так неужно на костре повелишь сжечь? — И обиженно продолжала: — Чай, я не сатаничка какая-нибудь и крестик нательный, как и всякая православная, ношу. А темные силы — они не во мне, они в картах гадальных, Иван Васильевич, вот через них я любую судьбу разглядеть могу.

— А государю погадать отважишься? — ступил государь в глубину комнаты, увлекая Дуняшу под самые иконы.

— Отчего же государя не уважить? — следом шла старуха. — Царь, как и всякий смертный, о завтрашнем дне печется. Не испугаешься, Иван Васильевич, помощи темных сил? Они ведь просто так не оставляют, за помощь могут и душу в рабство забрать.

Глянул государь на огромный крест, висевший на стене на чугунной цепи, и хотел ответить, что нет у него души, а на ее месте вырос холодный камень, поросший колючим темно-зеленым мохом.

— Нечего мне бояться, старуха! Ставленник я божий на земле, а о вселенскую благодать любой сатанинский дух расшибается!

— Ну если так… тогда правду слушай, государь! — проговорила Дуняша.

Озноб прошел по телу государя. Видно, нечто подобное чувствовал праотец, когда стоял на суде перед троном Творителя.

Бережно, словно это были не листочки бумаги, а остатки сегодняшнего завтрака, Дуняша извлекала из котомки карты, а потом осторожно, разглаживая каждую, разложила на столе.

— Вот она здесь, твоя судьба, Иван Васильевич, — загадочно продолжала Дуняша. — Не умеют карты врать. Жизнь твоя будет долгой, государь, переживешь ты всех своих врагов и недоброжелателей, но смерти будешь ждать как избавления от всех мучений. Ой, господи! Страшно будешь умирать, Иван Васильевич! — Дуняша взяла со стола бубнового туза. — Видишь… государь, эту карту?

— Вижу, Дуняша.

— Это цвет крови. А взгляни теперь сюда, — поднесла старуха к лицу пиковую даму. — От этой злодейки смерть примешь!

— Говори далее, Дуняша, не бойся ничего, — произнес Иван Васильевич, и пламя свечи от дыхания государя слегка колыхнулось и напомнило старухе полыхание костра, на котором сгинула не одна ведьма, но, глядя в разложенные карты, Дуняша уже ничего не могла с собой поделать.

— Иван Васильевич, господи! За что же тебя так карает всемилостивый бог?! Будет на твоем веку горе, которое пострашнее всякой лихости. Вот она, твоя великая печаль, — ткнула перстом Дуняша в пикового валета, — от него тяжкий крест примешь, и ни одно раскаяние тебе не поможет, так и сойдешь в могилу неочищенным.

— Продолжай, Дуняша, говори далее, моя сердешная, — почти весело пропел Иван Васильевич.

А пламя от костра так распалилось, что обожгло жаром старушечье лицо.

— Это еще не все твои печали, государь. Слез ты прольешь со своими женами немало. Не будут они тебя любить. Тщеславия ради заходят с тобой рядом быть, чтобы возвыситься самим и род свой захудалый из небытия вывести. Стар ты сделаешься, а жены твои на молодых отроков засматриваться станут и блуд с ними творить будут!

— Хватит, старуха! Лжешь ты все! — разгневался неожиданно Иван Васильевич. — Был я уже трижды женат, а более мне жениться по православной вере не положено.

— Карты некогда не врут, государь, — смиренно отвечала Дуняша, — не пройдет и полгода, как оженишься ты в четвертый раз.

— Продолжай, старуха, — умерил свой гнев Иван Васильевич.

— Жена попадется тебе ладная и крепкая, — ткнула Дуняша перстом в червовую даму, — но счастье, которое ты когда-то познал с Анастасией Романовной, испытать тебе более не суждено.

— Так… А что ты скажешь, старуха, ежели я не оженюсь вовсе?.. Так и помру без бабы!

— Без бабы, может быть, ты и не помрешь, государь. Карты и об этом тоже молвят. А вот ежели судьбу свою обмануть пожелаешь… не жить тебе более! Распнут тебя темные силы, подобно тому как поступил Ирод-царь со Спасителем нашим. И меня ты тронуть не посмеешь, государь, — предостерегла Дуняша.

— Отчего же?

— Так как давно не страшна тебе кара небесная, а боишься ты темных сил. — Не было сейчас юродивой старухи, а разговаривала с Иваном Васильевичем сама судьба.

Случалось, что государь выслушивал наговор юродивых, которые грозили ему не только наказанием небесным, но и страданиями земными. Удивлял иной раз словом провидения Василий Блаженный, глянет старик на иного молодца и скажет, сколько у того на плечах чертей сидит. Однако эти пророчества больше напоминали слабую капель, от которой можно укрыться даже под небольшим древом; совсем по-иному воспринимались слова Дуняши, которые больше напоминали раскаты грома и были такой силы, что грозили переломить не то что одинокое древо, но и порушить мурованный детинец.

— Права ты, баба! Во всем права! — вытаращил царь глаза на старуху. — Говори далее.

Дуняша неторопливо собрала карты, старательно перемешала их, а потом быстрыми и аккуратными движениями разложила их вновь на скатерть.

— Ох, государь, твое царствование нелегким и далее будет. Не случайно говорится в народе: если родишься в горе, в беде и помрешь. И всю жизнь слезами умываться станешь.

— И здесь ты права, Дуняша.

— Горе тебе постельку приготовит, оно же тебя саваном в последний твой день и приголубит.

— Кто ты такая, старая?! Кликуша или гадалка?! — опять осерчал самодержец.

— Гадалка я, государь. Кто же еще? — покорно отвечала Дуняша. — От себя я даже слова не произнесла, все это мне темные силы в уши нашептали.

— Как от беды схорониться? — сурово глядел царь.

— Карты и об этом говорят, Иван Васильевич, — всматривалась Дуняша в королей и дам. — Отринь от себя печаль и оженись вновь. А иначе вовсе сгинуть можешь!

— Не признает мое супружество церковь, — пытался было возроптать царь.

— Поначалу и впрямь не признает, а далее согласится с тобой, — обнадежила ласковым словом Дуняша.

Накинули на государя веревочку темные силы и потащили за собой, так ведут на живодерню несмышленого телка.

— Ступай, старуха, отобедаешь на Кормовом дворе. Скажешь боярину, что государь распорядился.

— Как скажешь, государь, — поклонилась старуха.

Не спалил Дуняшу костер, обдал только крепким жаром.

С венчанием государь решил не затягивать.

Девку он поглядел давно — это была осемнадцатилетняя Анна — дочь окольничего Данилы Колтовского, который снискал расположение государя тем, что мог зараз выпить огромное количество романеи и за один присест скушать половину барана. Трудно было поверить, что у этого мужа, который огромным жирным загривком напоминал секача, может быть дочь, способная соперничать с лесной ланью хрупким изяществом.

Иван Васильевич приметил Анну в прошлом месяце, когда объезжал земли опришнины.

В имении Колтовского государь решил не задерживаться: испить прохладного кваску, шлепнуть по заду понравившуюся девицу — и в Вологду! Едва кони остановились у резного крыльца, как на порог вышла красавица в высоком кокошнике, в цветастом рушнике девица держала хлеб. Дух от каравая шел такой сладкий, что засвербило у царя в носу, и он спрятал чих в длинный рукав.

— Ждем мы тебя, государь, — отвечала девица, улыбаясь.

Голос у красы такой чистоты, какой может быть только у жаворонка, возрадовавшегося первому летнему теплу.

Три дюжины раз наклонилась Анна, и государь сумел убедиться в том, что недостатков у девицы нет: шея гибкая и белая, волосы с завитушками, а коса такой толщины, что не уступит корабельным канатам, а сама в боках не толста и в ногах не худа, а плечи нежны той хрупкостью, какой очаровательны девушки, не достигшие бабьей зрелости.

— Ждете, стало быть? — все пристальнее всматривался государь в красу, думая о том, что придется задержаться дня на два, и защемило сердце от предчувствия страды на мягких перинах гостеприимного хозяина.

— Батюшка с утра посты выставил, а как ты, государь, появился, так скороходы мигом донесли до дома благую весть о твоем появлении, — улыбалась девушка.

В сопровождении челяди появился Данила Колтовский, который согнулся так, как будто хотел губами стереть пыль с царских сапог.

— Честь великая для меня, государь! Разве мог я подумать о том, что сам царь в мой дом гостем шагнет.

— Разве это честь, окольничий? — улыбнулся самодержец. — Настоящая честь тебя впереди поджидает! Какова отцовская радость будет, когда я твою дочь в царицы возьму? Муж я холостой, а мне баба нужна, не пакостничать же мне со вдовами по посадам! — смеялся государь, отламывая пальцами мягкий хлеб.

Хохот государя подхватили и опришники: если челядь смеялась от веселия, то Данила хохотал от страха, жалея о том, что не отправил дочь к сестре в Ростов Великий, подалее от государевой ласки. Окольничий уже определил Ивану Васильевичу трех дородных девиц из челяди, которые только ждали наказа, чтобы плюхнуться на белую простынь под бок к самодержцу.

Гораздо хуже будет, если царственный взор обратится на дщерь!

Колтовский поежился, подумав о том, что придется ублажать самодержца любимицей.

Однако в тот раз государь не вспомнил о дочери ни разу!

Иван Васильевич веселился, напоминая отрока, вырвавшегося из-под отцовской опеки: хлопал девиц по спинам, одевал на бояр скоморошьи колокольчики, а холопов заставлял примерять опашни. И совсем весело было в тот момент, когда, по велению государя, опришники принимались гавкать один на другого. Прикажи государь, и вцепятся молодцы зубами, закружившись в ощетинившийся клубок.

И разве мог думать старый Колтовский о том, что через месяц после веселого гулянья государь вернется в радушный дом в качестве жениха любимой дочери.

Иван Васильевич в сопровождении сотни человек челяди расхаживался по комнатам дворца и нахваливал житие окольничего Колтовского, потом громко стал вспоминать свой прошлый приезд в имение и со смехом поведал о том, что три девицы, которыми так радушно угостил его хозяин, под утро едва держались на ногах.

На очереди была Анна Колтовская.

Иван Васильевич направлялся в терем, здесь он и застал дщерь хозяина.

— Эй, холопы, подите прочь, мне с девицей потолковать надобно, — а когда челядь ушла, государь бесстыже распорядился: — Девицы, снимите с Анны все платья, оглядеть ее хочу.

— Ну, чего встали, дурехи! — прикрикнул Данила на сенных девок. — Али государя не слышали?! Разнагишайте дочь!

Царь осмотрел Анну Колтовскую с головы до ног, повертев ее по сторонам, уверенно произнес:

— Вот такая баба мне нужна! Беленькая и чистенькая. Эх, давненько у меня таковых не бывало. Все больше темноволосые… Эх, Данила, Данила, какой цветок ты на своем навозе взрастил! А как он благоухает! — вертел ноздрями самодержец. — До самой Москвы дух идет. Во дворце теперь жить станешь, боярином тебя сделаю. И вообще, хватит тебе вдовствовать, мы и тебе такую девицу подберем, что ты свою покойную женушку позабудешь! А теперь одеть девку и платья подобрать такие, чтобы не хуже, чем у царицы были. О том, что я Анну в жены беру, никому ни слова!

— Как скажешь, батюшка! — все еще не хотел поверить в великую удачу Колтовский.

— Время приспеет, я сам о том бояр извещу.

Анну Колтовскую боярышни одели в золотную накладную шубку, упрятали ее шею в жемчужное и бобровое ожерелье, голову прикрывал красный убрус. Оглядел государь невесту и уехал довольный.

* * *

При Анне остались мамки, которые строго смотрели за нарядом царской невесты и хлопотали вокруг красы так, как будто отдавали замуж единственную дщерь.

День свадьбы настал.

Они трепетно поправляли на платьях складочки, смахивали с мехового воротника едва видимые соринки, а когда за Анной Колтовской явился Малюта Скуратов, едва не расплакались:

— В печаль нас вгоняешь, Григорий Лукьянович, без красы оставляешь!

— Еще насмотритесь, бабы, при Анне во дворце жить будете. — И, протянув руку, помог сойти красавице с высокого крыльца.

Венчание царь наметил в церкви Вознесения, что в селе Коломенском. Это был любимый храм государя, выстроенный еще при покойном Василии Третьем в честь долгожданного наследника.

Зело красив был храм и мурован.

Крещатной формы, остроугольный, прямой, собор напоминал свечу с взметнувшимся в небо пламенем. Его фитиль не способен был колыхнуть яростный ветер, загасить дождевой наскок. А золотой крест величаво сиял в небе.

Частенько выезжал сюда государь на богомолье, именно в этом храме свершались самые истовые поклоны, именно у его алтаря были пролиты горькие слезы.

В этом соборе Иван Васильевич решил совершить свое четвертое венчание.

Храм стоял в стороне от прочих хоромин. Эдакая невеста в каменном платье; а островерхие кокошники напоминали не что иное, как веселые оборки. Видно, одиноко было красавице на окраине села, вот потому повелел Иван Васильевич выстроить вокруг собора Вознесения деревянные часовенки, которые сделались бы для нее верными подружками и были бы как боярышни при царице.

Березы окружили церковь Вознесения и зеленым пламенем кроны готовы были опалить белоснежные стены.

Иван Васильевич прибыл в Коломенское из Александровской слободы; облаченный в черную рясу, он больше напоминал скорбного монаха, чем счастливого жениха. Иван терпеливо ждал Анну. Здесь же тушевался молоденький священник; не мог он думать, что царский выбор падет именно на него. А поп — не то от страха, не то от счастья — без конца читал про себя молитвы.

Это было четвертое венчание государя, и освещать его — значило накликать на себя не только небесную кару, но и гнев церковного собора, за которым следовало неминуемое лишение сана. Однако отец Матвей больше страшился государевой опалы.

— Обвенчаю, государь, как же не обвенчать! — ошалел от страха молодой священник, глядя в черные глаза государя. Очи самодержца таили в себе столько печали, сколько не сыскать у старца, прожившего вечность. Не глаза, а весенний омут!

— Славно, блаженнейший, — слабым кивком отвечал государь на согласие попа. — Поначалу я думал, что тебя, как красную девицу, упрашивать придется. Вот еще что хочу сказать… о моем венчании никому ни слова!

Совсем перепугался поп.

— Как скажешь, государь Иван Васильевич.

— Считай, что исповедь мою принял.

К собору Анну Колтовскую сопровождала дюжина рынд во главе с Малютой Скуратовым. Ни торжества у паперти, ни народа, не было и щедрого пожертвования, только метнул Иван Васильевич невесте под ноги на счастье горсть серебра и осторожно, словно обращался с хрупкой вещью, взял невесту под руку.

— Войдем, Анна, в храм, — ласково попросил царь. — Вернешься уже государыней. Ты вот что, святой отец, скрепи наш брак без торжества и не шибко мудреными речами. Возложи венец на главу, и дело с концом!

— Все сделаю, государь, как надобно, — не смел спорить священник.

В соборе было светло: перед каждым образом тлели лампадки; у алтаря, выстроившись в ряд, колыхали тени витые свечи.

Оробевший священник взял со стола венец и, помедлив самую малость, возложил его на царя.

— Господи Иисусе, спаси меня и не казни раба своего за клятвоотступничество, — едва слышно прошептал молоденький священник.

Потом он осторожно взял меньший венец и водрузил его на красивую головку царской избранницы.

— Господи, боже наш, славой и честью венчай их! За руки возьмитесь, дети мои. — А когда Иван Васильевич отыскал прохладную ладонь Анны, священник накинул на сцепленные пальцы епитрахиль и завершил обряд: — Отныне вы — муж и жена, отведайте же вина из этого кубка. Пусть ваша жизнь сделается такой же сладкой, как этот кагор. И пусть только одна смерть способна будет разлучить вас. А теперь ступайте с миром.

Глава 2

Никто не удивился, когда Иван Васильевич привел в спальные покои Анну. Привязанности государя менялись так часто, что бояре даже не помнили лиц избранниц, и когда Анна Даниловна поднялась по Благовещенской лестнице, мало кто посмотрел в ее сторону и совсем немногие знали о том, что отвешивают поклон не полюбовнице государя, а его законной жене.

Для дворовых людей показалось странным, что привечал Иван Васильевич Анну куда больше, чем прежних своих девиц: государь повелел с новгородских земель привезти соболиные меха, из которых было вышито для царской избранницы столько шуб, сколько хватило бы на всех боярынь и боярышень всего московского двора. Дня не проходило, чтобы Анна Даниловна не предстала перед челядью в обнове. Странным казалось то, что государь не охладел к Анне даже через месяц и на удивление всего дворца дарил ей украшения, которые совсем недавно принадлежали царице Марии.

Москвичи и дворовая челядь только недоуменно пожимали плечами. Иван Васильевич обращался с Анной так, как будто она была великой государыней, — заставлял бояр отбивать ей поклоны, челяди запрещал заглядывать в лицо, а стрельцам повелевал орать во все горло, когда она проходила мимо: «Государыня идет!»

Чудачества Ивана Васильевича объяснились немного позднее.

Царь повелел созвать в Грановитой палате владык и иерархов церкви.

Неделей позже царский двор наполнился чинным разговором подоспевших владык; бояре терпеливо выслушивали нравоучения праведных монахов, а юркая челядь без конца просила благословения у блаженнейших в надежде таким образом выторговать в раю место поукромнее.

Никто не знал, по какой причине государь созвал иерархов на духовный совет, а потому большую часть времени владыки проводили в разговорах и готовились высказать самодержцу свои наставления о праведности мирской жизни. Когда об этих беседах Малюта поведал государю, Иван Васильевич громко расхохотался. И в желании предупредить возможные нравоучения самодержец решил преподать иерархам урок — повелел челяди раздеться донага и, когда святейшие выходили со службы, распорядился повернуться к иерархам задницами.

Шутливая затея удалась.

Созерцая удивленные физиономии блаженнейших, Иван Васильевич смеялся так громко, что распугал котов на крыше, вобравшихся в крикливую мартовскую стаю.

Обижаться на государя было грех даже иерархам, и потому они проглотили забаву Ивана Васильевича так же покорно, как вино после причастия. А еще глодало блаженнейших любопытство: что же это за дело такое спешное, из-за которого Иван Васильевич оторвал архиереев и архимандритов от епархий, веля галопом мчаться в Москву.

После трехдневного ожидания в митрополичьих палатах государь Иван Васильевич призвал гостей к себе в Передний покой.

Расселись иерархи по лавкам и стали поглядывать друг на друга, кто же первый отважится осудить самодержца. А грехов за Иваном накопилось изрядно: прелюбодействует, вино без меры пьет, а еще срамных девок во дворец приваживает.

Но первым заговорил сам царь:

— Блаженнейшие, давно я не собирал вас по духовному совету. По серости и убогости своей думал, что сумею прожить без наставничества, без доброго пастырского слова. Однако так далеко я залез в своих грехах, что обратную тропинку искать мне долго. Если кто и может мне помочь, так только вы, святые отцы. Каюсь я перед православным миром, что зело грешен, что в распутстве живу, что бога порой не чту, что молюсь лукавства ради и даже в храме думаю о том, как ублажить свой грех и свою плоть. Простите же меня, святые отцы! — покаянно согнулся Иван Васильевич.

Всякого ожидали святейшие, но о раскаянии самодержца помыслить не смели. Если царь наклонил голову, то подданные должны вовсе пасть на колени.

Однако с лавок не поднялся никто — приняли смирение царя спокойно, как будто согнулся в поясе не государь-батюшка, а отрок-проказник, который еще вчера спихивал носком сапога кошек, загулявшихся на крышах теремов.

— Полно тебе, государь, — за всех отвечал ростовский владыка Панкрат, который по весу мог тягаться с самим митрополитом, — не в диковинку нам слышать речи раскаяния. И прежние русские государи перед владыками винились. Только не похож ты на них, Иван Васильевич, лукавый в тебе живет. Вот он-то с пути праведного норовит столкнуть! — Умолк владыка и затянувшейся паузой добавил своим словесам важности. — Слыхали такие речи мы от тебя и ранее. Только намного ли ты изменился с тех пор, государь? Покаешься малость, Иван Васильевич, и вновь начинаешь грешить. Ты уж дело говори, зачем звал, почему от митрополий нас оторвал? Уж не затем ли, чтобы мы речи твои пустые выслушивали? А для покаяния у тебя пастырь духовный имеется, — сурово глядел на государя владыка. — Он-то уж примет на свою епитрахиль любой твой грех.

— Неласково вы приветствуете своего государя, святые отцы. Я уже и благословения у вас более не прошу, не ровен час, отказом обидеть можете, — невесело усмехнулся государь, — только прав ты, владыка, не затем я вас призвал к себе, чтобы речи говорить, а затем, чтобы оповестить, что женился! И в супружницы себе взял Анну Даниловну Колтовскую, дочь окольничего.

Умолк государь.

Притихли владыки.

Раскалился воздух, и жар его был таким крепким, что грозился иссушить фрески и осыпать их на мозаичный пол.

— Подивил ты нас, государь, несказанно, — нашел в себе силы нарушить молчание отец Панкрат. — А неужели тебе неведомо о том, что по церковному уставу скрепить себя браком возможно только трижды? Анна Колтовская твоя четвертая супружница, аль я напутал, великий государь? И неужели ты не ведаешь о том, что всякого, кто предает церковный устав… ждет анафема! Или тебя, Иван Васильевич, небесная кара более не страшит?

— Ведаю я о церковном уставе, блаженнейшие, и божья кара меня пугает, только как же мне поступить иначе? Не должен государь жить без супружницы, — государь замолчал на минуту, не без удовольствия вспомнив на удивление красивую грудь Аннушки, а потом продолжал жарко: — Нет во мне лукавства ни на грош, блаженнейшие отцы. Разве о себе я радею? Об отечестве нашем славном думаю! Что же за государь такой на русской земле будет, ежели супружеством не связан! Молю о прощении, а остаток жизни в покаянии проведу, только выслушайте меня.

— Говори, государь, мы слушаем тебя, — поразил тишину старческой хрипотцой владыка Панкрат.

Сейчас митрополичий стол был пуст, и ростовского владыку русские иерархи почитали за главу церкви.

— Знаете вы, блаженнейшие отцы, о том, что не изведал я семейного счастья, с малолетства осиротел, был часто бит боярами и ходил босым. А Анастасию Романовну, с которой я прожил тринадцать добрых лет, извели лихие люди отравами и злыми наветами. Ушла моя суженая, а взамен оставила мне печаль горькую… Совокупился я вторым браком с пятигорской княжной из черкес. С Марией Темрюковной я прожил восемь лет, но и она, сердешная, чародейством и вражьим коварством была погублена! Выждав отмеренный богом срок, пожелал я жениться в третий раз, но не только для услады телесной, а еще и затем, чтобы дети мои не ведали сиротства великого, какое я познал с малолетства. Участие бабье им нужно и слово доброе. А без того погибель! — искренне сокрушался государь. — И земля камнем становится, если не орошать ее. Душа твердыней делается от дурного слова, только божий наказ и будет для нее спасением. Без супружницы жить еще больший грех, в соблазн великий впасть можно, блаженнейшие отцы. Вот потому присмотрел я Марфу Собакину в невесты! Но недруги, из ближних людей, обозлились на царицу и враждовать с ней надумали. Отравили ее, горемышную, когда она еще в невестах ходила. Все думал, поправится девица, уж шибко она мне по сердцу пришлась. Положился я на упование и божье милосердие и замуж ее взял. Две недели пометалась в бреду, сердешная, так и померла до разрешения девства. И это, иноки, вы называете третьим браком?!

— Не распаляйся, государь, — остудил самодержца строгим взглядом ростовский владыка, — не для того мы собрались в твоей избе, чтобы ругань выслушивать. Мы ведь и уйти можем… Ежели желаешь нам чего поведать, так глаголь все без утайки.

— Правду скажу вам, блаженнейшие, после кончины Марфы едва я рассудка не лишился. В монахи хотел податься, да ближние люди отговорили, сказали, на кого я детей неразумных оставлю и каково царству православному без царя быть! Вот потому надумал я взять в жены четвертую жену… Анну Даниловну! И видит господь, хочу с ней прожить в согласии до конца дней моих! А теперь, святейшие, жду вашего приговора!

В весенний день вечереется споро. Едва склонилось солнышко к закату, и темень во двор приходит такая кромешная, что не разглядеть и собственного носа. И караульщики, памятуя об указе государя освещать темные улицы, палили во многих местах выложенные поленья и жгли фонари.

Светлым-светло было и во дворе государя.

При огне караульщикам служилось веселее, они легко и беззлобно поругивали друг друга, обматерили, как бы невзначай, стрелецкого тысяцкого, неказистого и задиристого Степана Батурлина, и, позабыв о том, что в Грановитой палате собралось святое собрание, затянули хором такую попевку, от слов которой щеки девиц загорались стыдом.

Святейшие отцы молчали, могло показаться, что они с интересом вслушиваются в похабное содержание и через небольшое оконце пытаются разглядеть удалого запевалу, но вот поднялся ростовский владыка, и, будто через стены узрев его величие, неожиданно умолк нестройный хор голосов, а с Кормового двора, словно спьяну, проорал петух.

— Вот что я тебе скажу, Иван Васильевич, непростое дело ты на нас взваливаешь. Не бывало такого на Руси, чтобы государи православные по четыре раза в брак вступали! От бога каждому дана супружница, только ему одному и решать, быть другому браку… или нет. Если всякий православный супружескую честь соблюдать не будет, так это такой блуд по государству пойдет, что вера наша древняя и великая в пыль обратится! Подумать нам надобно, государь. А теперь отпусти нас с братией, завтра мы тебе свой приговор скажем.

Владыки неторопливо ушли, оставив после себя следы от намокнувшей обуви и спахнутый на пол снег, а еще небрежно сдвинутые к стене скамьи. Убогими выглядели сени без нарядного епископского облачения, будто церковь, лишенная иконостаса.

— Суровы старцы, государь, как бы худого против тебя не замыслили, — высказал свое опасение Малюта Скуратов.

— Не посмеют! — отвечал государь. — А теперь распорядись, Григорий Лукьянович, винца мне принести. Эта беседа с иерархами все нутро мне иссушила.

Эту ночь государь решил очиститься, а потому повелел верховным боярышням отвести Анну в царицыны покои. В постелю Иван Васильевич лег один и, открыв глаза, долго смотрел в темно-зеленый, схожий с небом, балдахин.

Час назад вернулся с митрополичьих палат Малюта и передал государю, что иерархи заседают уже третий час, однако конца их сидению не видать. Перебивая друг друга, желают наложить на государя епитимью, а ростовский владыка и вовсе хочет предать анафеме, и только немногие из архиереев махнули рукой, отдавая судьбу государя божьему суду.

Свисающий полог показался государю стеной, вот обрушится сейчас зеленое покрывало и придавит государя, будто каменной плитой.

— Малюта!.. Гришка! — проорал в темноту Иван Васильевич. — Где ты там?!

— Здесь я, государь! — перед самодержцем предстал перепуганный Григорий Бельский.

— Балдахин убери, спать не могу! Того и гляди на меня свалится.

— Государь, ведь не камень же это, а полотно, — попытался Григорий успокоить царя.

— Сказано тебе, холоп, сверни балдахин! Ишь ты, чего удумал… препираться.

Иван Васильевич успокоился только тогда, когда балдахин был укрощен и, заняв дальний угол комнаты, красивым роскошным зверем взирал на самодержца.

Помаялся малость государь, потомился, а потом уснул младенцем.

Государь не пробудился до самого обеда. Дежурный боярин слышал, что во сне Иван Васильевич призывал к себе матушку, кричал о спасении и выглядел таким же беззащитным, каковым помнили великого московского князя в далеком детстве старейшие слуги.

Пробудился государь от церковного звона, который звал иерархов в соборную церковь Успения. Именно здесь они собирались прочитать самодержцу свой приговор.

Отряхнул Иван Васильевич с себя дрему, точно так, как это делает псина, вылезшая из воды; потянулся всем телом, пытаясь пальцами дотянуться до сводов, а потом прокричал:

— Боярин! Кафтан неси нарядный! Иерархи меня дожидаются.

— Иду, батюшка, несу! — выбежал Михаил Морозов.

— Да не зеленого цвета, балда! Красный подай, как-никак к владыкам иду.

Царь Иван одевался не торопясь. Долго размышлял, какие надеть сапоги, а потом выбрал татарские ичиги с тольпанами на голенище; подумав немного, надел два спасительных креста поверх кафтана и третий — чудотворный и оттого самый главный — спрятал под рубаху.

Гордыню Иван Васильевич решил приберечь до времени, а потому в собор Успения вошел покаянным — не жалея спины, поклонился на три стороны великому собранию и пошел к царскому месту.

Не чаяли святые владыки зреть государя повинным, а обнаженную царскую главу многие и вовсе никогда не зрели. А макушка государя напоминала адамов корень в осеннюю пору — отпали листья, и только желтеющая кожура бесстыже выставлена напоказ.

— Государь Иван Васильевич, не сердись на нас… если что не так, — поднялся с дубовой скамьи ростовский владыка, стараясь не смотреть на полысевший череп государя. А Иван Васильевич надел золотой венец. — Все, что мы делаем, государь, идет для блага нашей веры, для чистоты духовной. Не сердись на нас, если посчитаешь…

— Приговор! — чело государя собралось от гнева в морщины.

Помолчал владыка, а потом продолжил:

— Не можем мы тебя простить, государь, но и суда над тобой большего, чем божий гнев, не сыскать!.. Видя твое смирение и покаяние, решили не предавать тебя анафеме, но детей, что родятся от четвертого брака, считать зазорными младенцами.

— Суровы вы, старцы.

— Это еще не все, государь… Вот наша епитимья — не дозволено тебе входить в церковь до самой Пасхи. Слушай далее, государь… На Пасху в церковь войдешь, но будешь стоять только с припадающими грешниками, после года можешь стоять с верными и только на третью Пасху можешь прикоснуться к святым таинствам. А уж затем по праздникам владычным можешь вкушать богородичный хлеб, пить святую воду и есть чудотворные меды. С этого года позволено тебе, Иван Васильевич, раздавать милостыни без счета и тем самым можешь замаливать свой грех.

— Строго мы меня судите, владыки, неужели для государя вашего милости никакой не найти?

— Есть милость, Иван Васильевич, — ровным голосом продолжал владыка, — если надумаешь пойти войной против своих врагов и недругов божьих. Отпустит тебе церковь часть твоих грехов! В этом случае святые отцы и освященный собор взвалят епитимью на свои плечи. А еще, государь, каждый день бить тебе до тысячи поклонов, каждый божий день и так три года!

— Господи, ополчилась русская земля супротив своего царя! Даже старцы святые в подмоге отказывают.

— Полно тебе, государь, не бранись понапрасну. А еще святой собор решил, чтобы не было глумления над православной верой, кто бы надумал, из гордости или тщеславия ради, от смерда до царского корня, дерзнуть на четвертый брак, тот будет проклят святой церковью! Аминь.

Глава 3

Циклоп Гордей покидал Москву в смятении.

Душа напоминала дремучую чащу — не было в ней дороги, не отыскать тропы, эдакая величественная засека из гигантских елей и пихт, через которые не сумел бы перескочить даже сохатый. Не находилось сил, чтобы разгрести этот завал, куда проще предать его святому сожжению, чтобы уже на пепелище отстроить храм.

Вот потому Гордей Циклоп спешил в монастырь, который был бы способен распалить гигантский костер.

Гордей Яковлевич шествовал на самую окраину Северной Руси, где, по его мнению, обреталась истинная вера. Православие нужно искать в тишине — в скитах, пустынях, подходят для моления небольшие монастыри со строгим и праведным уставом, у которых земли ровно столько, чтобы схоронить усопшего чернеца, а забота братии заключается в том, чтобы отвоевать у камней место для жития, где можно было бы печься о душе и молить прощения перед богом о всех грешных.

Гордей Циклоп решил добираться до окраинных земель пешком, без конца отказываясь от милости ездоков подвезти монаха на справном жеребце. Бывший тать не желал причинять неудобства даже скоту, а потому, поклонившись низенько, отказывался от услуг и брел дальше.

Гордея Яковлевича узнавали и, расступившись, пропускали вперед, а затем долго смотрели в спину знаменитому разбойнику. Каждый хотел услышать — какая такая печаль могла согнать царя воров с башни и бросить на дорогу, где было место только для бродячих монахов и нищих.

Но государям вопросов не задают.

Только однажды какой-то бесшабашный дерзко попридержал Гордея Циклопа за рукав и вопрошал:

— Уж не Гордей ли Яковлевич к нам с небес упал? Слыхали мы, что в Стольной Гришка татями заправляет. Видать, для двоих места в Москве быть не может. Выжили тебя, Гордеюшка?

В волчьей стае всегда норовят укусить слабейшего, вот оттого участь хромого волка — это плестись за подрастающим молодняком и, поджав хвост, сносить обиды.

— В монастырь иду, — сдержанно произнес разбойник, — это врата рая, а они отворены для всех.

Долгое время Гордей Яковлевич жил в скиту, который выстроил в северной глухомани среди болот и непролазной топи. Здесь, по его пониманию, и должно было состояться очищение бывшего татя. А когда молитвы отскоблили налипшую скверну и душа стала такой же ясной, как утренний свет, бывший тать предал огню соломенный дом, спалив с ним вместе не только дурные помыслы, но и всю свою прошлую жизнь и, освободившись от давящего груза, углубился еще далее в северные леса.

Гордей был наслышан о том, что на одном из островов Студеного моря стоит монастырь со строгим уставом, который был так же суров, как порыв северного ветра, как шквал пенящихся волн, как промокшая от дождя ряса и как одубевшие от стылого мороза лапти.

Многие монахи поговаривали о том, что даже греческие обители, славившиеся всегда своим аскетизмом, были не так требовательны, как этот осколок православной веры, затерявшийся на одном из островов Белого моря. Не многим была под силу тяжесть сурового бытия, но кто оставался в стенах монастыря хотя бы на месяц, лучше дома уже не искал.

Поговаривали, что большая часть монахов состояла из поморов, сумевших уцелеть после шторма. Лишившись сотоварищей и шхун, а также следуя клятве, данной перед отбытием в океан, они уходили в монастырь — молиться о всех погибших.

Да и сама обитель мало чем отличалась от Ковчега. Вырос монастырь из каменного брега и казался таким же естественным продолжением, как вычерченная прибоем на песку кривая линия, как глыбины, поросшие серым лишайником. Ровный ряд стен напоминал высокие борта величественного струга, устремленного в середину открытого моря, и когда волны накатывались на остроугольные камни, разбиваясь в водяную пыль, казалось, что монастырь оставил злосчастный берег и пустился искать обетованную землю.

Монастырь стоял на самом верху, принимая башнями всю злобу ветра так же достойно, как ратоборец берет грудью первый удар. И, глядя на возвышающуюся махину, трудно было представить силу, способную низвергнуть ее вниз.

Сказывал народ, что кроме поморов в монастыре строгий обет держала дюжина бывших разбойников, которые, покаявшись в грехах, приняли постриг и теперь совсем не отличалась от прочих аскетов.

Прошлая их жизнь была забыта и находилась вдали от береговой линии, там, где не видно было ни монастыря, ни Студеного моря.

Главным промыслом монахов оставалась рыба. Своим ремеслом они совсем не отличались от учеников Христовых, которые были такие же справные рыбаки.

Окраина северных земель жила с сотворения мира по своему уставу. Не было над ней никогда ни княжеской, ни боярской воли. О грозном разбойнике Гордее Яковлевиче здесь не слыхали.

И он без страха показывал люду кривой лик.

Когда Гордей заводил речь о приморской обители, рыбаки только хмыкали.

— Куда тебе, такому бестолковому, в северную пустынь? Там здоровому не прожить, а кривому так совсем горько становится!

Никто из мужиков не подозревал, что разговаривают с царем воров, которому еще месяц назад кланялись не только бродяги и нищие, но и степенные мужи в охабнях.

— Авось как-нибудь справлюсь, — отвечал Гордей, — ведь не весь век я кривым был.

— Так-то оно так, — говорили поморы, — только суров в обители игумен, никому спуску не дает — ни больным, ни здоровым. Вот потому и монастырь у них крепок, а мошна так велика, что с великокняжеской казной поспорить может. Три года назад по северной земле мор прошел, урожай не уродился, так игумен повелел из подвалов зерна достать, прокормил в трудный год до десяти тысяч душ! А сам он только хлебом и водой жив и братию в этом наставляет. Аскет, одним словом!

— Кто же это таков? — удивлялся Гордей. — Я многих монахов знаю, сам бродячим чернецом был. А после того как соборным уложением стали нас, бродячих старцев, к монастырям приписывать, так я не пожелал. Вот и бродяжу с тех пор.

— Видно, было от чего приписывать, мил-человек, бродячие монахи хуже татей были. — И уже с откровенностью, на которую был способен только северный человек, продолжил: — А может, ты из тех, про кого святейший Макарий на Стоглаве говорил?

— Что же он такого сказать мог?

— Днем монахи, а ночью разбойники! Ежели нет, тогда от чего тебе глаз терять?

Циклоп Гордей не отвечал, поправлял тугую повязку, которая черной тонкой отметиной рассекала его лицо на две неровные половины, и шел к морю, продолжая собирать спиной откровенно любопытные взгляды.

Не похож он на богомольца, смиренно шествующего в знаменитую обитель. С таким ростом и ликом не сидят на паперти и не выпрашивают копеечку, выйдут с кистенем на дорогу и возьмут все.

Чесали в недоумении затылок поморы, и каждый гадал на свой лад.

Может быть, это язычник, которых после Стоглава пришло к Студеному морю во множестве. Они прятались от любопытного взгляда в пещерах, в гротах воздвигали каменные изваяния и стерегли их так, как священнослужители оберегают мощи святых. Да, видно, этот странный муж один из тех, которые лучше умрут, чем позволят иноверцу прикоснуться к идолам.

Страх брал от такого предположения, и поморяне, привыкшие ко всему, раздвигали плечи, пропуская гиганта.

Не было дороги к монастырю — топь одна, которая опоясала берега Студеного моря так крепко, как бдительные стражи тяжелыми цепями опутывают колодника. Возможно, болотина берегла святыню, чтобы чужой, по недомыслию или неведению, не порушил дурным взглядом обитель.

Вот потому добраться через топь могли только неистовые: тот особенный народ, которому невмоготу было находиться в миру. Они готовы были увязнуть по горло в зеленоватой жиже, рисковали сгинуть в болотах, все лишь затем, чтобы очутиться во стенах святого дома.

И потому каждый монах, попавший в святую обитель на Студеном море, напоминал каленое негнущееся кольцо, из которого составляется панцирь ратника.

Гордей Циклоп преодолел болота только на третьи сутки и, обессиленный, свалился на песчаный брег океана. Без счета он проваливался по горло, много раз глотал болотную грязь, падая лицом, а дважды едва не утонул и сейчас, лежа у самого прибоя, осознавал, что это первый шаг к постничеству.

Волны ласкали ладони, касались пальцев так заботливо, как это умеет делать только любящая женщина. А шепот, шепот, шепот… Трудно было поверить, что это не колыбельная, а разговор гравия с морской водой.

— Куда же ты, мил-человек, путь держишь? — услышал над собой Гордей мягкий голос.

Оторвал Гордей лицо от песка и посмотрел на говорившего. На него взирал дряхлый старик с добрым лицом, видно, так же стары были валуны, торчащие из топи, таким же древним было море. Может, это на помощь Гордею явился апостол, чтобы на своих руках перенести на далекий остров.

— Кто ты? — с надеждой спрашивал Гордей. — Бог?.. Или Антихрист?

Сначала тать увидел улыбку, от которой разбежалось по лицу множество морщин, а потом все тот же мягкий голос убедил:

— Я всего лишь старец монастыря.

— Тогда почему ты здесь?

— Я пришел для того, чтобы встретить тебя. Мы с братией приметили тебя, добрый человек, еще три часа назад из башенных окон, когда ты пробирался через топь, и каждый из нас молился о твоем спасении.

— Видно, просьбы иноков были услышаны, потому-то я и остался жив, — улыбнулся Гордей.

— Этой дорогой до тебя никто не шел. Есть в наш монастырь другой путь, но он куда длиннее. А теперь, мил-человек, позволь мне помочь тебе подняться.

Оперся Гордей о крепкую руку старца и почувствовал под ладонью такую твердь, какая сумела бы соперничать даже с камнем; однако она была так же холодна, как дыхание бездонной пещеры.

— Сколько же тебе лет, старик? — спросил Гордей.

И вновь он увидел ту же детскую улыбку, которая очень подходила к его древнему лику.

— Свои годки я перестал считать, когда мне исполнился век, — отвечал монах, — так что каждый прожитый день для меня подарок господа.

— А может быть, дьявола?

Посмотрел старец пристально на Гордея, но хмуриться не стал: за свою долгую жизнь он встречал и не таких мудрецов.

— Добрый человек, давай я тебя проведу к лодке, настоятель дожидается, — просто отвечал инок и, приняв слабость Гордея за нерешительность, поинтересовался: — А может, божий путь не по тебе?

— Пробовал я ступать дорогой сатаны, так почему не пойти по божьему пути? — улыбнулся в ответ бывший разбойник.

Лодка оказалась старой, и Гордею подумалось, что она способна рассыпаться от неосторожного дыхания. Видно, перевозчик-монах отвез на ней в обитель не одну сотню грешников.

Интересно, сколько же из них сделались потом святыми?

Гордей Циклоп долго не мог унять смех, который буквально душил его. Улыбнулся и строгий монах, выхватив из далекой юности какие-то веселые воспоминания, а лодка крупной черной рыбой продолжала скользить по бесцветной глади.

Ни дуновения. Ни шороха.

Остров, на котором находился монастырь, оказался суровым, как ряса монаха. Деревья на нем не росли, чудом казалась невысокая трава. Суровый климат сумел наказать растительность — придавил ее холодом, словно строгой епитимьей за неведомую провинность, а то немногое, что здесь произрастало, было хилым и едва дотягивалось до щиколотки.

И повсюду одни камни. Обточенные морем валуны.

Камни были свалены в кучи, выложены в кресты. Конгломераты, сцепленные вечной мерзлотой, напоминали огромные сооружения, крепости, башни; оставалось только удивляться грандиозному замыслу архитектора. Здесь был сокрыт труд многих поколений монахов, каждый из которых желал оставить после себя обработанный камень, который обязательно будет вложен в фундамент будущих зданий.

Теперь Гордей Циклоп сумел убедиться, что святая обитель — это не только величавый собор на вершине утеса, вылепленный так же рискованно и ладно, как гнездо стрижа у самого края обрыва, но это еще и огромные многосаженные стены, подпирающие небеса. Это строгая цитадель, способная отразить самый могучий натиск неприятеля. Если не ведать, что в каменных строениях живут монахи, молящиеся о спасении души, можно было бы подумать о том, что здесь укрылся многочисленный отряд воинников, обороняющийся от вражьей напасти.

Кельи мурованные, в две клети, и Гордей подумал о том, что они больше предназначены не для праведного жития монахов, а для сидения узников.

— Ты тут про сатану спрашивал? — произнес монах, когда лодка, шелестя дном по рыхлому галечнику, врезалась в берег. — Так вот что я тебе скажу, добрый человек, даже дьявол и тот божью отметину имеет!

— И доказать можешь, старик?

— А чего мне доказывать очевидное? — удивился старец. — Скоро ты сам все поймешь. Ступай за мной, мил-человек.

На Гордея Циклопа едва обращали внимание. Монахи вели себя так, как будто каждый день видят нежданных гостей, будто это не окраинная обитель, а монастырь у Китайгородской стены, куда без дела может заглянуть каждый лукавый.

Всякий чернец был занят своим делом: одни латали сети, да такие огромные, что, казалось, ими можно перегородить половину моря; другие смолили суденышки; третьи колотили мечами соломенные чучела — в ударах столько неистовости и злобы, что можно было предположить о том, что следующего дня ожидалась сеча.

Постоял малость Гордей и подумал, что только так можно укротить восставшую страсть.

— Добрый человек, — слегка тронул Гордея за плечо старик, — игумен ждет.

Голос у монаха мягкий. Но, глядя на стать старика, охотно верилось в то, что не весь век он прожил среди холодных камней.

— Старик, ты убивал людей?

Едва остановился старец и пошел далее — в глазах цвета моря не вспыхнуло даже удивления, словно подобный вопрос он выслушивает едва ли не каждый день. Возможно, любопытство оставалось за границей того дня, которым был отмерен его столетний рубеж. Скорее всего, старец уже давно перестал ощущать себя среди живых, а потому не имел права даже на удивление:

— Как же не убивал? Приходилось, добрый человече. Почитай, шесть десятков годков грехи замаливаю.

— И кого же ты убил, старик? Неужели разбойничал? — едва не расхохотался Гордей Яковлевич.

Ему совсем не трудно было представить старика вышагивающим по лесным дорогам с топором за поясом.

— Разбойником не был. Дружинник я! А в сечах такая рубка случалась, что не приведи господи!.. А вот игумен наш, — махнул старец рукой в сторону высокого монаха в летней рясе с крестами на плечах. Схимник.

Фигура монаха показалась Гордею знакомой, он обернулся к старику, чтобы рассеять опасения, а его уже нет. Словно растворился монах среди множества камней.

— Куда же ты смотришь, Гордей? — окликнул гостя владыка.

Гордей… Настоятель прохромал в его сторону несколько шагов, и бывший тать уже не сомневался, что видит перед собой Яшку Хромого.

— Ты?! — вздрогнул он от неожиданности.

— А то кто же, — запросто отвечал схимник. — В этом монастыре я уже не первый год игуменствую. На север добирался так же, как и ты. По топи! А до того подле Суздаля бывал. Да больно слабы там уставы, скушно мне сделалось. Настоящая вера всегда у моря.

— И здесь ты выдвинулся, Яков. Игуменом вот сделался.

— Не так все просто, Гордей. Как старый игумен скончался, так братия за духовный подвиг мой настоятелем меня избрала. Вот так и живу.

— Не думал, Яков, что нам когда-нибудь на этом свете встретиться придется.

— И мне видения про это не было. Однако так тоже случается.

Теперь Гордей Циклоп понял истинный смысл слов старца о божьей метке на лбу дьявола.

Кто же этот игумен — сатана или святой?

— А ведь я тебя давно похоронил. Свечи даже ставил на помин твоей души. Или не веришь?

— Отчего же мне не поверить? Верю! И такое случается.

— Вот где нам с тобой довелось встретиться… Яков Прохорович.

— Да чего уж там, — усмехнулся игумен лукаво, — зови как и раньше… Яшка Хромец!

— Мешал ты мне очень. Помнишь ту забаву у реки, нас еще тогда стрельцы перепугали?

— Как же не помнить? Помню.

— Вот после той сечи я и надумал тебя сгубить. По всем дорогам верных людей разослал, чтобы живота тебя лишили. Не думал, что после этого в живых тебя повстречаю. Каждый из тех, кого я отправил, вернулся с вестью, что Яшку Хромого порешил. Представляешь, чернец, сколько безвинных людей сгинуло!

Молчал Яков Прохорович, с интересом созерцая перья облаков, а потом отвечал:

— Вот о них мы теперь вместе молиться будем. А это глухое место в самый раз для молитвы.

— Другой ты стал, Яков.

— Истину глаголишь, другой, — соглашался Хромец, — теперь все мои помыслы о братии и о небесном спасении. Я ведь стараюсь не думать о том, что со мной в мирской жизни было. Иногда кажется, что как будто все это не со мной случилось. Все позабыл, Гордей!

— Неужно все?

— Поверь мне, Гордеюшка, все позабыл!

— А Калису припоминаешь?

Разметало на ветру лохмотья облаков, и из-за горизонта разлапистым черным пауком выбралась мрачная туча, тень от которой наползла на лицо монаха.

— Все забыл… а Калису помню!

— Да, Яков, разве такую деваху можно позабыть?! Только теперь нет ее более… померла.

Темная туча уже накрыла схимника с головой, тень от нее зловещей паутиной поползла на собор и скрыла от видения кресты.

— Вот еще один грех я на свою душу наложил, — выдохнул Яков и неторопливо заковылял к кельям, только у самого входа он обернулся и произнес: — А тебе я, Гордей, вот что скажу: осмотреться тебе поначалу надо, прежде чем пострижение принять. Устав у нас строгий, и обратной дороги не видать.

— А мне обратной дороги и не надобно, святой отец, — отвечал Гордей Циклоп.

Глава 4

Не прошло и двух месяцев, как Анна Колтовская стала царицей, а приказы и многочисленные дворцы успели позанимать ближние и дальние родственники государыни. Тесть царя стал служить при Большом дворце. Из дальних окольничих, что заходили в дворцовые палаты только с великой царской милостью, сделался ближним боярином. Данила Колтовский научился покрикивать на челядь, безбоязненно повышал голос на князей и держался с московскими вельможами так, как будто всю жизнь хаживал в меховых шубах и сиживал на лавке вблизи самодержца.

Нашествие рода Колтовских во дворцы и приказы московская знать восприняла обыкновенно. Так было при дедах, такой обычай существовал при отцах, и совсем неудивительно, что он сохранился и при Иване Васильевиче. Прежние стольнилки, кравчие и дьяки складывали нажитое добро в сундуки, связывали пожитки в узлы и освобождали место для новых хозяев.

Новая государева родня ворвалась в палаты дворца голодной ордой — облачилась в казенные кафтаны, натянула на лбы горлатные шапки и ходила в них так же важно, как совсем недавно шествовали в дорогих нарядах любимцы Марии Темрюковны.

Анна оказалась особой примерной и кроткой и внимала словам государя так же трепетно, как козочка звучанию пастушечьего рожка. В отличие от своей многочисленной родни царица не просила для себя ничего. И тогда государь решил сделать для жены подарок.

— Анна, назови мне свое желание, если это в моих силах, я его исполню, — Иван Васильевич нежно взял супругу под локоть, когда они возвращались после обедни во дворец из Успенского собора.

Анна отвечала с улыбкой:

— Освободи меня от опеки ближних боярынь. Они прислуживали еще Марии Темрюковне и не будут мне преданными.

Государь малость отстранился, но локоток царицын не отпустил:

— Ты много от меня просишь. Это гораздо дороже, ежели бы ты пожелала воз золота. А что я скажу боярам, чьи жены служат в тереме? Может, у тебя имеется еще какое-нибудь желание?

— Нет, государь.

О том, что Анна не так слаба, Иван Васильевич убедился уже на следующий день: царица не допустила во дворец боярынь, что служили прежней хозяйке, и пожелала видеть в тереме новых девок и баб.

Иван Васильевич почесал в раздумье бороду и неожиданно для всех решил исполнить прихоть государыни: повелел разогнать старых боярынь, которые служили не только при Марии Темрюковне, но были верховными еще при Анастасии Милостивой.

Девок для терема государыня отбирала сама, благо боярышень во дворце было превеликое множество. В выборе служанок Анна оказалась такой же привередливой, как Иван Васильевич на смотринах царских невест. В сопровождении многого числа боярынь и стрельцов она ходила по московским дворцам, заглядывала в палаты и, поманив пальцем понравившуюся девушку, вопрошала:

— В услужение к царице хочешь пойти? В золоте ходить станешь.

— Спасибо, государыня-матушка, — припадала к руке восемнадцатилетней царицы боярышня. — Весь век на тебя молиться буду за милость великую!

Анна в неделю заменила в своих покоях всех кравчих и верховных боярынь, многих боярышень и сенных девиц, а от вновь набранных княгинь и мамок требовала почти холопьего поклонения. Особенно государыня привечала белошвеек, которые сумели украсить царицыну светлицу золотыми и шелковыми вышиваниями. Окна, потолки и двери были устланы так нарядно, что могли соперничать с покровами и плащаницами. Царица и сама была изрядно искусна в вышивании и, собрав знатных мастериц со всей округи, подбирала с ними узоры для святительских шапок и епитрахилей.

Казалось, государыня задалась целью окружить себя красотой, которая могла бы соперничать с небесной благодатью, и только ближние девицы знали, что лепота была всего лишь силками, благодаря которым мудрая царица хотела заполучить своевольного государя к семейному столу.

Похоже было, что Иван Васильевич уже тому и не противился — он устал от многошумных пиров, бесконечных забав и охоты и теперь проводил время в царицыной светлице с не меньшим желанием, чем когда-то на бравых молодецких пирушках. Анна сумела создать Ивану домашний уют, от которого он успел отвыкнуть. Все здесь было: и женино ласковое словцо, и прикосновение хрупких рук, и взгляд такой нежной силы, от которого способен был плавиться воск.

Иван Васильевич все больше времени оставался на женской половине, все реже показывался среди опришников, и Малюта Скуратов со товарищи начал беспокоиться, что может наступить такой день, когда караульщики прикроют двери дворца перед прежними любимцами.

В неожиданном отчуждении государя к своим слугам опришники дружно винили Анну Колтовскую и со злостью называли ее «перестарком», забывая о том, что царице едва минуло осьмнадцать лет.

Скоро царь совсем переселился на женскую половину дворца, даже доклады бояр Иван принимал в светлице в окружении многого числа девок, которые, подобно самым приближенным слугам, обступали его со всех сторон и готовы были выполнить любую прихоть. Царю очень льстила почти собачья покорность девиц, нравилось ему заглядывать в их потупленные очи, в которых порой полыхало пламя такой силы, что могло спалить не то что дворец, весь Кремль обратить в прах!

И частенько, пользуясь правом господина, Иван Васильевич удалялся с сенной боярышней в дальние покои.

Царица Анна ревновать не умела и смотрела на похождения супруга так же, как любопытная девчушка наблюдает за «ухаживанием» дворового кобеля.

Глядя на улыбчивое лицо Анны, бояре не сомневались в том, что царице доставляет удовольствие, когда самодержавный взор останавливается на одной из ее боярышень. Поклонится низенько Анна государю и проводит мужа с соперницей до дверей опочивальни.

Иван Васильевич все более отдалялся от опришников, частенько государь отменял доклады и, запершись с дюжиной девиц, слушал их дивное пение. Иван отгородился от надоевших слуг многими девицами, и, прежде чем попасть в царицыну светлицу (где обыкновенно он коротал свое времечко), приходилось звать одну из сенных девок, которая могла надоумить, когда и как следует подступиться к самодержцу.

Более всех лютовал Малюта Скуратов. Оставленный своим господином, он неприкаянно бродил по двору и, уподобляясь свирепому псу, рыкал на каждого, кто попадался ему навстречу. Не однажды Малюта являлся к порогу царицыной светлицы, пытаясь увидеться с государем, но девки, всегда помня о тайном наказе матушки, выставляли Скуратова-Бельского из избы.

Малюта, лишенный хозяйской опеки, одичал совсем. Даже облик его изменился: он осунулся, стал грузен, а волосья на его макушке топорщились во все стороны, как будто по ним липким шершавым языком прошлась корова.

Думный дворянин люто возненавидел царицу и нашептывал сотоварищам о том, что Анна желает вывести опришнину.

— Всех, говорит, изведу, — сокрушался Григорий Лукьянович, — от заведенных порядков ничего не оставлю. Сказывает, что сама править хочет. Вместо Ивана.

Опришники втихомолку горевали, но тягаться с царицей не могли, а потому толпились у женской половины дворца, как совсем недавно в Передней у государя, дожидаясь царской милости предстать перед его светлыми очами. Вместе со всеми, лишенный былых благ, томился у терема и Григорий Лукьянович Бельский-Скуратов.

Слух о злобных речах Малюты Скуратова непременно доходил и до царицы. Выслушав внимательно шептуна, Анна награждала его серебряной полтиной и в который раз обещала прибить злой язык думного дворянина к Позорному столбу на Красной площади.

Война между Малютой и царицей разгоралась.

* * *

Жизнь во дворце за последние полгода почти не изменилась, правда, государь присмирел и совсем отказался от былых безумств, рассказы о которых гуляли по большим и малым городам России.

Государь поменял даже прежний распорядок.

Иван Васильевич вставал ранехонько и спозаранку появлялся в тереме, где его уже дожидались девицы. Боярышни встречали самодержца низкими поклонами, провожали к огромному трону, установленному на трех высоких ступенях в Красном углу под чудотворными иконами. Он неторопливо присаживался, а потом, обхватив ладонями подлокотники, приказывал девицам:

— Пляшите, красавицы! Порадуйте своего государя!

Девицы плясали бойко — пели озорные песни и так кружились и приседали, что государь хохотал и без конца хлопал ладонями себе по бокам. Вместе с тем он не забывал ущипнуть девку, подступившую к нему особенно близко.

— А теперь, боярышни, скидайте с себя верхнее платье! — орал государь.

Девицы, пряча беса в зрачках, посматривали друг на друга, ожидая, кто из них первой предстанет в исподнем перед царем, а потом самая отчаянная стягивала с себя платье через голову и, размахивая руками из стороны в сторону, убегала в пляс.

Смех царя, напоминающий дребезжание железа, слышался в подклетях дворца. Иван Васильевич, выпучив глаза, всматривался в колыхающиеся выпуклости боярышень, вливался раскатистым басом в заливистый девичий хор, орал похабные попевки и, сполна насладившись невинным зрелищем, требовал большего:

— А теперь, девицы-красавицы, снимайте с себя исподнее! Хочу глянуть, какие вы в естестве! Ну, чего же вы оробели? Али, может быть, государя своего отказом обидеть желаете?!

Девки в страхе оглядывались на царицу, однако для нее забавы мужа были так же невинны и милы, как шалости трехгодовалого дитяти.

Сурово прикрикнув на боярышень, Анна требовала:

— Чего же вы стоите?! Или, может быть, слов государевых не слыхали?!

Девицы, преодолевая стыд, сымали с себя исподнее, выставляя напоказ спелые и сочные тела.

Иван Васильевич вставал с трона и, заложив руки за спину, медленным шагом обходил боярышень. В этот момент государь напоминал султана, прибывшего на невольничий рынок: вот сейчас ткнет перстом в одну из пляшущих девиц, и расторопные слуги мгновенно скатают избранницу в ковер и снесут на корабль.

— Вот ты, — остановился Иван Васильевич напротив одной из девиц, — могла бы перед государем вприсядку пройтись?

Красавица смело заглянула в очи царю.

— Отчего же не пройтись, если об этом сам государь всея Руси просит?

— Если понравится мне твой танец, тогда имение в награду получишь, а еще небольшой кусок парчи, чтобы срам прикрыть можно было. Ха-ха-ха! Эй, гусляры, сыграйте повеселее, чтобы и немощным ногам прытко стало!

С недавних пор гусляры стали ютиться в женских палатах и плавной печальной музыкой без конца развлекали самодержца и девок. Все как один старые, с длинными бородами до колен, с косматыми седыми прядями, неровно спадающими на спину и грудь, они напоминали былинных языческих богов.

Гусляры обыкновенно сиживали в самом углу, наблюдая за чудачествами самодержца. Они казались такими старыми, что место их было только подле стены и оторви их спины от твердой подпоры, как рассыпется ветхость в пыль. Комнатные девицы уже давно перестали обращать внимание на старцев, воспринимая их едва ли не комнатной обстановкой.

Не видать было страсти в провалившихся глазах, а тем более нельзя было разглядеть всплесков ликования с высокого тронного места, и только царица Анна знала наверняка, что старые берендеи не страдают от невнимания, а сенные девки, всегда гораздые на веселые забавы, подергивают ночами их косматые слежавшиеся бороды.

Гусляры ласково тронули пальцами струны, и нежный ласковый звук разбежался, заполняя собой углы и щели горницы.

— Что это за музыка?! — закричал государь. — Вы что, усыпить нас захотели?! Шибче играйте и пальцами звончее бейте. А так, как вы играете, только бабам титьки щекотать можно!

Старики ударили сильнее, видно, чертик ночевал под их ладонями, выскочил он наружу и давай плясать по углам. Музыка была грешной, рассыпалась по горнице серебряной монетой, стучалась в закрытые двери и безобразничала, как пьяный молодец.

Девица пошла вприсядку по большому кругу, лихо раскидывая ногами.

Иван Васильевич хлопал в ладоши и истошно вопил:

— Танцуй, девка! Танцуй! Порадуй своего государя!

И боярышня, помня строгий царицын наказ, плясала до устали.

— Вот распотешили вы меня, девоньки! За что я вас люблю, так это за веселье доброе. Дьяк, пиши царский указ, именьицем девицу жалую!

Иван Васильевич обнимал девок, не стыдясь взгляда жены, хватал их за все места и так голубил загребущими руками, что они пищали от царской ласки придушенными мышатами.

— Люблю я вас всех, девоньки! Люблю! Моченьки нет прожить без вас. Вот все думаю, как же я без вас в раю обойдусь, если господь призовет? В райских кущах грешить нельзя! — хохотал государь.

Минул еще один день.

Иван Васильевич прочно обосновался в царицыном тереме, казалось, он нарочно выбрал женские палаты лишь для того, что спрятаться от многочисленных просителей. Сюда, в женскую половину дворца, вход был закрыт для всех мужей, кроме самого царя.

Царь окружил себя такой свитой, какой позавидовал бы султан Оттоманской Порты, боярышни следовали за своим господином всюду. Они составляли ему компанию на охоте и прогулках, на выездах в дальние отчины и шествовали за царем на богомолье. И который раз царь Иван осознавал, что общество боярышень куда приятнее думного высиживания среди скучающих мужей. Девицы щебетали весенними воробьями, носились по двору перепуганными белками и так веселили государя, умело высмеивая его напыщенных слуг-опришников, что Иван Васильевич хохотал до икоты.

Любимое государево дело — это брать девиц в мыленку. Отбирал царь боярышень загодя, предпочитал грудастых и чтобы непременно были круглы ликом, яко красное солнышко.

Баньку истопники готовили с вечера, а когда государь заявлялся мылиться после утренней молитвы, жар стоял такой, что прижигал пятки.

Уляжется Иван Васильевич на высохшую лавку и велит девицам обмахивать его вениками. Кряхтит государь от обжигающей радости, а девицы до ломоты в суставах стараются над распаренным царским телом. В эти минуты Иван больше походил на грешника, лежащего на раскаленных углях, над которым без устали колдуют черти. Волхвование дьяволов вызывало у Ивана Васильевича одобрительное покрякивание.

Иван Васильевич заставлял девиц мять ему бока, тискать шею. Залезет иная боярышня на спину царю и давай топтать его стопами. Стонет государь, радуется, а девицы еще шибче стараются, вытанцовывая на его плечах. И, глядя на распластанное государево тело, можно было бы подумать, что девичьи ноженьки затоптали Ивана в лавку совсем, но самодержец откроет глаза и пожелает:

— Кваску хочу, да такого, чтобы от холода зубы ломило! Услужите, девоньки!

И вот боярышни несут царю на подносе три братины с ледяным квасом: в одной — напиток яблоневый, в другой — клюквенный, а в третьей — любимый, настоянный на сдобных хлебах.

Разнеженное, усталое тело самодержца крепкие, ядреные девицы подхватывали под руки и выволакивали в прохладный предбанник, где Иван Васильевич, братину за братиной, выпивал квасок. Только после этого он оживал.

— А теперь, девоньки, порадуйте своего государя, как можете. Вижу, господь слепил вас так, как должно. Смотрю на вас и изъянов не вижу!

И, углядев наиболее сбитую боярышню, уводил с собой в самый пар баньки.

Царь Иван понимал толк в усладах, и вошедшие в парилку девицы могли видеть, что на лавке, разметав руки и ноги, лежала боярышня, и трудно было понять, где ее душа пребывала в это время — на небесах или в аду.

Государь отирал ладонью свисавшие с усов капли вина и указывал на следующую избранницу.

— Теперь ты ублажи своего государя. Руки у тебя крепкие… ноги тоже. Наедине мне спину потрешь. А вы, девоньки, здесь, в предбанничке, посидите, пока вас не покличу.

После долгого часа, который неизменно заканчивался оханьем и криками, Иван Васильевич в который раз требовал белого вина, а девки, словно поверженные воины, лежали в глубине баньки на лавках, без стыда подставляя вошедшим боярышням срамные места.

Царица Анна не судила государя и возвратившегося из баньки супруга спрашивала нестрого:

— Тепло ли было в мыленке?

— Жарко, государыня, — истомно потягивался Иван Васильевич, не скрывая счастливой улыбки. — Все косточки распарил. Девоньки у тебя крепенькие, спину мне маслами натирали. Эх, хорошо у тебя, Аннушка, так бы и жил здесь!

— Вот и живи, Иван Васильевич, — улыбалась царица, не желая замечать плутоватых глаз мужа.

Среди окруживших царицу боярышень государь уже успел приглядеть себе очередное развлечение и разглядывал красу с ног до головы.

— Как девицу твою зовут? — спрашивал государь у Анны, кивая в сторону понравившейся боярышни.

— Это Елизавета, государь, дочь окольничего Емели Плетнева.

— Красивая девка! Ночью меня бессонница мучает, пошлешь ее в мои покои, матушка, пускай мне сказки сказывает. Может, песни какие споет, под них я засыпаю споро.

— Как повелишь, государь.

— Жарко что-то нынче, — жаловался Иван Васильевич, распахивая ворот кафтана.

— Это после банного жару, — отвечала царица Анна.

— Вот-вот, — соглашался Иван Васильевич, — совсем тело мое сомлело, прохлады требует! Девоньки, пойдемте со мной, услужите государю. Да не все сразу! Куда же вы толпой-то… Ты пойдешь, ты вот… и ты еще. Опахала прихватите, ветром мое тело остужать будете. А то помру я от жары.

Заложил пятерню за пояс государь и пошел в Спальную избу.

Прошел еще один день.

Глава 5

У Данилы Колтовского было шесть сыновей. Росли они строптивыми, озорными, как свора беспризорных поросят; они день и ночь носились по отцовскому двору и шугали заточенными прутьями перепуганных насмерть гусей.

Большого проку Данила Колтовский от них не видал, а потому, когда созывали молодых недорослей, он с удовольствием снаряжал сыновей на государеву службу, справлял им по простенькой броне и одаривал каждого заезженной клячей, а еще, для пущей важности, отправлял с сыновьями по двое отроков.

Анна уродилась, когда ее не ждали: матушке пятый десяток повалил, а она забрюхатела. Поначалу дите хотели извести — перемотали чрево тугими полотнищами и двое дюжих отроков ухватили за самые концы, чтобы, по команде окольничего Данилы, сдавить тугой живот госпожи. Но в самый последний миг что-то екнуло внутри у Колтовского, и он спросил жену:

— Евдокия, а что, ежели девка уродится? От мальцов нам одни хлопоты, а вот девица была бы утешением в старости. Помнишь, я к тебе Сусанну приводил, знахарку? Так вот она сказывала, что, по всему видать, девка должна быть.

Отроки, намотав на кулаки полотнища, терпеливо дожидались конца разговора. Им не привыкать — не однажды они вытравливали плод, но в господский дом приглашены были впервые.

Здесь же стоял медный большой таз, куда будет выброшен скользкий безжизненный окровавленный плод.

Евдокия была бледна — дважды ей приходилось освобождаться от дитяти. Но то было в далекой молодости, до сватовства Данилы, и разбухшее до времени чрево легло бы позором не только на бедовую девичью голову, но и на батюшкин дом. Поглотала малость ворожейной травы девка, побродила в полночь босой по росе, как велела ведунья, и греховное дитя выскочило само.

Сейчас было иное: Евдокия уже в годах — боязно теперь рожать, не молодка ведь! Однако душить божью душу горше вдвойне.

Глянула Евдокия на молодцев, которые по приказу мужа могли переломить ее пополам, и оживилась:

— А ведь и вправду девка может получиться. А вдруг красавица будет.

— Вот что, Евдокия, рожай!

Распоясали отроки чрево госпожи и пошли восвояси.

Евдокия разродилась девицей в отмеченной срок, на день Анны, и, не мудрствуя особо, дочь назвала в честь великомученицы.

Появление дщери престарелые родители восприняли как божий дар, и всем своим существом Анна как будто доказывала это.

В отличие от сыновей, которые были непоседливы и строптивы, Анна росла на редкость послушной, и, глядя на светловолосую головку девочки, старый Данила удивлялся капризу природы — его сыновья были темноволосы, а Анна светлолица, цветом только что надоенного, не успевшего отстояться молока. О чем не мог заподозрить окольничий, так это о том, что престарелой хозяйке приглянулся молоденький конюх, который не смог устоять перед напором госпожи и сдался на прелом сене под храп и ржание лошадок.

Данила даже не подозревал, что нежность к дочери окажется куда сильнее прежней привязанности к младенцу-первенцу. Девица уродилась ласковой и была на редкость красивой. Созерцая почти иконописное творение, старый Колтовский неизменно плевал через плечо, опасаясь сглаза. Но Анна, словно бутон под теплой ласкающей дланью солнца, раскрывалась все более, а к пятнадцати годам расцвела так, что не находилось в Москве молодчика, который не оглянулся бы девице вслед.

И потянулись к дому Колтовских сваты.

Данила был горд, гостей привечал всегда лаской, но отказывал всем. Он видел для дочери куда более завидную судьбу, чем участь быть женой сына стряпчего. Хорошо бы породниться с боярскими родами, а еще лучше, если бы на дочь засмотрелся кто-нибудь из княжичей.

Будет тогда почет на старости лет!

Любимицу в строгости Данила не держал — и без того девка была примерная, а чтобы наказывать ее хворостиной, так это вообще тяжкий грех! Но без наказа за околицу девицу не отпускал — погрозит окольничий Анне перстом и изречет назидательно:

— Чтобы от девичьего хоровода не отбивалась! Парням только того и нужно, чтобы девичью твердь до свадьбы сокрушить, — и, мелко хихикнув, добавлял: — Сам таким был. Так что словесам их не верь! Держитесь с подружками гуртом и в чащу далеко не залезайте. Совратят, паскудники эдакие!

Однако грех едва не случился на Ивана Купалу, когда июльское солнце разгорячило девичью голову и ночной прохлады едва хватило, чтобы остудить соблазн.

Разбрелись в тот день девоньки каждая в свою сторону, и Анна неожиданно осталась в одиночестве. А тут из-за березы шагнул навстречу девице светлолицый отрок с косматыми кудрями и загребущими руками, да так крепко прижал Анну к себе, что девка едва не задохнулась.

— Ну чего ты ерепенишься, краса, — нашептывал отрок в самые уши, — давно я тебя приметил, да вот не знал, как подойти.

— Пусти, бес! — неистово вырывалась Анна. — Закричу.

— Кричи себе, девица, кричи! После того любиться еще жарче будет! — кружил девичью голову страстным шепотом отрок. — Твои подруженьки давно по лесу разбежались, так любятся в чаще с молодцами, что треск от их ласк пошибче грохота пищалей будет.

Детина действовал умело: одной рукой задрал к самой голове ворох платьев, другой — крепко вцепился в бедро.

— Будет тебе! Уйди, негодник! — отчаянно противилась Анна.

— Ты только не визжи, девица. Расслабься, вот тогда сполна благодать получишь.

У Анны едва хватило сил, чтобы воспротивиться уговорам молодца. Всюду ей слышался шорох примятой травы, волнующий шепот любви, и обжигающая истома, которая исходила из низа живота и быстро распространилась по всему телу, вырвала из ее горла стон. Это было желание, которое грозило сорваться с губ словами: «Возьми меня! Я твоя!» Но вместо этого она завопила совсем истошно, разбудив криком тишину, а заодно перепугав кикимор и леших, которые отозвались из самой глухомани таким жутким воем, что перепугали самого Ивана Купалу.

— Уйди, злыдень! Креста на тебе нет! Уймись, поганец, батюшке на тебя пожалуюсь!

В девке оказалось столько отчаянной силы, что она сумела оттолкнуть от себя отрока, и он, упав, едва не расшибся о ствол березы.

— Дуреха, как есть дуреха! — детина чесал ушибленный затылок. — Такой благодати себя лишаешь. Как знаешь… пойду я. В лесу девок много посговорчивее, еще намилуюсь. А на день Ивана Купалы даже такой красавице, как ты, не грешно отдаться.

Сказав, растворился отрок среди деревьев. Вот и пойми, кто был: не то леший, не то ухарь молодой.

С тех пор Анна на девичьи посиделки стала появляться реже и то если подружки были чрезмерно настойчивы и едва не за руки волокли красавицу на зеленый луг, где непременно она избиралась «царевной», и наряжали ее в белое платье, украсив голову венцом из полевых ромашек.

В цвет входила девка, а за таким ростком глаз нужен, появится незваный молодец, пообдерет лепестки, а потом мыкайся с ободранной красой. Вот потому Колтовский сторожил дочь пуще глаза и частенько, спрятавшись за пнем, следил за девичьими играми, оберегая девоньку от молодцов-стервятников.

Удалась Анна. Даже среди подруг, которые были такие же высокие и статные, он видел, что подобная краса может родиться едва ли не однажды в поколение. И когда Анна являлась с гулянок, Колтовский, уподобившись в строгости суровой матушке, разглядывал на дочери платье, пытаясь выведать следы греха.

Анна оставалась невинной, как майский цвет, как первые ростки зелени среди пожухлой прошлогодней травы. Дите набиралось красы, как это делает в месяц травень береза, надевая на себя длинный, до пят, зеленый сарафан.

О чем не догадывался старый Колтовский, так это о том, что сердце Анны робким прикосновением успела тронуть первая любовь.

Это случилось в прошлое лето, когда Иван Васильевич после восьмилетней опалы возвратил с Белоозера Михаила Воротынского с семейством. Москва встретила опального боярина настороженно, и только самые близкие родичи отважились перешагнуть просторный княжеский двор, который без прежнего надзора порос крапивой и чертополохом, а по углам были такие кучи мусора, как будто каждый проходящий московит норовил бросить сор во двор немилостивого вельможи.

Михаил славился тем, что был несдержан в речах и горяч, как брызжущая через крышку кипящая вода. Даже с Белоозера князь слал государю ругательные письма, проклинал его нынешнее окружение и зло сетовал на то, что царская челядь вовремя не доставляет на его двор свежей севрюги, романеи и рейнского вина; а каждый месяц утаивает по две дюжины лимонов и фунта два меду.

Видно, эти послания доставляли государю немало огорчений, и Михаилу Воротынскому без промедления высылалось все требуемое. Более того — от себя государь слал пятьдесят рублев жалованья и множество восточной снеди.

Через неделю по прибытии в Москву государь повелел быть Воротынскому во дворце вместе с сыновьями.

Михаилу Воротынскому вернули родительские земли, а старшего князя, Андрея, государь приблизил к себе, сделав рындой. Вот тогда и повстречал молодой княжич Анну, которая однажды явилась на Сытный двор за пирогом, пожалованным царем Иваном батюшке.

Пирог был огромен, окружностью с тележье колесо, и так же толст, как пасхальный кулич. Девица отгибалась под тяжестью царского подарка, который, казалось, был выложен не мятными сдобами, а каменьями, и если бы не сладкий дух, исходивший от печеностей едва ли не за версту, можно было бы подумать, что девица несет огромный валун.

— Красавица, позволь помогу! — предстал перед Анной Андрей Воротынский, словно вынырнул из земли. — Чего так перепугалась? Или больно страшен я?

Обомлела Анна, глядючи на отрока. Хорош был детина — белокур, светлолиц, кафтан из дорогой парчи, и грешная мысль нечаянно опалило юное личико: «Вот если бы повстречать такого молодца на Ивана Купалу… Не устояла бы!»

— Чего же мне тебя бояться, — пожала плечами девица, — помоги, коли охота есть.

— А сама ты кто такая? — принял из рук девицы пирог Андрей.

— Анна, дочь окольничего Данилы Колтовского. А ты кто будешь? — потупила девица глаза.

— Воротынский Андрей. Слыхала?

— Как же не слыхать? Слыхивала. Говорят, батюшка ваш больно суров, с самим государем спорить может.

— Не без того, — согласился охотно Андрей, — на прошлой неделе розгами меня высек, до сих пор краснота со спины не сошла. Хочешь покажу, красавица, ежели не веришь? — Готов был скинуть с себя кафтан детина, и если бы не отчаянный протест Анны, оголил бы спину рында перед девицей, а заодно и перед всей любопытствующей дворней. — Сжалился над нами государь, снял давнюю опалу. Батюшку моего пригрел и меня к себе на службу взял. А без знатных боярских родов никак нельзя, — самоуверенно продолжал молоденький княжич, — на них вся Русь держится. Мои предки еще дедам нынешнего государя служили, и дети мои московским великим князьям служить станут. А ты красивая, Анна Даниловна, на Белоозере я таких девиц не встречал.

Слова отрока сжигали лицо девицы, словно коснулось его полуденное солнце, оставив багряный след.

— Может, плохо искал?

— Я и не искал, Анна, а такие девицы, как ты, приметные очень, издалека видны, будто пожар.

Молодец улыбался широко и так же беззаботно, как несмышленое дитя на родной лик.

— Смотри не опались, детина, — не то шутейно, не то всерьез попугала девица.

И стало ясно Андрею Воротынскому: если ему и суждено когда гореть, то причиной этого костра станут открытые и слегка наивные глаза Анны.

— А меня тебе жалко не станет? — все так же задорно улыбался Андрей.

— Не успела еще привыкнуть, чтобы жалеть, — нашлась быстро Анна.

— Пирог-то у тебя тяжел, видать, государь очень ценит твоего батюшку. Даже столбовым дворянам кусок с ладонь только достается, а Даниле Колтовскому целого пирога не пожалел.

Лестно стало девице от такого сравнения, едва не проговорилась о том, что не всякий раз достается им даже маленький кусочек, а этот пирог именной — пожаловал его государь на свадьбу старшего сына окольничего.

— Видать, ценит.

— Однако любовь государя порой странной бывает, такая, что от нее только на Белоозере и возможно спастись, — перестал улыбаться молодец.

Остановилась она у околицы и произнесла:

— Вот мы и пришли, а вот эти палаты моего батюшки будут.

— Славно отстроился окольничий, в таких хоромах не грешно и князю поживать. А может, за Рюриковича замуж выйдешь, тогда не только домом, степенью велика будешь! — вновь широко улыбался молодчик.

— Если приглянется, так отчего же не пойти?

На щеках проступал румянец, и лико девки больше напоминало наливное яблоко.

— За околицу ты часто выходишь? Или только за государевыми пирогами?

— Как батюшка позволит, — скромно отвечала Анна, не смея глянуть на молодца.

— Со мной непременно позволит, — самоуверенно заявил молодой князь, чувствуя, что понравился девке, и догадываясь о том, что эта их встреча не последняя. — Когда же я тебя увижу, девица-красавица?

— Ох, какой быстренький! Едва заприметил и уже за околицу кличешь. К батюшке и к матушке подойдешь, поклон им низкий отвесишь, а потом воскресным днем и до церкви проводить можешь, — пообещала девица. — А ты пирог-то давай, или до своего дома нести собрался?

Вернул Андрей Воротынский девице пирог, будто сняли с него оковы. Вот сейчас самое время, чтобы девку приласкать, а она юркнула за калитку, оставив в награду ему веселый смех.

С тех пор куда бы ни шла Анна, всюду встречала светлолицего отрока: девица на базар — и он с ней, Анна в церковь, и Андрей идет молиться. Молодец всюду провожал ее верной собачкой. Постоянное присутствие статного отрока было ей приятно, и девица ощущала себя тонкоствольной черемухой, выросшей у подножья величавого дуба. И такова была сила в его ветвях, что подует малый ветерок, и крона тотчас разметает по земле белый черемуший цвет. Вот тогда останутся от красы только голые ветви. Любовь к красивому молодцу не была для Анны бездонным омутом, в который хотелось окунуться с головой, скорее она напоминала святой ключ, студеную водицу которого хотелось бы испить в жаркую пору.

Эту любовь они отведали из одного ковша, делая неторопливые аккуратные глотки, и снадобье горячей свежестью расходилось по телу, лишая сна.

Грех был совсем рядом, но он больше напоминал последний глоток, который сумеет унять жажду. У Анны едва хватало сил, чтобы противиться желанию, и, когда рука молодца касалась ее плеч, земля представлялась топью и норовила убежать из-под ног, и если бы не батюшкины наставления, которые проросли в ее душе занозистым частоколом, отдалась бы молодому княжичу где-нибудь на Девичьем поле.

Анна чувствовала, что Андрей полыхает к ней той страстью, какая напоминает беснующийся огонь. И с каждым днем от его присутствия становилось все жарче и жарче.

Андрей уже не довольствовался тихими прогулками к церкви, он звал девицу далеко за батюшкину околицу, где особенно красноречив июньский соловей.

Все меньше оставалось сил противиться, все заманчивее казалась нескошенная трава, которая могла упрятать с головой тайну, связавшую обоих.

А когда девицу удалось увести подалее от околицы и темень, зная тайну молодых, скрывала их от лукавого глаза, Андрей хватал Анну за все места, вырывая из потревоженного тела стон. Княжич напоминал голодного, истосковавшегося по сытной сдобе путника, поглощая кусок за куском сладкую пряность, он не мог наполнить бездонную утробу. И когда ему уже казалось, что он сумел наконец добраться до самого лакомого кусочка, девка, задыхаясь, осадила его:

— Ну, чего руки-то распустил? Батеньке пожалуюсь!

Эта угроза помогала ненадолго, и молодой князь, словно жеребец в стойле, усердно добивающийся расположения кобылицы, пытался вновь сокрушить неприступную крепость Анны Колтовской.

— Что же ты, краса, не даешься? Все равно моей будешь. Нет тут позора, ежели такое полюбовно случается.

— Чего же я тогда батюшке скажу? Нет уж, дружок, сначала батюшкино благословение, потом государево разрешение, а как дозволит, тогда свадебку сыграем. Как же я на народ смотреть стану, если не уберегусь?

Князья всегда брали в жены девиц непорочных, их смотрины мало чем отличались от выбора государевых невест, разве что боярышень сходилось поменьше. А после первой брачной ночи, как высшую добродетель, свахи вывешивали окровавленную простыню.

О тайной страсти своей дочери старый Колтовский узнал случайно, когда спьяну оступился перед воротами дома и пролежал беспомощным, пытаясь подняться. Поначалу окольничий кричал, но пропитый голос издавал сип, напоминающий змеиное шипение, а потом умолк вовсе, догадавшись, что если кто его и слышит, так это дворовый пес. Возможно, он так и проспал бы до самого утра, если бы не пробудился от приближающихся голосов.

— Строга ты, Анна, только и позволяешь за титьки подержаться. А у меня нутро сгорает. Мало мне того. Другие отроки со своими девками все луга за посадами примяли.

— Не могу, батенька заругает.

— Все батенька да батенька, другие девицы и на тятьку своего не глянут!

— То другие!.. А он меня даже с девками не всегда на гулянье отпускает, — узнал Колтовский скорбящий голос дочери.

— Три месяца уже ходим, а ты только дозволяешь до колен дотронуться. Женюсь я на тебе, Анна! Истинный бог, женюсь, только силушки у меня нет до свадьбы дожидаться. Завтра государь на охоту собрался, а мне отпускную дал, вот мы с тобой в обедню и встретимся в церкви. А там по лесу погуляем. Придешь?

— Приду, только ты, Андрюшка, руками не лапай, давеча за грудь шибанул, а матушка в бане углядела и спросила, откуда синяк взялся.

— Не буду, — пообещал Воротынский, — только ты приди.

Сбежал хмель с Колтовского, как талая вода в солнцепек. И сам он был молод, и сам любил девичью плоть попримять. Но не верилось Колтовскому, что можно с девицей проходить три месяца и не поваляться с ней досыта на пахучем лугу.

А не лукавит ли Анна, может, она уже и не девка?

Перепугался старик. Видно, почуяв за забором хозяина, сурово тявкнул пес и поволочил по двору тяжелую цепь. Замер в темноте Колтовский, а когда молодец скрылся за поворотом, поднялся, отряхнулся и заспешил к дому. В сердцах пнул подвернувшегося под ноги пса, который обиженно взвизгнул, пытаясь понять причину хозяйского гнева, и, поджав уши, спрятался в конуре. Затем Данила Колтовский отыскал на женской половине дочь и сосредоточенно принялся лупить ее кнутовищем.

— Будешь батьку обманывать! Будешь батьку обманывать! — сурово наставлял отец.

На следующий день Анна в церковь не пошла, продержал Данила Колтовский в горнице дочь и два последующих дня, а окна, что выходили на улицу, повелел завесить сукном.

На четвертый день к окольничему явился юный князь Андрей Воротынский.

Поклонился молодец Даниле и попросил кротко:

— Данила Гаврилович, отпусти ты со мной свою дщерь. В церкви мы помолимся. Зла я с ней никакого не сделаю, а потом обратно до ворот отведу.

Колтовский слушал Андрея Воротынского, стоя на крыльце, не всякий раз приходится так разговаривать с Рюриковичами. Чаще всего князья меньших чинов на свой двор не допускали, а если случалось прибыть по делу, то полагалось привязывать коня к забору и, сняв шапку, с почтением переступать вельможий двор. А Воротынский стоял просто, как будто не было в его жилах царской крови, и сам он, подобно холопу, терпеливо дожидался соизволения строгого господина.

Хмыкнул Колтовский, но с крыльца сошел, не решаясь и дальше бесчестить юного князя. Видать, и вправду припекла его Анна, если башку перед худородными посмел обнажить.

— Шапку на уши натяни, — хмуро посоветовал окольничий, — а то голову простудишь.

Улыбнулся Андрей. Красивый, статный, в серебряном расписном охабне, он напоминал знатного гостя, случайно оказавшегося на дворе простолюдина.

— Проходи в горницу, князь, не каждый день к нам с хозяюшкой такие гости заявляются.

Андрей Воротынский был молодец видный. Всем удался — пошел в породу, напоминал отца: Михаил Иванович Воротынский тоже высоченный, макушкой косяки сбивает, и силушка в его руках водится, на спор телегу с каменьями в прошлый год на Кремлевский бугор приволок. Вот, видать, и отпрыск его из таковых. А сами Воротынские ближе многих к государю стоят, вот через этого губастого отрока можно и роду Колтовских из захолустных подняться. Не век же на навозе сидеть да кур считать.

— Спасибо, хозяин, — улыбнулся Андрей Воротынский, выпятив вперед свои телячьи губы, — только ты меня хлебосолом не корми. Отпустишь со мной Аннушку?

И сам Андрей Воротынский выглядел так же богато, как дарованные государем имения. Ежели спросить, сколько у него в рубахе золотых ниток вшито, так и сказать не сумеет, как неведомо ему, сколько десятин земли имеет батюшка.

— Ишь ты какой! — неожиданно обозлился окольничий. — Дочку звать пришел, а отца ее уважить не желаешь. Или все Воротынские таковы? Это вам не Дума, я могу и от порога поворотить!

Андрей походил на телка — огромный, большеголовый, видно, он умеет ластиться, а таких девки любят особенно шибко. Сложил губы в трубочку, словно молока просит, а вместо того из горла поперло:

— Напрасно ты, Данила Гаврилович, сердишься, я ведь к Анне всерьез. Может быть, зятя от ворот спровадить хочешь. Или Анну в добре не желаешь видеть?

— Какому отцу дочь в счастье видеть не хочется? Только таких женихов, как ты, за Анной целый рой вьется! Посмотри, какого пса завел, чтобы женихов спроваживать. Поди разберись, кто из вас дщери моей добра желает, а кто напаскудничать хочет? Оглянуться не успеешь, как невинности лишат!

— Анна не из таковых, — раздвинул губы в улыбке отрок, и Даниле стало понятно, что добиться заветного Андрею не помогла даже телячья нежность.

— На каждый замок имеется свой ключ, — хмыкнул окольничий. — Ладно, так и быть, проводи Анну в церковь, и чтобы за руки не держались!

— Как велишь, Данила Гаврилович.

— Вот и славненько, чтобы девицу привел до вечерней молитвы. А теперь ступай с глаз моих!

Глава 6

Следующий день был банный. Любил его старый Колтовский, а потому всегда собирался загодя, допекая челядь заботой о чистой сорочке и мохнатых вениках.

Этот день нравился ему еще и тем, что он был едва ли не единственным, когда семья собиралась вместе. Так было заведено еще в молодости, когда детишки только подрастали. Теперь, когда сыновья вымахали, обзавелись своими семьями и народилась дочь, старый Колтовский привычный порядок ломать не стал и зазывал сыновей вместе со снохами в баньку. Не отставала от братьев и любимица-дочь — большая охотница до банного жару!

Старую баньку пришлось сломать, а вместо нее выстроить новую, которая по вычурным наличникам, по высокому рундуку и шатровой крыше больше напоминала терем, чем парильню. Но это совсем не смущало старого Колтовского, который относился к чистому телу так же свято, как поп к Светлой седмице. Не пожалел окольничий на устройство баньки и сосновых стволов — длинных, как мачты, стругов и толстенных.

Вот и разродились они свежеструганой банькой, дух от которой шел такой же ядреный и чистый, как от церквушки, обкуренной ладаном, грех было пройти мимо, чтобы не обласкать теплой водичкой опоганенное тело.

Очередного мытья Данила Гаврилович дожидался с особым нетерпением, а потому уже с утра торопил челядь, чтобы просушили сухим теплом половицы, обкурили баню благовониями, а еще чтобы укрепили в предбанничке иконку — на тот случай, если под лавкой будут сидеть бесы. А когда камень раскалился и стал напоминать о себе тихим потрескиванием, старый Данила счастливо потер руки и крикнул жене:

— Зови сыновей и дщерь, мылиться пойдем! — и первый ступил в обжаренную сухим воздухом баньку.

Старый Колтовский разнагишался, посидел в теплом предбаннике, а потом, не зная срама, вышел во двор на прохладный ветер.

— Где же вас черти носят?! Долго ли еще мне дожидаться?!

— Идем, батюшка! Спешим! — раздался голос престарелой женушки, а вслед за тем на крыльце показались старшие сыновья со своими женами.

— Анну покличьте, нечего ей в девичьей комнате отсиживаться, — напоследок велел Колтовский и плотно прикрыл за собой дверь, опасаясь выстудить тепло.

Заявились сыновья с женами. Они походили один на другого — были такими же скуластыми и большеротыми, как сам отец; от матушки отроки унаследовали огромное рыхлое тело, чем напоминали стоведерные бочки, в которых государь выставляет на базарах пиво в день церковных праздников; и снохи, уподобившись мужьям, несли на своих коротеньких ножках такое толстое брюхо, как будто собирались родить целый выводок. В сравнении с ними Анна казалась ромашкой с тоненьким стебельком, выросшей среди задиристых бутонов репейника.

Данила Гаврилович лежал на самом верху, задрав распаренный зад к потолку. Жар забиякой покусывал раскрасневшиеся ягодицы. Колтовский временами плескал на каменную кладку ковш студеной воды, чтобы вытащить из печи огненное жало.

Если кто и способен был еще выдержать банное пекло, так это хрупкая Анна, которая от жара становилась почти прозрачной, она, не уступая батюшке в упрямстве, никогда не покидала раскаленный полок; сыновья уходили в предбанничек после третьего пролитого ковша и долго не могли отдышаться, услаждая утробу прохладным пивом.

Сейчас появление дочери Данила Гаврилович ожидал с особым нетерпением, и когда она предстала в дверном проеме, старик крякнул от неожиданности. Никогда Данила не смотрел на ее тело с тем интересом, с каким разглядывал нынче. Вдруг неожиданно для себя он отметил, что дочь приобрела формы, которыми должна быть славна девица: ни худа, ни толста, в грудях опрятна, а в бедрах такова, что любого мужа упрячет.

— Ну чего на дочь-то вылупился, старый! — прикрикнула со своего места старуха-мать. — Прямо пакостником бесстыжим смотришь! А ты, девка, полезай на лавку, нечего выставляться. Не ровен час, черт-банник может испортить. Да еще у твоего батьки глаз дурной!

— Ты чего, старая! — вскочил Колтовский, будто голым задом присел на раскаленный гвоздь. — Неужто ты думаешь, что я своей дочери зла желаю! Щипки на ней смотрю, что ухажеры оставили. Вон на ляжке синячище здоровенный! Видать, кто-то из молодцев пятерней ухватил… Ты, девка, не балуй. Свою честь до венца донеси, а иначе прокляну! Не будь бестолковой и своей красой как надо распорядись. А теперь поддай из ковшика пару да полезай ко мне наверх, веничком по плечам постучишь.

Глава 7

Князь Михаил Воротынский зачал старшего сына в самый разгар царской немилости: когда дворец наполнился худородными; когда вместо чинного сидения в Думе государь предпочитал бесовские пляски и когда Иван Васильевич, по наущению низших чинов, норовил выставить князей за шиворот со двора, а то и вовсе запирал в родительских имениях.

Вот тогда, возможно от большой тоски по прежней чинной службе, народилось третье чадо Михаила Ивановича — Андрей. Первенец Гавриил и дщерь Лада померли много лет назад, оставив навсегда в душе стареющего князя печаль, и Михаил Воротынский окружил наследника такой заботой, какой не бывает даже у птиц, стерегущих первый помет.

Именьице, куда был сослан князь, среди соседей пользовалось дурной славой, говорили о том, что окружавшие его леса наполнены кикиморами и лешими и самое верное средство, чтобы отворотить от новорожденного дурную силу, это подкладывать под его голову стальной нож.

Так и прожил Андрей Михайлович много лет с ножом под подушкой, будто ожидал младенец разбоя. И только когда Воротынский вернулся в Москву, клинок был забыт.

Поплевал Михаил Иванович через левое плечо и навсегда распростился с таежной глухоманью.

Андрей оказался не единственным чадом, и три года подряд верная супруга исправно одаривала его сыновьями. Последними были две дочери.

Воротынский назойливо опекал сыновей даже тогда, когда они подросли и стали заглядываться на девок. Он мог за непослушание огреть плетью младших, а старшего Андрея драл за уши, как нерадивого холопа. Однако эта внешняя суровость отца сочеталась с трогательной и нежной любовью, на которую была способна только одряхлевшая старость. Боярин мог впадать в ярость, если кто-нибудь осмеливался возводить хулу на его чад, и сердце мгновенно размягчалось, если он слышал о сыновьях доброе слово. А ночью, когда отроки, разметав руки по сторонам, глубоко спали, он мог подолгу смотреть на их безмятежные лица.

Михаил Иванович жил по старине, а потому слово, сказанное поперек, не терпел — требовал от отпрысков той покорности, какой когда-то искал в нем его покойный батюшка, Иван Денисович.

Вот кто бывал крут!

При разговоре с отцом полагалось снимать шапку и смотреть не выше пупа. Он имел при себе всегда кнут, а ежели что не по его — лупил древком по шее!

Однако седая старина — это не только бесконечное лупцевание собственных отроков за мелкие провинности с лютостью, на которую не отважится даже пастух, наказывая нерадивую и блудливую козу; старина — это в первую очередь сильные родовые связи, которыми всегда славились древние боярские рода. И как бы ни была велика обида при ссорах, но в трудную минуту забудется былая вражда и плечи сыновей сомкнутся, остановят беду.

Старина — это древние традиции, где былины такая же явь, как предания об именитых предках, и нет большей чести, чем носить имя прославленного сородича.

Одна из заповедей старины — «береги чадо свое пуще зеницы», а потому Михаил Иванович строго следил за сыновьями, стараясь оградить их от лихой беды, а заодно выправить их поведение под незыблемые каноны, писанные еще задолго до Владимира Мономаха.

Когда Андрей проводил Анну Колтовскую до церкви, боярин Воротынский узнал об этом следующим часом.

Колтовские не были родовиты, а потому в княжеских домах далее чем в сени их не допускали; брак с таковыми считался и вовсе зазорным. Михаил Иванович всегда строго следовал давним традициям, и когда сын вернулся с литургии, князь постарался наставлениями поумерить его любовный пыл.

— Вот что я хочу сказать тебе, Андрей. Анна Колтовская девка в самом деле очень видная. Таких красавиц по всей Москве даже с пяток не насчитаешь. И дородна, и пригожа, не девица, а пряник. Так и хочется откусить! А только я тебе своего отцовского благословения не дам…

— Батюшка…

— …Ты на княжеские рода озирайся, а на девок худородных засматриваться нечего! Важно, чтобы корень был древний, а не упирался в стольников и кравчих.

— Из окольничих она, батенька, — роптал Андрей.

— И что с того, дурень ты эдакий! А только их род всегда в самом конце стола сидит.

— Люба она мне, батенька, — пытался возражать старший сын, — день не повидаю, так такая тоска забирает, хоть в омут с головой бросайся…

— Окстись! Отхлестать бы тебя за эти несуразные словеса, — перепугался князь Воротынский, понимая, что не хватит у него более сил даже для того, чтобы огреть сына плетью.

— Бей, батянька, а только от Анны не откажусь!

— Тьфу ты, — сплюнул боярин и отошел в сторону.

* * *

Андрей виделся с Анной едва ли не каждый день.

Отвадить сына от Анны у Воротынского не хватало сил, и он, втайне от домашних и челяди, решил призвать в помощь темные силы и частенько наведывался к замоскворецким ворожеям, которые за полтину обещали навести на девицу порчу, а то и вовсе сжить со света.

Михаил Иванович слегка жмурился от откровенных слов колдуний, но протестовал слабо.

— Уж ты ее не так шибко, пускай живет себе. Вы бы лучше к ней молодца подвели, который рожей был бы красив да сам боек. Если он ее испортит, так Андрюша мой сам отвернется.

— Вижу молодца — и красив и строен, — в один голос говорили колдуньи, заглядывая в корыта с водой и листая ворожейные книги, — вот только лица никак не разглядеть.

Тогда князь Воротынский решил обратиться за помощью к Дуняше. Старуха намешала в ступе разных трав, потом высыпала содержимое на стол и удивила:

— Вижу избранника Анны… Сорочка на нем серебряной нитью вышита, кафтан золотой, шапка из горланного меха, в руках трость держит из слоновой кости, поступь у него уверенная… Да это никак ли сам царь! — всплеснула руками колдунья. — Вижу царские палаты, трон государев, а Иван Васильевич руку Анне подает…

— Чего же это такое нагадала?! Шельма ты старая, с какой такой стати Анне Колтовской рядом с царем быть?! — всерьез перепугался боярин.

— Я и не гадала, — спокойным голосом возражала Дуняша, — я всю правду говорю, только чтобы ты не сказывал, боярин, а Анну Колтовскую я рядом с царем вижу. Так тому и быть! Только тебе мой совет, Михаил Иванович, отведи сына от Анны, иначе быть беде. А здесь моя власть кончается.

— Да как же мне его от этой проклятущей отвести, если она парня больше всякого колдовства приворожила? Во сне ее имя поминает. Тьфу! — сплюнул себе на сапог Воротынский. — Мне от этого тоже никакого житья не стало.

— Беги от беды, Михаил Иванович, от этой Колтовской вам большое несчастье будет. Смотри, как травушка потемнела, будто ее пеплом присыпало.

Поглядел боярин на стол, а трава и вправду черна. Поди тут разберись: не то перепачкалась на грязном столе, не то колдовство намешано.

— Побегу, матушка, как есть побегу! Ног жалеть не стану и сына своего прихвачу, а ежели слушаться не станет, так за уши отдеру нечестивца!

— Иди, милый, иди и помни о моих словах!

* * *

Анна Колтовская запала в государя.

Чем-то неуловимым девица напоминала Ивану Васильевичу его первую жену — Анастасию Романовну. Это сходство не давало себя поймать, убегало от него, словно сжатая в ладони вода. Может быть, причина в глазах? Таких же больших и наивных. Царица Анастасия до самой кончины смотрела на окружающий мир с выражением пятилетнего чада. А может быть, причина в покорности, какая сквозит во всей ее фигуре, — слишком гибок был стан, слишком любезным лицо. Что-то подсказывало Ивану, что Анна способна проявить твердость, перед которой сталь может показаться стеклянным осколком.

— Малюта, — позвал государь.

— Слушаю, Иван Васильевич, — в государевы покои вошел Григорий Лукьянович.

— Мой прошлый приезд к Колтовским помнишь?

— Как же позабыть, государь.

— Дочка мне его приглянулась.

— Красивая, — качнул головой холоп.

— Ты вот что сделай, присмотри за Анной Колтовской, что она за девица. Если окажется такой, как показалась… в жены ее возьму. Не посмотрю, что из худородных, не век же мне во вдовцах ходить.

Об Анне Колтовской Малюта Скуратов знал почти все. Она заинтересовала его сразу же, едва Иван Васильевич бросил на девицу заинтересованный взгляд. Григорий Лукьянович был уверен, что такой разговор должен скоро состояться, а потому подготовился к нему изрядно. Малюта едва сдержался, чтобы не проговориться о том, что за девицей присматривают три его шептуньи и она не делает даже трех десятков шагов без того, чтобы об этом не стало известно лично ему.

— Сделаю, государь, все как надобно будет, — хвалил себя думный дворянин за предвидение.

— Через день с докладом ко мне явишься и все как есть про Анну расскажешь. Справишься?

— Не впервой мне, государь. Справлюсь.

В том, что этому разговору государь придавал большое значение, Малюта Скуратов сумел убедиться в назначенный срок.

Было воскресение, и Григорий Лукьянович решил зайти в любимую корчму на Красной площади. Совсем недурно попивать в праздный день сладковатую и терпкую медовуху, окуная в нее седые усища.

Эта корчма была знаменита на всю округу еще и тем, что облюбовал ее огромный черный козел, который появлялся у питейного двора сразу с открытием и не уходил до тех пор, пока ее не покидал последний посетитель. Козел славился задиристым нравом и, наставив рога, не выпускал из дверей бражников, пока не находил хмельного угощения. Пролитых на землю нескольких капель медовухи хватало для того, чтобы выскочить через проем двери и скрыться в соседней подворотне. Совсем туго приходилось тем, кто хотел избежать заведенного порядка и норовил обмануть «черную бестию», отваживаясь пробраться по-воровски. Животное, не ведая милости, гоняло несчастного по двору, и не было большей потехи, чем глазеть на прыгающего через плетень молодца.

Выпив два огромных кубка медовухи и плеснув остаток на землю, Малюта не без удовольствия стал наблюдать за тем, как слизывает хмельное лакомство козел-удалец. Животное благодарно махало черной лохматой головой и радостно блеяло, всем своим видом показывая, что выпивка пришлась по нутру. За день козел напивался так, что без памяти валялся в кустах неподалеку, напоминая пропащего квасника.

Едва Малюта отошел от корчмы, как навстречу ему вышло двое детин в коротких казанах и с топориками в руке — это были рынды государя.

— С обедни тебя ищем, Григорий Лукьянович, государь немедля повелел тебе во дворце быть.

— Чего меня искать? — надул щеки думный дворянин. — В корчме я сижу. А дорогу ко дворцу я и без вас бы нашел.

Раздвинул Малюта плечами застывших отроков и не торопясь потащился к государю во дворец.

Иван Васильевич дожидался Малюту с нетерпением, а когда он заметил на Благовещенской лестнице кряжистую фигуру любимца, который, едва не сбивая перила и рундуки, так качался, как будто выпил половину винных запасов всей Московии, невольно обругался:

— Тростью бы проучить злодея, будет тогда знать, как к государю на доклад пьяным являться! Эй, стольники, встретьте Гришку, а то лоб расшибет.

Григория Лукьяновича от медовухи разморило. Самое время, чтобы отлежаться в тени, ополоснуть горячую голову ковшом колодезной воды, а только после того предстать перед самодержцем.

Малюта Скуратов не без труда преодолел высокий порог и так сильно стукнулся ухом о косяк, что на его месте любой другой оставил бы на белилах мозги, а думный дворянин лишь отер ушибленное место ладонью и, опираясь на молоденьких князей, переступил Сенную ком-нату.

— Звал, государь? — увидел Григорий Лукьянович самодержца, поглаживающего рыжего кота.

— Явился, мерзавец? — уставил на холопа тяжелый взгляд государь.

— Прибыл, Иван Васильевич, как ты кликнул, так я мигом во дворец.

Великий московский князь еще раз притронулся пальцами к выгнутой косматой спине, а потом, потеряв к коту всякий интерес, ухватил его за холку и отбросил далеко в сторону.

— Фу ты, бестия, весь кафтан волосами испакостил!

Сверкнул черными мудями кот и исчез за печью.

— Не забыл ли, Гришенька, для чего я тебя призвал? — отер ладони о порты государь.

— Как же можно, Иван Васильевич!

— Узнал ли ты, о чем я велел?

— Все как есть разузнал.

Малюта подумал, что если государь не разрешит присесть, то он свалится ему в ноги и расшибет лоб.

— Ты бы сел, Григорий Лукьянович.

Малюта Скуратов уселся на сундук, стоящий у самой стены, облокотился о прохладную поверхность и едва не застонал от удовольствия.

— Вот что я хочу тебе сказать, государь. Мои шептуны за девкой денно и нощно следят. Анна — девица непорочная, ни с кем никогда не зналась, даже на гуляньях мужнину руку от себя отстраняла.

— Бедняга… Что, так и живет нецелованной?

— Об этом я не говорил, Иван Васильевич. Может, и прижал ее кто разок… Отец у нее шибко строг, что не так, розгами хлещет!

— Именно так и нужно девок поучать, — согласился Иван Васильевич, — ладный, видать, он отец. Далее рассказывай! Вижу, что утаиваешь чего-то.

— Девка-то она добрая, но вот в последний год молодчик у Анны появился, государь.

— Вот как!.. Кто таков?

— Воротынский Андрей.

— И здесь Воротынские дорогу перебегают! Скоро мне их под своей постелью искать придется. Видать, пригож молодец?

— Молодец знатен, государь. Высок, широк, лицом пригож. Таких отроков бабы любят!

Иван Васильевич словно надкусил лимон и отвечал сдержанно:

— Андрея в железо! Никогда не терпел подле себя соперников.

Стараясь не расшибиться в Сенных покоях, Малюта принялся осторожно, словно слепец в базарный день, пробираться к выходу.

* * *

Данила Гаврилович не был злым. И разве можно быть злобливым с рыжей копной волос, таких же ярких, словно костер в вечерних сумерках. Голова его была неприбрана и напоминала гнездо диковинной птицы. Весь вид Колтовского излучал добродушие, а огромные веснушки на носу делали его похожим на базарного скомороха, который за пяток душистых пряников мог целый день веселить базар.

Но раз в неделю старый Колтовский напускал на себя сердитость и мог пнуть не только курицу, попавшуюся под ноги, но и огреть плетью пробегавшую по двору бабу.

Но все-таки пятница принадлежала его супружнице, и к этому дню Данила Гаврилович готовился загодя, как и всякий домовитый хозяин, проживающий в Китай-городе. Накануне вечерком Колтовский нарезал гибких тонких прутьев, промочил их в рассоле и следующим днем пробовал их упругость на собственных голых икрах, а потом, зажав охапку веток под мышкой, поднимался в терем, где любила проводить времечко верная супружница.

И долгих полчаса двор оглашался истошным криком хозяйки, которая в паузах вымаливала у хозяина прощенья. А он, не зная милосердия, лупил женщину, пока наконец не обломал о ее спину весь припасенный ворох прутьев.

Челядь в этот час хозяина не тревожила и, задрав голову на терем, с нотой уважения в голосе переговаривалась:

— Это наш господин женушку свою поучает.

— Здорово у него это выходит. Вон она как орет, сердешная.

Только самый несведущий мог задать вопрос:

— За что же он ее так немилосердно лупит? Может, привечать кого стала?

Дворовые охотно объясняли, вновь удивляясь наивности гостя:

— Да разве она, голубушка, может в чем провиниться? Хозяюшка наша мышь обидеть не посмеет. И мила, и приветлива, а такая добрая, что во всей Москве не отыскать такую душу!

— За что же ей тогда такое обидное наказание? — удивлялся несмышленый.

— А по-другому никак нельзя, мужик должен всем показать, что бабу свою любит. И чем больше веток об ее спину обломает, тем, стало быть, любовь его крепче, — убеждали знатоки. — Вон, на Басмановой улице, один окольничий свою женушку поленьями поучает. Это, видать, большая любовь!

В этот день Данила Гаврилович старался особенно. Всей Москве окольничий решил доказать пылкость своего чувства, а потому вместо обычной охапки прутьев приволок из леса вязанку крепких, толщиной в палец розг. И хозяюшка так изрядно вопила, что уже более ни у кого не оставалось сомнений, что настоящая любовь обитает в доме Колтовских.

К поучению своей супруги Данила Гаврилович приступал дважды. И оба раза он обессиленный опускался на гору сломанных веток и степенно, как требовало его мужнино положение, отдыхал, а когда безмолвие затягивалось, Колтовский неторопливо пускался в рассуждения:

— Секу я тебя, Маруся, не зла ради, а по большой любви. Никто теперь меня не посмеет упрекнуть, что жену свою не учу, что на разум ее не наставляю. Пойми меня, суженая, иначе нельзя! Знаешь, как в народе молвят? Если муж бьет, значит, любит. И батькой мне моим завещано было, чтобы поучал жену как мог и был для нее господином и защитником.

Жена все никак не могла отереть ладонью высеченный зад и осторожно, с пониманием, просила:

— Ты бы уж, Данила Гаврилович, не так шибко поучал, а то у меня весь зад разъело.

— Разъело потому, что розги я долго в рассоле отмачивал. Я на тебя, душенька моя, соли не жалею, полпуда в корыто бухнул.

— Припекает, родимый.

— Это только к лучшему. Еще дедуня мой советовал угощать суженую розгами. А знаешь для чего? Для того, чтобы черти в нее не проникли, чтобы тело ее в чистоте держалось. Вот я, кажись, и отдохнул, Маруся. А ну задирай платье, далее я тебя наставлять стану.

Анна заявилась к батюшке в то самое время, когда он уже закончил увещевать жену и усталый, словно хлебороб после жатвы, набирался сил, лежа на постели. Данила Гаврилович стал замечать, что понемногу начал стареть. Раньше, бывало, мог поучать жену по нескольку часов кряду, а сейчас едва помахал розгами — и спину так стало ломать, будто его самого крепко отхлестали.

В это время никто из челяди его не беспокоил. Этот отдых он считал таким же праведным, как сон после утренней молитвы. Но половицы протяжно заскрипели под чьим-то робким шагом.

— Кого там черти принесли?!

— Я это, батюшка, — услышал Данила голос дочери.

Появления Анны Данила Гаврилович никак не ожидал. Не в ее характере было являться в комнату родителей, а с некоторых пор она стала избегать отца. Бывало, не докличешься дочь: все с рукоделием да со скотом занята, повитухой готова быть у каждой клушки, а последняя гусыня для нее куда ближе, чем родной батенька.

— Какая надобность во мне? — приподнялся с постели Колтовский. И, увидев зареванное лицо дочери, перепугался: — Неужно кто из отроков чести лишил? Говорил я тебе, не шастай по лугам, так она все за подружками! А управу на молодца я искать не стану, сама виновата!

— Не о том ты, батенька, говоришь, — перебила отца Анна. — Скуратов-Бельский Андрея в темницу запер!

— Да ну! — поднялся с постели Колтовский.

Не мог он предположить о том, что, пока поучал жену, дочь успела остаться без жениха. Жаль детину, видный был отрок.

— Вот все как вышло, батюшка, — растирала кулаками девица слезы, — видать, в перестарках мне пропадать.

— Не хнычь, — опоясал кафтан окольничий, — до старых дев тебе еще далековато. Отыщется для тебя женишок. А государь понапрасну наказывать не станет. Выбрось молодца из головы… представь, что не было его.

— Как же такое представить можно, батюшка, когда всякий вечер мы с ним у плетня миловались.

— Миловаться у плетня — это не самый большой грех. Ладно худшего не случилось. А то могла бы порченой быть! Эх, доченька, доченька, — нешуточно горевал Колтовский. — Что же я могу сделать? Иван Васильевич для всех нас господин, вот и примем его волю как должное. А ты не горюй, Аннушка, — прижимал к себе престарелый отец юную дочь, — может, и наладится все. Авось смилостивится государь, отпустит Андрея.

Скоро с Лобного места был зачитан указ о том, что Андрей Воротынский по приговору бояр и государеву велению сослан в Соловецкий монастырь.

А неделей позже в дом окольничего Данилы Колтовского заявился невысокого роста детина в серых портах и синей сорочке. В палаты отрок проходить не захотел, потоптался неловко у порога, сбивая с сапог налипшую грязь, а потом отважился:

— Мне бы до дочери твоей надо, Данила Гаврилович.

— А в чем нужда? — подозрительно глядел на гостя окольничий.

— От князя Андрея Воротынского весточку я ей вез, — протянул незнакомец грамоту, — обещал передать. Да теперь она ни к чему. Сгинул князь в дороге.

— Как так?!

— Караульничие за непослушание до смерти его забили. — И, наклонясь к самому уху Данилы Гавриловича, добавил: — Десятник мне поведал о том, что будто бы не должны были Андрея Михайловича да монастыря довезти. Малюта Скуратов его дюже не любил, вот и наказал страже его прибить. Так-то!

— Господи! — в страхе перекрестился Колтовский, ненароком прикоснувшись к государевой тайне. — А сам ты кто таков будешь?

— Я-то? А я и есть та самая стража, — просто отвечал незнакомец. — Хотел не отдавать посланьице, да уж больно душа моя тяготится. Не сумел воспротивиться, — отвечал отрок уже с лестницы.

Колтовского окликнул Аннушкин голос:

— Кто приходил, батенька?

— Это так, доченька, ко мне приходили, — едва отозвался Колтовский, разрывая на мелкие клочки Андреево послание.

* * *

Скороход от государя прибыл неожиданно, а потому показалось, что явился он в самое непотребное время.

Данила Гаврилович в этот час мучился спиной и просил девок ожечь поясницу молоденькой крапивой. Задрав голую спину к потолку, он терпеливо сносил жгучие удары. Девкам это занятие пришлось по душе, и они лупили хозяина с такой яростью, как будто хотели рассчитаться с ним одним разом за множество обид. Девицы норовили угодить пониже, рассчитывая на то, что во время сидения Колтовский будет вспоминать умелые девичьи руки и корить себя за похотливость.

Колтовский орал, слезно причитал, громко матерился, но девиц от себя не отпускал, а скороход терпеливо дожидался во дворе, стоя с указом в руках.

Глянул Данила Гаврилович в окно, а у ворот, свесив рукава, слонялся без дела царский посланец.

— А ну порты мне, девки, готовь! Да поживее! — вскочил хозяин.

Окольничий спустился к царскому вестнику. Спина у Данила чесалась, но особенно зудел зад, и Колтовский едва сдерживался, чтобы не запустить пятерню под штаны и унять наконец беспокоящее его место.

— Дочку твою, Данила Гаврилович, государь при дворе видеть желает, — отвечал скороход. Прищурил подслеповатые глаза Колтовский и узнал в детине Малюту Скуратова.

— Здравствуй, Григорий Лукьянович, — глухо отозвался Колтовский. — Что же ты сразу не окликнул? В тот же миг бы вышел.

— Ты так орал, что тревожить было жаль. Мне тут сказали, что девицы крапивой тебя угощали. Вот если бы мои мастера в Пытошной работали так же, как твои дворовые девицы, так давно бы уже всю крамолу повывели бы.

— Когда дочку во двор отвести? — на время позабыл Данила о растерзанной спине.

— А тебе ее вести не надо, мы сами ее сейчас же доставим куда нужно. Еще государь повелел тебе передать, что вечером за дочь двух аргамаков в подарок получишь.

Вот, стало быть, сколько сейчас царские приживалки стоят — пару жеребчиков! Язык от страха у Данилы онемел и казался чугунным.

— Поблагодари государя за честь, Григорий Лукьянович, — едва сумел произнести Колтовский.

Девку собирали так, как будто провожали в дальний путь, — повелели взять домашних пирожков, одели во все белое, а напоследок отец к губам дочери поднес родительскую иконку и напутствовал невесело:

— Теперь ты не наша, живи как придется! А мы осуждать тебя за это не станем, видать, такова она, судьба.

Потупилась от услышанного челядь и разошлась по двору, оставив девицу наедине со Скуратовым-Бельским.

Окольничий стал тяжело подниматься по лестнице, обернувшись, увидел, как дочь подбирает руками полы белого платья, стараясь перешагнуть куриный помет. Остановилась девица у ворот, потом застыла надолго в глубоком поклоне.

С тем и ушла.

Совсем не предполагал старый Колтовский о том, что уже сегодняшним вечером Анну Даниловну станут величать царицей и матушкой.

Глава 8

Анна Колтовская оказалась бабой премудрой. Узнав получше государя, она старалась угодить ему во всех желаниях, вот потому окружала себя многими девицами, которые одна другой были краше. Сама же Анна была совершенна, как капля золота, как изумруд в обрамлении платины. Она притягивала к себе взгляды. Ни одна из окружавших ее девиц не могла потягаться с ней очарованием, статью, блистательной красотой, какой наградил ее зазорный родитель. Про государя она знала то, что он успел к ней привязаться.

Государя окружали красивые девицы, но у каждой из них не хватало чего-то такого, что у Анны Колтовской присутствовало в избытке.

Анна Даниловна замечала любой взгляд мужа, брошенный в сторону боярышень. Проявляя мудрость, царица отзывала девицу в сторону и строго приказывала не перечить желанию государя. А боярышни и не думали ломаться и на каждую улыбку Ивана Васильевича отвечали с такой страстью, какую можно было увидеть только под крышей буддийских храмов, где даже немые статуи красноречиво проповедуют о любви.

Москвичи не без ехидства прозвали это время «бабьим царствованием».

Безродные, но красивые девицы охмуряли Ивана Васильевича, и многие из баб сумели обжиться имениями, богатству которых мог бы позавидовать иной князь. Царь Иван старался удовлетворить любой каприз приглянувшейся девицы, и безразмерная государева казна быстро опустела на одну камору.

Хорошо было государю среди такого окружения. Радостно.

Девичьи улыбки — это не бородатые лица угрюмых опришников, которые последний год стали вгонять государя в такую тоску и немилость, что впору принимать пострижение. А девицы умели жить беззаботно: легким порханием и веселым щебетанием напоминали малиновок, опьяненных сладким нектаром.

Отдалились опришники и терпеливо дожидались дня, когда к ним вернется былая государева милость. Видно, крепко опутали Ивана Васильевича девичьи покрывала и не оставалось у него сил, чтобы противостоять колдовскому наваждению «бабьего царствования».

— Государь, ты бы сказал опришникам, чтобы они в черных кафтанах по дворцу не шастали, а то девки мои их дюже страшатся, — попросила однажды Ивана царица. — Шныряют, как бестии, по коридорам, а еще за бока норовят всякую ущипнуть.

Ничего не ответил государь.

Но уже на следующий день Иван Васильевич запретил опришникам являться ко двору в мрачных кафтанах, а некоторым слугам повелел нацепить веселые хари, дабы своим вороватым ликом девок не пугали.

Так и бродили опришники по дворцу с забавными масками, потешая челядь.

Анна Колтовская люто ненавидела опришнину, и черные кафтаны государевых любимцев царица воспринимала точно так же, как язычник длиннополые рясы монахов, — проследит за ними долгим взглядом, а затем сплюнет через плечо, будто с самим сатаной повстречалась.

Став царицей, Анна поклялась в храме, что изничтожит опришнину, вырвет последний гнилой зуб у ненавистного воинства, чтобы не дышало оно более пакостным зловонием.

Это деяние будет всего лишь небольшим отмщением за невинно убиенного князя Андрея Воротынского.

Поначалу нужно очистить от скверны дворец, потом освободить от заразы всю Москву и под конец загнать остатки былого воинства куда-нибудь в дальнюю северную обитель, где и совершить обряд очищения — постричь всех разом в монахи.

От пытливого взгляда государыни не утаилось и то, что Иван Васильевич как будто уже и сам стал тяготиться своим воинством.

Этот день для Анны Даниловны был особенным, впервые она отмечала именины в качестве супруги государя. А потому в церквях в этот день ставили свечи в честь великомученицы Анны; били колокола, а потом с Кремлевских стен трижды ухнули полковые наряды. Государь тоже был настроен радушно и преподнес супруге подарок — золотую цепь с изумрудом.

— Вот тебе поводок для меня, — рассмеялся Иван Васильевич, — веди меня куда пожелаешь, а я упрямиться не стану, куда потащишь, туда и пойду. Эх, государыня, нет у меня никого ближе, чем ты. Во всем царстве!

— А как же дружина твоя верная?

— Опостылели они мне все, матушка!

— Неужто все?

— Все до единого! Думаешь, чего ради они по земле передо мной стелятся? Из холопов в господа хотят выбиться. Я для них как ветка для вьюна — цепляются за мой охабень холопы и в небо устремляются. Шепчут мне, чтобы я всех бояр изничтожил, а земли их между опришниками поделил. Ежели на это решусь, так завтра мне опереться не на кого будет. У царей всегда советниками бояре были.

— Отдалил бы ты от себя эту нечисть, приблизил бы к себе людей достойных, — отвечала государю Анна, позабыв о том, что сама вышла из людей неродовитых и что батюшка ее долгие годы носил за царем поясок и новые порты и только единожды удостоился высшей чести — вынес из царской комнаты ночной горшок. — По старине надо жить, как прадедами нашими завещано было. А у твоих новых любимцев, государь, вместо глаз одно бесстыдство. Давеча я по двору шла, так вместо того, чтобы глаза опустить, они на меня так пялились, как будто я не царица, а посадская девка с коромыслом.

— Заприметила, кто такие, государыня? — накатила грозовая туча на лицо самодержца.

— Как же их не заприметишь, батюшка, ежели каждый день их во дворце вижу, им даже твое царское слово не указ, как ходили в черных кафтанах, так и ходят!

— Назови мне их имена, матушка, — ласково пел Иван Васильевич. — Всех до одного назови! Очень хочется мне на этих шутейников поближе взглянуть.

— Сотники твои Третьяков Иван, Плещеев Петр, тысяцкий Заболоцкий Василий, а с ними еще их люди.

— Давно Никитка-палач у меня без работы мается. Видать, и топор его уже заржавел, самое время, чтобы напомнить московитам о государевом суде. А об охальниках ты, Аннушка, не тужи, сам Григорий Лукьянович изменное дело поведет. У него в Пытошной избе такие умелые молодцы, что камень заставят разговориться.

Каждое слово Анны Колтовской было подобно острому мечу, который с завидной избирательностью вырезал из опришной дружины самых верных сторонников Малюты Скуратова. Обидным было еще и то, что губить их приходилось собственными руками.

Через полгода «бабьего царствования» Григорий Лукьянович остался почти в одиночестве. Думный дворянин чувствовал, что государыня занесла разящее орудие и над его головой.

Никто не ведал о том, что разговор с государем Анне давался нелегко, а после мужниного приговора царица повязывала черный платок и ступала в Домовую церковь, где простаивала на коленях по несколько часов кряду, замаливая грех смертоубийства. А когда с души малость спадала печаль, тушила свечи, отгоняя души почивших на небеса.

В другой раз Иван Васильевич застал Анну в тереме зареванной.

— Неужно дурно тебе во дворце, голубица? Али шелков на тебе мало? Может быть, каменьев недодал? — дивился царицыной тоске государь.

— Все у меня есть, Иван Васильевич: и шелков, и каменьев в избытке, а только лиходеи дворцовые все обидеть меня норовят. Давеча я разговор слышала, что государь, дескать, девку себе из худородных подобрал. Что ее место не в царских палатах, а на базаре, чтобы народ к лавкам скликать.

— Вот оно что! — коромыслами изогнулись на лбу государя морщины. — Узнала ли ты их голоса, женушка?

— Как же не узнать, — все шибче кручинилась Анна, — едва ли не каждый день зреть их приходится.

— Кто это такие? Назови! — ласковым ужом вползал в душу супруги Иван Васильевич.

— Сын боярский Щевья-Стравин…

— Так, государыня, далее говори.

Тяжелая царственная длань опустилась на головку царицы.

— Беззубцев Константин, десятник в твоей страже. Тютин Федор, казначей твой.

— Не печалься, матушка-государыня, накажу я твоих обидчиков, — ослабил хищную хватку государь. — А теперь пойду я, мне с Григорием Лукьяновичем обмолвиться нужно. Выбирал я себе в други подлых людишек, верно сказано — из грязи золотых нитей никогда не вытянуть.

Глава 9

Григорий Лукьянович невзлюбил Анну сразу, едва повстречал. Красива, бела, казалось, только таковой и должна быть царица. Настораживал Малюту взгляд государыни — откровенный и прямой. Он совсем не походил на случайный и стыдливый бабий погляд, а больше напоминал удар клинка — глянет девица в чью-нибудь сторону, и молодец валится, словно сраженный булатной тяжестью.

Удары опускались совсем неподалеку, и несколько раз они остужали смертельным холодом его бородатое лицо. Перекрестится Скуратов-Бельский на очередное распластанное тело опришника и со страхом подумает о том, что лукавый царицын взгляд когда-нибудь остановится и на нем.

Не по силам думному дворянину тягаться с государыней-матушкой. Малюта сумел не однажды убедиться, что, несмотря на свою хрупкость, Анна была неуязвима и крепка; хитрости девка была лисьей и одерживала верх над государем не грубым словом, а лаской приворотной.

Опришнина, которая еще год назад казалась несокрушимой, вобрав в себя половину русских земель, теперь обескровела и напоминала рыхлое немощное тело, полностью лишенное крепких мускулов. Расшатала опришнину царица Анна из стороны в сторону и, видно, только дожидалась случая, чтобы подтолкнуть ее легонько плечиком и опрокинуть.

Григорий Лукьянович не однажды подступался к царю, пытаясь поведать о причиненной обиде, но государь только махал рукой.

— Государь, я всегда тебе был верным холопом, а потому хочу сказать правду. Рушится дело, которое ты воздвигнул собственными руками. Наша опришнина царской милостью была сильна, а теперь от нее только одни лоскуты остались. Оттолкнул ты, государь, от себя тех, кто любил тебя по-настоящему. А сколько опришников понапрасну в темнице томятся! Сколько уже на плахе сгинуло.

Иван Васильевич прерывал Малюту на половине слова:

— Что-то ты разговорился нынче, холоп. Поучать своего государя надумал?! Поди вон! А не то прикажу, чтобы бабы тебя взашей вытолкнули.

Покидая царские палаты, Григорий Лукьянович ощущал на себе горький и злорадный взгляд царицы.

А однажды, нечаянно столкнувшись с царицей в дворце, Малюта Скуратов не выдержал злой усмешки в глазах и прошипел в самое лицо Анны:

— Берегись, Анна Даниловна, не жить нам вместе. Тесна для нас стала Москва. Пока в монастырь тебя не упеку, не успокоюсь!

— Голову склоняй, холоп, царица русская перед тобой! Ниже склоняй! Еще ниже! — серчала Анна и уже униженного, сломленного Малюту ошпарила словами: — А теперь прочь поди! А не то прикажу розгами тебя на дворе высечь!

Анна уже давно перестала скрывать свое отношение к опришнине, и шептуны доносили Малюте о том, что царица похвалялась вернуть в Думу земских бояр. А однажды царицыны девки повеселились на славу: заприметили во дворе молодого опришника с метлой у пояса и стали на нем кафтан рвать, а потом в одном исподнем отправили со двора.

Хмыкнул в ответ Малюта:

— Хитра царица на выдумки, в этом она мало чем уступает государю.

Григорий подумал о том, что это раздевание государева верного слуги царицыными бабами доставило самодержцу немало веселых минут.

Девки давно уже вели себя так, как будто им принадлежала не только женская половина, но и весь дворец. Они могли запросто осмеять любого напыщенного опришника, а то, шутки ради, смахнуть с иного шапку и забрать к себе в терем. А в воскресный день и вовсе учудили: нарядили соломенное чучело в одежду Григория Лукьяновича и давай швырять в болвана каменьями. Рядом стояла царица и за каждый верный бросок дарила любимицам по вышитому серебряными нитями платку.

Анна Даниловна, по примеру самодержца, сумела создать свой девичий орден и частенько в сопровождении двух сотен боярышень разъезжала по Москве. Но если государь одел опришников в черные кафтаны, то царица повелела сшить для девок белые сорочки и порты. Неугомонные девицы, встретив в Москве опришника, вязали его по рукам и ногам, а потом свозили к городскому пруду и под веселый смех зевак бесчестили водой. Эта потеха больше напоминала войну белых и черных кафтанов, где последние предпочитали быть захваченными в плен, чем стать убитыми.

Веселые истории о похождении супружницы изрядно забавляли Ивана Васильевича, и он, хватаясь руками за живот, оглушал рынд смехом:

— Вот бабоньки, ну, молодцы! Ну, распотешили! Так они все мое воинство разгонят. Ну что, опришники, не справиться вам с девицами. Эх, мне бы такое воинство, как у моей царицы, я бы давно польским королем голенище отер!

* * *

Воротынский Михаил ненавидел царицу так же люто, как опришники, и вместе со всеми терпеливо дожидался крушения всемогущей Анны. Однако царица не только окрепла в своей власти, но еще более возвысилась; и сам Иван Васильевич, словно дите малое, не мог сделать без государыни и шагу. Царь желал видеть Анну всегда, и челядь злословила, что Иван держит подле себя государыню даже тогда, когда познает ее боярышень.

Михаил Воротынский при встрече с царицей кланялся низенько, и чем глубже был поклон, тем сильнее была ненависть старого боярина. Не мог князь не помнить о том, что Анна стала причиной гибели его сына. Кто-то из доброхотов донес Михаилу весть о том, что юная царица сгубила Андрея лишь затем, чтобы тот не становился между ней и самодержцем. Будто похвалялась душегубством перед девками, которые во всем потакают своей государыне.

Однажды Анна Даниловна остановила князя Воротынского в полутемном коридоре дворца и молвила:

— Распрямись, боярин, или уже взглянуть на меня не желаешь?

— Не в обычаях русских царицу зреть, — отвечал князь, не разгибая спины.

— Вижу, ты Михаил Иванович, гордость свою в поклоне прячешь. Посмотри же на меня, не держи зла! — услышал князь в голосе царицы печаль.

— Что же ты из меня душу тянешь, матушка? Или не угоден я тебе чем?! — с тоской обращался к царицыным ступням Михаил Иванович.

— Напрасно ты на меня обиду держишь, князь. Не моя в том вина, что сгинул Андрей. Любила я его дюже и супругой хотела ему верной стать. А потому, пока за смерть милого не поквитаюсь с опришниной… не покину этот мир!

Царица уже скрылась за поворотом, а Воротынский долго не решался разогнуться. Внесла Анна в сердце князя сумятицу, которая до самого дна замутила душу.

— Будь же ты проклята, злыдня эдакая! — прошептал вослед Воротынский. — Я тоже не уйду на тот свет, пока за сына с тобой не рассчитаюсь. Эх, видно, сам нечистый столкнул меня с тобой, царица.

Случай досадить Анне представился скоро, когда к князю Воротынскому приехал погостить на Пасху племянник — Семен Ромодановский, молодой недоросль осемнадцати лет.

Бедовый и с беспутной головой, он доставлял Воротынскому только неприятности. Семен без конца дрался на гуляньях, задирал бабам подолы, а однажды искупал в Лебяжьем пруду рынду самого государя, а затем долго не желал выпускать его из воды, во всеуслышание орал толпе зевак, что отрок решил отведать государевой стерляди. Трижды Михаил Воротынский вытаскивал безалаберного племянника из «ямы», а однажды спас от торговой казни.

А отрок печали не ведает, все ему веселье! Улыбка ширше рожи, и знай продолжает творить никчемное баловство.

— Ты вот что, Семен, — подошел как-то к племяннику Михаил Иванович, — вижу, до баловства большой охотник. Ты на ворота к окольничему Плещееву кошку дохлую прицепил?

— Я, Михаил Иванович, а то его дочка шибко возгордилась. Нос выше неба задирает, будто она на Москве первая краса. А я как-то за ней во время купания подглядел, так у нее ноги, словно две палки в зад вставлены, и товару на грудях никакого нет. Даже подержаться не за что!

— А ты вчера мосток через ручей подпилил у двора боярина Патрикеева? Девки по тому мосточку пошли, а он провалился в грязь, боярышни все платья с кружевами попортили!

— И это я надумал, Михаил Иванович, — довольно улыбался отрок. Семен был наслышан о том, что князь тоже рос детиной бедовым и не однажды своими «подвигами» вгонял девок в краску. — А потом мы со товарищами их из лужи тащить надумали. Вот визгу было! На это баловство весь Белый город сбежался посмотреть, — гордо объявил Семен.

— А правду про тебя молвят, что ты девицей можешь обряжаться, да так ладно, что тебя и не отличишь?

— Правда! — подтвердил отрок.

— А верно то, что ты с ними потом в девичьем платье на гулянье ходил?

— Гулянье — это что! — махал рукой отрок. — Я с ними на Москву-реку купаться хожу. Они разденутся донага, а я на берегу сижу и телами их белыми любуюсь.

— Ишь ты! — удивлялся Воротынский.

— Только потом такая ломота между ног, что спасу никакого нет. А однажды я не удержался, сграбастал одну девицу и в кусты поволок. Вот визгу потом было!

Семен Ромодановский в самом деле своим обликом напоминал девицу: кожа мягкая, словно бархат, а волосья такие густые, что хоть косы заплетай.

— Тебя, Семен, видно, и парни за девицу не однажды принимали?

— А то как же? — не без гордости отвечал Ромодановский. — Как надену платье, так дня не проходит, чтобы отроки на сеновал не позвали женихаться. А я к ним все коленками жмусь, ручонки выставляю, так они, сердешные, готовы посреди гулянья с меня платье содрать, — довольно отвечал детина. — А в другой раз сватьев хотели заслать.

— Ишь ты! Вон оно как! Да ты, оказывается, Семен, хитрец большой. А хочешь на славу распотешиться? И народ повеселишь, и государя позабавишь, — осторожно подступился к племяннику Михаил Иванович.

— Это как же? — загорелись глазенки у Семена.

— Слыхал небось, что государь в царицыных палатах таких девиц собрал, каких во всей Московии не сыскать? Нашему царю сам султан Сулейман позавидовать может. Так вот, переоденься в девичье платье, а я тебя в царицыны палаты отведу.

— А ежели спрашивать начнут, кто такая?..

— На следующей неделе смотр девиц в государевых палатах. Каждый боярин дщерь свою показывать будет. Вот и я у царя разрешения спрошу, чтобы ко двору свою племянницу представить. А этой племянницей ты будешь!

— Теперь уразумел, Михаил Иванович, — радостно заулыбался Семен.

— А как в Девичьи палаты попадешь, так боярышням сам все объяснишь. Вот смеху-то будет!

— А ежели государь на обман рассердится?

— Ивану Васильевичу такие шутки по нраву, — убежденно заверял племянника Воротынский. — Он громче других хохотать станет!

Представление ко двору Иван Васильевич наметил в субботу.

Этот день государь обставлял всегда празднично: повелевал менять в Передней комнате на потолке и стенах сукно, стольники стелили белые скатерти, а свечники выставляли в коридорах золотые фонари. Царь обходился обычно без доклада, до самого обеда проводил время в мыленке и только после того, как испивал ковш холодной малиновой наливки и отлеживался часок в прохладном предбаннике, мог вести разговор с ближними боярами.

Нутро приятно щекотало от ожидания: лучшие люди представляли ко двору дочерей и родственниц.

Смотр Иван Васильевич повелел проводить в Грановитой палате. Бояре по очереди подходили к трону, на котором торжественно восседал царь, и показывали дочерей.

В этот день Ивану не везло: девицы в основном были рыхлозадые, напоминая раскормленных кобылиц, или такие тощие, что больше походили на жерди, которыми подпирают бельевые веревки. И когда очередь дошла до боярина Воротынского, государь успел заскучать.

— А это что за краса? — воскликнул обрадованно Иван Васильевич, едва Михаил Воротынский переступил порог палаты в сопровождении девицы.

— Это моя любимая племянница, государь. Ириной девицу величать, — отвечал достойно князь. — Красавицей уродилась, вся в мать! Ежели ты помнишь, Иван Васильевич, моя сестра такая же была. И ликом удалась, и телом была опрятна, — нахваливал Воротынский девицу, словно купец лошадь.

— А плясать твоя племянница умеет? В Царицыной палате мне девки нужны добрые и веселые.

— А ну, спляши, доченька, подиви своим умением государя, — попросил Воротынский.

Девица плавно взмахнула руками и пошла по кругу, оттесняя к самым стенам ротозеев бояр.

— Ай да девица! Ай да плясунья! — громко восторгался Иван Васильевич. — Горячая девка растет, такой умнице жениха нужно справного. Вот здесь во дворце, боярышня Ирина, мы тебя и замуж выдадим.

Ромодановский слыл лучшим танцором в округе, даже плясуны Пыжевской слободы, славившиеся на всю Москву разудалой прытью, ломали шапку перед его мастерством. Семен умел с удалью сплясать гопака и русского, мог кружиться в хороводе и пуститься вприсядку по кругу. Сейчас, польщенный вниманием государя, Семен превзошел сам себя. Юный князь так задорно кружился, так поглядывал лукавыми черными глазищами по сторонам, что сумел вырвать восторг даже из пересохших глоток строгих бояр.

А князь, хмельной от общего веселья, легким взмахом приглашал в пляс молодых рынд и государя, которые, глядя на быстрые ноги боярышни, не могли удержаться от восторга.

— Хороша! — радостно протянул Иван Васильевич, когда танец был закончен. — Поболее бы таких девиц государыне, чтобы собой красивы были и на ноги легки. Дай же я тебя расцелую, красавица, да ты меня не бойся! — убеждал государь-царь. — Я девиц не трогаю.

Московский государь так крепко присосался к алым устам девицы, что даже за воротник не отодрать.

Боярышня Ирина смущалась от государева внимания, лицо ее полыхало алой зарей, что вводило самодержца в еще больший восторг.

— А как скромна! Сейчас я тебя царице представлю. Анна Даниловна смиренниц любит, если заслужишь ее расположение, так она косу разрешит тебе заплетать. Матушка! Царица Анна, поди сюда! Девицу я тебе раздобыл красы неописуемой, самой Елене Прекрасной под стать! — в полный голос восторгался царь, вводя боярышню Ирину в еще большее смущение.

В сопровождении двух десятков девиц в палату вошла государыня Анна.

— Хороша боярышня, — оглядела с ног до головы царица девицу. — Кто же такую красу во дворец привел?

— Боярин Воротынский уважил, — ткнул в согнутую шею князя царь. — Племянница его. Ты, царица, определи боярышню к себе поближе.

Семен Ромодановский вел себя как девица: он томно опускал глаза; не смел смотреть на царицу; робел перед степенными мужами, покрываясь краской смущения.

В этот вечер Иван Васильевич был внимателен к боярышне куда больше, чем к собственной супруге, и в знак высочайшего расположения повелел выдать Ирине бобровое ожерелье и алмазный перстень.

Семен Ромодановский без конца заливался краской, а Иван Васильевич то и дело нашептывал в самое ушко:

— Вот такой ты мне нравишься еще более, боярышня Ирина. Не девица ты, а заря алая! Дай я тебя расцелую. Эх! А кожа твоя как свежа. Видать, ты еще и мужниного тела не испробовала. Ну ладно, полно тебе, красавица, пошутил я. Твое смущение что вино красное, так и бьет в голову! Чего же ты озираешься, боярышня? На царицу поглядываешь? Ты на государыню не смотри, она своему мужу прекословить не станет. Ежели изъявишь охоту, девица, с головы до пят озолочу! Не приходилось тебе на царских постелях почивать, вот где перины мягонькие и теплые. Пока на них не уляжешься, сладости настоящей не узнаешь.

Иван Васильевич не отходил от девицы ни на шаг, нашептывал ей в каждое ушко по доброму словечку. Он напоминал молодца с гулянок: то прижимал Ирину к себе, то трогал ладошкой ее колено, а то приглашал пуститься в пляс и выглядел таким ретивым ухажером, что слободские ухари в сравнении с царем казались нерадивыми увальнями.

Царица-матушка за чудачеством государя наблюдала почти весело, с ее лица не сходила легкая улыбка. За три года совместной жизни она ухаживания Ивана за девицами воспринимала так же естественно, как проказы молодого кобеля среди своры сучек. Для своих надобностей государь надолго съезжал в Охотницкий дворец, забирая с собой десятка три боярышень. Царь даже не подозревал о том, что Анна всякий раз подробно расспрашивает каждую избранницу о том, что там у них происходит, и дает им советы, как вести себя с Иваном Васильевичем. Первое, что она советовала боярышням, это быть с царем поласковее, а там как господь надоумит. То же самое она хотела подсказать и девице Ирине, но что-то останавливало ее в поведении государевой избранницы. Может быть, это плутоватый взгляд, который та прятала за широким рукавом длиннополой сорочки. В одном не сомневалась государыня — сегодняшним вечером царь отыщет для юной прелестницы уголок поукромнее, где никто не посмеет помешать их беседе.

День шел на убыль. Солнечные лучи воровато проникали через узенькие оконца и, пробежав через комнату красной тропинкой, упирались в стену размазанным кровавым пятном. Встречаясь с преградой, лучи оставляли после себя уродливые длинные тени, которые кромсали комнату, окуная ее в полумрак.

Иван Васильевич любил сумерки. Вечер казался ему колдовским и действовал на его душу так же сильно, как вспышки священного огня на прародителей-язычников. Чего в эту пору не хватало, так это сатанинского танца вокруг искрящегося светила, где в жертву будет отдана красивая девственница.

Полчаса до захода солнца были особенно сказочными. Таинство сумерек, которое забирало округу в свои колдовские объятия и расставалось только с рассветом, когда утренний луч касался горбылей крыш, а стрекотание сверчка досаждало каждой хозяюшке.

Именно на границе вечера и ночи в государе просыпалась сила сродни той, которая вводит шаманов в религиозный экстаз, а волхвов заставляет быть мудрецами и провидцами. Государь был из той породы полуночных существ, которые, подобно совам, способны накапливать в себе силу на протяжении всего светлого дня, чтобы с вечерними сумерками изрыгнуть ее из себя буйным весельем.

Лучшие люди не ошибались, когда рассуждали о том, что утром государь походил на степенного мужа и родителя, пекущегося о своих чадах, в то время как вечером Иван Васильевич напоминал беса, наглотавшегося хмельного дыма в преисподней.

Вечер наступил.

В эти часы государь был неистов. В нем смешивалось буйство беса и суеверие волхва, оставалось только подыскать подходящую девицу, чтобы отдать ее в жертву грядущей полночи.

Девица была выбрана.

— Вот что я вам скажу, девоньки, спать вам пора. И ты тоже, царица, ступай к себе… Боярышня Ирина пусть останется, пускай постель мне подготовит.

— Ночи тебе сладкой, Иван Васильевич, — надломилась тростинка-государыня в поясе. — Длинный сегодня денек был, отдыхать пора, — вслед за девицами отправилась Анна.

— Как же быть, дядя Михаил? — испуганно таращился Семен на Воротынского. — Неужно с государем в опочивальню идти?

— Чего ты заладил, «как» да «как»? А никак! — разозлился вдруг князь. — Нечего зря государевой воле противиться. Влюбился в тебя Иван Васильевич.

— А может, уйти, пока не поздно? — озирался княжич по опустевшей комнате.

— Может, ты думаешь, что государь просто так со двора понравившуюся девицу отпустит? Не знаешь ты своего царя, крут он.

— А может, не отыщет?

— Да он даже в аду тебя сыщет! Сначала с меня живого кожу снимет, а потом уже и до тебя доберется… Вот что я тебе скажу, Семен, сам ты знал, на что шел. Хуже всего будет, если не пойдешь, а там, глядишь, может, все и наладится. Государь такую штуку со всеми девицами проделывает, прежде чем в боярышни к царице отдавать.

— Так не девица я!

— А может, ты ему и так приглянешься. Хе-хе-хе! Разное в народе о царе и Федьке Басманове шептали, покойник ведь при Иване Васильевиче постельничим был. Вот кто умел постелю стелить! Ну, ступай, ступай, — торопил племянника Воротынский, — государь дожидаться не привык.

Государевы рынды вывели боярышню Ирину из палат. Покои были пусты. Не было даже ветхих стариц, которые обычно переполняли царский дворец; порой казалось, что блаженные и юродивые не умеют спать вообще — даже ночью шныряют по длинным переходам зловещими убогими тенями.

— Мы тебя к девкам проводим, а они тебе подскажут, как себя с государем вести, — глянул на боярышню строгий рында.

По его лукавой улыбке было видно, что он и сам был не прочь отломить от государева пирога огромный кусок.

Семен Ромодановский остался один. Перекрестился отрок на низенькую дверь и шагнул в сенную комнату.

Сени были светлы. Огромный фонарь завис у самого потолка, и дребезжащий свет добирался до самых дальних углов комнаты, досаждая притаившимся тараканам.

В комнате была верховная боярыня, старуха лет шестидесяти, и три девицы.

— Подойди сюда, краса, — сурово попросила боярыня, а когда Семен приблизился, продолжала: — Ты вот что, боярышня, гордыню свою вот за этим порогом оставь. Побереги ее для суженого, а перед государем предстань, как на высшем суде, и чтобы исподнее у тебя было чистым, а тело душистыми благовониями пахло. Возьми, вот тебе настой ромашки, а для государя он особенно приятен. Ты, девонька, покорись царю, и чем ниже ты перед Иваном Васильевичем согнешься, тем горячее он тебя полюбит. А теперь ступай отседова в Спальную комнату и делай все то, что тебе государь накажет. Девки тебе помогут во всем: перины подобьют, простынку постелют, тебя принарядят. Ступай, ступай!..

Семен Ромодановский перешагнул порог Спальной комнаты. Государева святыня была одета в зеленое сукно, даже сундуки были покрыты болотного цвета покрывалами.

Над изголовьем постели — Поклонный крест, по углам — витые свечи, а балдахин так высок, что способен упрятать с головой полдюжины царицыных прелестниц.

Царский постельничий, сурового вида боярин, отомкнул огромный сундук и вытащил тканое белье с веселыми узорами.

Развернул боярин торжественно простыню, приготовил постель.

И вновь Семен Ромодановский остался один.

— Господи, спаси и помилуй, не дай свершиться греху, — упал княжич перед Поклонным крестом.

Семен не услышал, как в комнату ступил государь. Иван Васильевич молча стал осматривать стройную фигуру боярышни.

— Вот и я таков, боярышня, — ласково пробасил государь, — прежде чем согрешить, тысячу поклонов обязательно отобью. Ты не робей, девица-красавица, девок я люблю и просто так их не обижаю. Ты молись, сколько потребуется, а потом мы с тобой побеседуем, для этого уже и постель разостлана.

Семен Ромодановский поднялся. Он был высок ростом, светел лицом, и Иван Васильевич смотрел на юнца так, как будто хлебал из глубокой чащи сладенькое вино.

— Государь…

— А ты, боярышня, красивше, чем я полагал. А как стройна! — всплеснул руками Иван Васильевич. — Вот такие добрые девицы мне по нраву. Дай я тебя всю осмотрю. Ах, хороша! Ах, пригожа! — во все стороны вертел государь князя Ромодановского. — Чего же тебя на смотринах-то не было? Кто знает, может быть, сейчас в царицах ходила бы!..

— Государь…

— Ну ничего, ничего, боярышня, у нас с тобой впереди самое лучшее времечко, — ласково подбадривал Иван Васильевич девицу. — А теперь сымай с себя платьице, хочу посмотреть, так ли ты ладна в исподнем, как в сорочке кажешься.

— Государь!..

— Слушаю тебя, девица, чего хотела молвить? Говори.

— Я ведь не девица, Иван Васильевич, ты меня прости. Христа ради!

Неожиданное сообщение вызвало у государя почти дикий восторг: он хохотал, хлопал себя ладонями по бокам и выражал такое ликование, какому позавидовали бы обитатели Потешной палаты.

— Вот оно как! Ха-ха-ха! Кто бы мог подумать? Стало быть, уже не девица?! А может, это и к лучшему, с ними только одна маета. Пока провозишься, и ноченька минует. А потом еще кутак неделю болит, — махнул государь рукой. — Видать, молодец был красен и речист, если сумел такую девицу, как ты, в постелю уговорить.

— Государь, не о постели я говорю…

— Вот оно как! Стало быть, еще и не постеля! — еще более тешился Иван Васильевич. — Уразумел, девица, пошла с молодцем прогуляться по лужку, а он тебя на землю заломал. Сам таким был! С этими посадскими отроками всегда нужно настороже быть, — назидательно вещал государь. — Они что молоденькие бычки, едва телку увидят, так тотчас готовы на нее запрыгнуть.

— Государь Иван Васильевич…

— Ты для меня, боярышня, таковой еще более приятней будешь. Ох, надоело мне за других эту работу исполнять… А теперь скидывай платье, не век же мне дожидаться!

— Государь, — стал стягивать с себя сорочку Семен Ромодановский, — не выйдет у нас того, о чем ты думаешь.

— Да ты, Ирина, видно, меня совсем уморить хочешь. Со всеми бабами выходило, а с тобой, стало быть, не выйдет? Ха-ха-ха! Чем же ты такая особенная? Ну, хватит тебе шутихой быть, показывай свои телеса. Гаси свечи и не прекословь. Не люблю, когда ярко… Вот так-то оно лучше, Ирина. А теперь помоги мне рубаху снять. Ох, рученьки какие у тебя нежные, так и ласкают меня всего. Ну, чего дрожишь? В постелю! — терял государь терпение.

— Сейчас, государь, сейчас! — перепугался царского гнева Семен Ромодановский.

Княжич сорвал с себя последнее платье и, оставшись в одном исподнем, юркнул под одеяло.

Государь в постелю собирался не торопясь: снял с шеи крест, не позабыл укрыть тряпицей богоматерь, чтобы не видела греха, и, перекрестившись на распятие, присел на самый краешек.

— А теперь согрей меня, — распахнул государь одеяло, — тело твое жаркое хочу почувствовать!

Царь Иван дотянулся всем телом к лежащей рядом девице, потом уверенно запустил ладонь боярышне под исподнее платье и в ужасе отдернул руку.

— Государь…

— Что?! Как?!

— Государь Иван Васильевич, говорил я тебе о том, не девица я, а князь Семен Ромодановский, племянник боярина Михаила Воротынского. Он меня для шутки во дворец пригласил. Я ведь и раньше девицей наряжался.

Царь не мог отдышаться. Злоба тесной удавкой сдавила гортань и не желала отпускать, а когда наконец Иван Васильевич сумел освободиться от хищного объятия, из горла вырвался шепот:

— Надсмеяться надо мной посмел?! Государя шутом выставил?! — хватался за шею самодержец.

— Иван Васильевич, государь, не моя вина, — хватал за руки самодержца Семен.

— Прочь поди! Все вы заедино! И царица знала о твоем переодевании?

— Как же не знать, государь, конечно, знала! Что она, бабу от отрока отличить не сумеет? Царица тоже потешиться хотела! — от страха взвалил отрок вину на государыню.

Коса отлетела и толстой огромной змеей, свернувшись в клубок, лежала поверх одеяла.

— Все вы против меня заединщиками восстали, — задыхался Иван Васильевич. — Все! Даже государыня и то против меня зло затеяла. Кому же мне тогда верить?! Господи, почему ты ко мне так немилосерден?! Почему ты не забрал меня вместе с моей любавой, Анастасией Романовной?! — слезно печалился великий князь всея Руси.

— Прости меня, государь!

— Убью! — Иван Васильевич сошел с постели, а одеяла повисли на его ногах длинными путами. — Смеяться над государем надумал!

Царь дотянулся до кафтана, вырвал из ножен кинжал и, вкладывая в удар всю мощь прорвавшегося гнева, обрушил его на Семена Ромодановского. Из раны княжича обильным потоком хлынула кровь. Поперек кровати лежало бездыханное тело княжича Семена.

— К царице! — орал самодержец. — Порешу гадину! Убью злыдню! Будет знать, как над мужем надсмехаться!

Иван Васильевич, сжимая в руках кинжал, бежал по коридорам дворца, извергая проклятия. Исподнее, словно туника, развевалось от быстрого бега. Стража в ужасе разбегалась от помешавшегося самодержца; проявляя изрядную прыткость, прятались по углам ветхие старицы и степенные юродивые, а государь, не обращая внимания на челядь, встречавшуюся на пути, бежал в царицын терем.

Караульничие, застывшие в дверях светлицы, при виде государя поспешно отступили в сторону, и Иван Васильевич с силой распахнул дверь и ворвался в парадные покои.

Царица Анна стояла от Ивана Васильевича всего лишь в трех саженях. Девки испуганно метались, прятались за матушку и визжали так, как будто в комнату ворвался дикий зверь.

Иван Васильевич вдруг остановился, потом сделал шаг, ступил другой раз, а когда до государыни оставалась всего лишь сажень, ноги его подогнулись, и он, ухватившись обеими руками за грудь, свалился к ногам Анны.

— Дышать… Воздуха мне! — просил великий князь. — Помогите…

Глаза самодержца закатились. Из горла, пачкая рубаху, брызнула желтая пена, а потом государь, словно сотрясаясь от рыданий, стал биться в падучей. Болезнь все неистовее сокрушала сильное тело господина, голова расшибалась, метаясь из стороны в сторону.

— Позвать рынд, пусть отнесут Ивана Васильевича в Спальные покои, — распорядилась строго государыня. — И накажите, чтобы бережнее с Иваном были. Я потом приду и посмотрю, что с ним сталось.

Иван Васильевич спал без просыпу три дня.

Лицо у него сделалось белым, руки спущены на живот, и если бы не грудь, которая, подобно гигантским мехам, поднималась и опускалась, извергая из глубины нутра выдох, больше напоминающий стон, можно было бы подумать о том, что настало время для того, чтобы снести государя на погост.

Но Иван Васильевич не умирал.

Это было обычное состояние после падучей. Редко переносил государь приступы на ногах, чаще болезнь скрытым ворогом караулила его в самых неожиданных местах, не выбирая для этого даже часа. Падучая могла настигнуть Ивана Васильевича на охоте и на многошумных пирах, во время беседы с послами и на постели с девицами, во время веселых забав. Предчувствуя приближение приступа, великий князь спешил дойти до кровати и, растянувшись на мягких покрывалах, терпеливо встречал нежданную гостью. Но часто Иван Васильевич не успевал, и рынды волокли государя, сраженного болезнью, в Опочивальную комнату, где он отлеживался по два дня.

В этот раз уже минули третьи сутки, а государь не просыпался. Никто не знал, как добудиться до царя, а потому было решено его не тревожить.

Не однажды до государя пытались добраться иноземные врачеватели, немцы уверяли, что могут излечить Ивана от падучей, но на их пути всякий раз угрюмой и недоверчивой стеной вставали бояре, а опришники гневно шипели в бритые лица лекарей:

— Повадились тут во дворец московский шастать! От вас вся смута идет, и государя нашего зельем противным опоили. Вот оттого и вселилась в Ивана Васильевича падучая. Доверчив наш государь-батюшка, приваживает на Москву немчину разную. А вас драть бы на площади надо, как мошенников, вот тогда и лечить бы научились!

Немцы, с опаской поглядывая на караульничих, расходились; каждый из них был наслышан о судьбе итальянских лекарей, не сумевших вылечить недужность малолетней государевой дщери. Потом их головы целую неделю торчали на кольях и служили вновь прибывшим лекарям хорошим стимулом для врачевания.

До царя допустили только двух знахарок, которые лечили Ивана Васильевича еще в младенчестве. Они долго колдовали над его телом, шептали в уши заповедные слова, но государь продолжал лежать мертвецки.

На четвертые сутки знахарки решили обложить московского князя плакун-травой — матерью всем травам. Силы она была необыкновенной: умела прогнать не только нечистый дух. Трава собиралась в полночь, а приговор: «От земли трава, а от бога лекарство!» — только добавлял ей могущества.

Искупавшись в траве, государь открыл глаза и спросил:

— Ну, чего надо мной сгрудились? Может, смерти моей желаете? Не дождетесь, вот вам! — выставил Иван Васильевич вперед кукиш. А потом распорядился: — Подите все прочь. Малюту желаю видеть!

Явился Григорий Лукьянович, бочком протиснулся в широченную дверь и остановился у самого изголовья государя.

Иван Васильевич спросил:

— Слыхал, Гришенька, как над государем твоим холопы подсмеялись?

— Слыхал, Иван Васильевич, — печально выдавил ответ Малюта. — Весь московский двор только о том и говорит. Горько, государь, — вздохнул Малюта.

— Всех зачинщиков, что государю твоему зла пожелали, в Пытошную избу спровадь. Пусть они тебе поведают, кто из них злой умысел надумал. Пускай палачи для государя на славу потрудятся.

— Слушаюсь, государь.

— А теперь ступай, миленький. Болезнь проклятущая все силы у меня отняла, говорить даже трудно… Постой, Гришенька! — остановил государь в дверях любимца.

— Слушаю тебя, Иван Васильевич.

— Жену мою… царицу Анну Даниловну, свези в монастырь! Славная из нее инокиня получится.

— Сделаю как повелел, государь, — едва не улыбнулся от радости Григорий.

— Не жена она мне более, видеть ее не желаю.

— И то верно, государь, сколько же она тебе зла сделала!

Глава 10

Апрельское тепло — как раз то время, чтобы пахать землицу, а потому мужики ковали сеялки, ладили плуги. Лошадки томились в стойле, наедая крутые бока, и терпеливо дожидались хозяйского окрика, чтобы, взвалив на спины многопудовые бороны, исполосовать глубокими бороздами отдохнувшую за зиму пашню.

Лес, уставший от зимы, пробуждался с трудом: сначала оживала лещина, разбрасывая по оврагам золотую пыль цветов, а уже следом в зеленую сорочку наряжалась стыдливая ольха.

Луга еще дышали первой весенней свежестью. Сейчас здесь можно было встретить только красно-синюю медуницу да хохлатку цвета спелой черники.

Совсем иное будет через месяц, когда сквозь распаханное поле пробьются ростки пшеницы и весна взойдет новой зеленью, словно наденет на себя мохнатый тулуп.

Весна в этот год удалась особенно ранняя. Половодье было стремительным; растопило светило слежавшиеся сугробы, и они сошли со склонов веселыми журчащими ручейками. Вода поднялась под самые горбыли мостов и рвала крутые песчаные берега; она громко ухала, когда с многоаршинной высоты в вертлявый кружащийся омут падали тяжелые земляные комья.

В этом году раньше обычного пробудились медведи. Косолапые подбивались на окраины посадов и терпеливо караулили приблудных псов. Искусен был зверь и хитер: не было слышно лая, не раздавалось рычания, а на месте трапезы оставались только клочья шерсти и бурые пятна крови.

На берегу Неглинной медведь задрал пьяного мастерового, оставив от него только кисть и нижнюю челюсть с клочьями пыжеватой бороды. Погоревали малость родичи и схоронили горькие останки на сельском погосте. Но когда через неделю уже в самом Белом Царевом Городе медведь сумел задрать двух бродяг — бояре зачесали лбы.

— Эдак он и во дворец явится, — рассуждали лучшие люди.

На следующий день, вооружившись пищалями, стрельцы по указу Ивана Васильевича отправились в чащу бить лютого зверя. Не остались без дела и медвежатники — вдоль всего Земляного города были вырыты огромные ямы, а на тропах расставлены ловушки с аппетитными лосиными окороками. Однако медведь-душегубец умело обходил охотничьи секреты и, словно в насмешку над своими преследователями, задирал скотину на выпасах.

Медведя несколько раз видели у Данилова монастыря, другой раз ватага ребятишек натолкнулась на зверя у Святого ключа, где он жадно лакал студеную, освященную самим митрополитом воду.

Тот, кто видел медведя-злодея, говорил, что уши у него были драны, а потому зверя прозвали Безухим. Именно такого мишку бродячие скоморохи за ведро водки продали нынешней зимой боярину Воротынскому. Но челядь не успела довести зверя даже до княжеских ворот — вырвался медведь и убежал в лес.

Быстро одичав, зверь стал жить разбойником. Его привлекала не только домашняя скотина, но и одинокий дровосек, углубившийся в чащу. Очень скоро, поверив в свою безнаказанность, Безухий подошел к московским посадам, где, затаившись в зарослях дикой малины, караулил какого-нибудь неосторожного гуляку.

Медведь был не просто хитер, он был прирожденный охотник и в этом искусстве значительно превосходил своих преследователей: зверь умело петлял и порой заманивал медвежатников в ими же подготовленные ямы. А затем, из глубины леса, словно в насмешку над незадачливыми стрельцами, раздавался его громкий рев.

Справиться с медведем помог случай. Однажды зверь заявился на государеву пасеку. Переломав две дюжины ульев и не отыскав желанного меда, медведь залез в дом, где чугунной сковородой был прибит дочерью пасечника.

Потом над неудачником-медведем потешалась вся Москва, а знающие медвежатники заявляли:

— От страха медведь помер. Сердце у него не сдюжило. Он хоть и огромный, а боязлив дюже. Крика даже нечаянного боится, а чтобы сковородой по носу… для него это похуже, чем грохот пищалей. В прошлом году я в орешнике медведя-шестилетку повстречал. Вот огромный был зверь! Я от страха возьми и в уши ему проори, так он больше моего испугался, весь обделался.

Вся Москва целый месяц только о том и говорила, что некая девка порешила шатуна, и стали кликать ее с тех пор не иначе как Фекла-Медвежатница.

Пришла пора, чтобы вогнать в землю стальные жала бороны и с мужицким покрякиванием, с добрым размеренным понуканием довести откормленных крутобоких лошадок до кромки поля, а потом, утерев мокрый лоб, уронить на развороченный пласт первую каплю пота.

Совсем незаметно для москвичей пришла опала государя на супружницу.

* * *

Малюта Скуратов заявился во дворец после полуночи. Расступилась перед царским любимцем подученная стража, и думный дворянин без боязни затопал на женскую половину.

В тереме еще не спали.

— Ты чего это, Ирод, в Светлицу царицыну явился?! — бранью встретили Григория Лукьяновича верховные боярыни. — Совсем стыд потерял! Или государева гнева уже более не страшишься?!

Усмехнулся царский холоп и оттеснил в глубину комнаты злых старух.

— Царицу будите, не мешкая! Пусть сюда явится, разговор у меня к ней имеется.

— Чего ты надумал такое, злыдень! — замахали боярыни руками, наступая. — Или не ведомо тебе о том, что царица уже третий час как ко сну отошла!

— Ведаю, — спокойно отозвался Скуратов-Бельский, не отходя ни на шаг, — моя охранная грамота — это слова государевы. Велено будить Анну Даниловну! Если не позовешь… силой в покои войду, а стража мне еще в этом помогать станет.

Анна Даниловна появилась скоро, видать, не спала она в этот поздний час. Глянула царица строго на Григория Лукьяновича и сопровождавших его опришников, прикрикнула:

— Поклон, холоп!

— Анна Даниловна, я по воле государевой прибыл, — заговорил Малюта Скуратов.

— Шибче склонись, холоп! Или царицу уважить не желаешь?! — гневалась Анна.

Помедлил малость Григорий Лукьянович, а потом ударил челом и долго не разгибал спины, разглядывая узор на тканых коврах.

— А теперь изволь сказать, холоп, с чем пожаловал в царицыну Светлицу? — все так же сурово вопрошала двадцатилетняя государыня. — Или для вас, разбойников, законов нет?!

— По велению великого московского князя я прибыл сюда, чтобы спровадить тебя в монастырь на веки вечные.

— Подите прочь! Не поеду никуда, пока государь ко мне не придет! Гоните их в шею, боярыни! — вопила царица.

— Недосуг Ивану Васильевичу по дворцу шастать, государевы дела его держат. — И, указав опришникам на Анну, распорядился: — Приступайте, отроки. Вяжите эту бестию по рукам и ногам.

Молодцы обступили царицу. Анна яростно отбивалась от цепких рук, норовила исцарапать лицо, кусалась:

— Не поеду! Я царица! Государыня московская! Подите вон, холопы!

Опришники крепко повязали царице руки и ноги, в рот затолкали пахучий пояс.

На Анну набросили холщовый мешок, стянули ремнями ее хрупкую фигуру и, закинув на плечи, поволокли из терема.

Дорогая добыча!

— На повозку ее, отроки, бросьте. Да сукном не забудьте ее прикрыть, чтобы всякому ротозею неповадно было заглядывать, — распорядился Малюта. — И не мешкать! Времени у нас не осталось, игуменья заждалась.

Повозка вязла в грязи, и опришники, спешившись в вязкую жижу, едва ли не на плечах выволакивали ее на твердый грунт.

Дорога уводила в лес, который в этот час выглядел особенно угрюмым, а темнота была и вовсе разбойничьей. Прокричит зловеще филин, взбудоражив ночную тишину, и умолкнет, хохоча.

Повозка остановилась перед Тихвинским женским монастырем. Некогда эта обитель была любимым местом государыни. Здесь она не только исповедовалась, доверяя настоятельнице сокровенные тайны, здесь царица отдыхала душевно. В эту же обитель Анна Даниловна отправляла огромные пожертвования и просила стариц молиться о «безвинно убиенных царской властью».

В Тихвинском монастыре Анна всегда была желанной гостьей, и сама игуменья не гнушалась мыть царицыны стопы. Сейчас вместо приветливого лица настоятельницы государыню встречал суровый взгляд надсмотрщицы.

— Распахните поширше ворота, сестры, тюремную сиделицу к нам везут, — сказала инокиня.

С трудом верилось, что еще неделю назад настоятельница била царице до трех десятков поклонов кряду и не поднимала головы до тех самых пор, пока государыня Анна Даниловна не укрывалась в келье.

Суровая игуменья была в монастыре такой же хозяйкой, как совсем недавно великая княгиня на женской половине дворца.

— Бывали у меня в тюремных сидельцах боярыни, бывали княгини, но вот чтобы государыня московская… Это впервые! Так и передайте царю, спасибо за великую честь!

— Скажем, игуменья.

— А вы чего замерли, сестры?! Пропустите слуг царя во двор. Чай, не бесы к нам пожаловали, — хмурилась настоятельница. — Да стол для гостей накройте. Несите из подвалов все самое сытное, чтобы служивые люди довольными ушли. Чтобы жалоб государю не было на скудный прием.

Анну Колтовскую извлекли из колымаги, сняли с головы мешок, срезали на руках веревки и поставили перед игуменьей.

— Принимай постоялицу, старица!

— Ишь ты! У меня таких постоялиц полны подвалы, будет ей с кем беседы вести. Ну чего, инокини, встали?! Али Анну никогда не видывали? Ведите ее в собор, пострижение царица принимать будет, да ножницы поострее подготовьте. Некогда мне с тюремными сидельцами возиться, божьи дела дожидаются.

Участливо, вопреки строгому завету, словно перед ними была по-прежнему царица, монахини подхватили под руки почти бесчувственную Анну и повели в собор.

— Пойдем, матушка, спешить не будем, некуда теперь нам торопиться. Дальше этих стен все равно уже не уйти.

Покорно, словно овца, шествующая за пастырем, государыня-матушка пошла с мрачными сестрами.

Анну остановили у алтаря, здесь же, сжимая огромные ножницы в руках, дожидалась игуменья.

— Посадите царицу Анну в кресло. Пусть осмотрится сначала, первый и последний раз ей перед настоятельницей сидеть.

— Нет! Нет! Нет! — очнулась вдруг государыня. — Не желаю в монастырь. Я государыня русская! Я великая княгиня московская!

Кресло опрокинулось на каменный пол, умолкла служба, и суровый голос игуменьи напомнил, кто здесь хозяин.

— Ну, чего стоите, сестры? Держите Анну крепче, да сорвите с нее все лишнее. Гордыня в платье золотом упрятана, пусть останется, в чем на свет божий появилась.

Царицу разнагишали, усадили в кресло и плотно обступили со всех сторон, стараясь спрятать от мужского погляда.

— По доброй ли воле ты, раба божья Анна, принимаешь постриг? — спокойно вопрошала игуменья.

— Уйди от меня, старица! — едва шептала царица. — Грех ты на свою душу берешь.

Игуменья продолжала беспристрастно:

— …По доброй ли воле отрекаешься ты от мирской жизни? И готова ли ты променять мир, полный плотских утех и наслаждений, на мир скорби, где не существует ничего более, чем служение господу нашему?

— Тошно мне, старицы! Все уйдите, дышать хочу! — завопила государыня.

Расшиблась бы Анна об пол, не подхвати ее руки стоящих рядом стариц.

— Никак государыня чувств лишилась, — прошептала одна из монахинь.

— Это она от радости, — сказала настоятельница, — чего только в такую минуту не случается.

Запустила старуха цыплячью ладонь в густые пшеничные волосья царицы и разметала локоны.

— Дивной красоты волосья, — не смогли удержать восторга божьи сестры.

Игуменья хищными пальцами ласкала Анну, а потом, отобрав самый красивый локон, чиркнула его ножницами.

— Принимаем тебя в Тихвинскую обитель, дочь моя. Будь же отныне божьей невестой, — смилостивилась игуменья, — и нарекаем тебе иноческим именем Дарья. А теперь укройте старицу куколем, не век же ей сидеть голой перед алтарем. А вы чего, отроки, встали?! — обратилась владычица к опришникам, застывшим у дверей. — Берите инокиню Дарью под руки да ведите в подвал. Там она скорее в себя придет.

* * *

Под самое утро в ворота князя Воротынского раздался стук.

— Отворите! Это Федька Огонь, холоп государев. Да не мешкайте, беда на дворе!

Забрехала недовольно собака, разбуженная дерзким стуком, а потом, матерясь и чертыхаясь, к воротам подошел боярский караульничий и, обругав для порядка неожиданного гостя, смилостивился:

— Проходи… коли нужда имеется, только боярин спит еще.

Федька был государевым истопником и дежурил, как правило, в государевых палатах. Он был настолько искусен в своем ремесле, что дворцовая челядь дала ему прозвище Огонь. Порой казалось, что пламя водится у него между пальцев, и правда, стоило Федьке прикоснуться к выложенным поленницам, как они начинали полыхать с такой яростью, как будто в них вдувал жизнь сам дьявол.

Третий год Федька Огонь числился в государевых холопах, но даже Малюте было неведомо о том, что принадлежал отрок Михаилу Воротынскому всецело, пристав к нему так же крепко, как затертые порты к ляжкам.

Федька Огонь был отпрыском обмельчавшего, некогда сильного боярского рода Шадриных, чьи многочисленные потомки разбрелись по всей Руси в поисках лучшего куска хлеба. Сам родитель, перепившись на Святую Пасху, помер, продав незадолго до смерти в холопство боярину Воротынскому свое недозрелое чадо.

Так и оказался Федька Шадрин в доме князя Михаила Ивановича Воротынского.

Холопий срок вышел у отрока, когда ему минуло пятнадцать лет, но с крепким домом боярина Федька расставаться не спешил — князь относился к детине как к сыну, а когда тот подрос, обещал выдать за него замуж одну из своих младших дочерей. Во время смотра недорослей на способность к государевой службе Михаил Воротынский сумел определить детину в московский дворец.

— Ты вот что, Федька, — напоследок поучал опытный царедворец отрока, — государь он сам по себе, а мы, бояре, свое должны гнуть. Не привечает нас государь-батюшка, того и гляди все боярские рода с корнем повырывает. К своей руке поганых людей допускает, пришлых разных, а нас совсем от двора оттеснил. Ох, горько нам нынче, Феденька, вот потому мы должны знать, что царь помышляет, о чем говорит. Понимаешь?

— Понимаю, боярин.

— Вот ты, Федя, и будешь моими ушами! Относился я к тебе как к сыну, ничем не выделял среди чад своих кровных. Бывало ли такое, чтобы плетью наказывал?

— Не припомню, Михаил Иванович, — честно признался отрок. — Облагодетельствовал ты меня, как родного.

— Ну так вот… ежели услышишь против меня злой умысел, дашь знать тотчас. А по осени мы свадебку отпразднуем! Дочь за тебя свою младшенькую отдам. Знаю, что по сердцу она тебе пришлась, да и Дарьюшка, кровинушка моя, тоже в твою сторону поглядывает.

— Как скажешь, Михаил Иванович, глазами и ушами твоими буду. Ничто мимо меня не пройдет!

Нечасто Федор Огонь наведывался в хоромы боярина Воротынского во время государевой службы, но если случалось такое, то на то были особые причины. А чтобы ночью, покинув место караульничего у государевых палат… такое произошло впервые!

Разжигая печь в царских сенях, Федор услышал, как государь в Передних палатах поучал Малюту Скуратова:

— Езжай немедля к боярину Воротынскому и волоки его в Пытошную.

— Тотчас и поеду, — был ответ.

— И еще вот что, приволоки в темницу женушку его и дочерей. Без них Михаилу Ивановичу тоскливо будет.

Федор, оставив государеву службу, поспешил к дому Воротынского.

Отрока Михаил Иванович выслушал почти спокойно. Боярин принадлежал к той породе людей, которые не умели безропотно следовать судьбе и с каждой превратностью боролись так, как будто она была для них самой важной. Они не отступали даже тогда, когда перед ними вставала стена, а если разбивали лбы, так только о скальную поверхность.

Боярин медлил.

— Поторопился бы ты, князь! Через минуту Малюта здесь будет.

Наконец Воротынский обратил свой взор на Федора.

— Поздно бежать, — устало отмахнулся князь. — Из Москвы уже не выйти, караулят меня уже у всех ворот.

— Батюшка, не узнаю тебя! Ты ли это? — рухнул перед князем на колени Федька Огонь. — Бежать нужно! Если себя пожалеть не хочешь, так хоть дочек своих пожалей! Позору девиц предадут, а тебя перед всем честным миром скоморохом выставят!

— Ох, господи! — Под самый дых саданули Федоровы слова. Долго еще не отдышаться. И, помедлив мгновение, князь произнес устало: — В дорогу собирайтесь! Девки сенные, готовьте боярышень, еду я из Москвы. Ничего, я управлюсь. У Никольских ворот верные люди стоят, не дадут пропасть, выпустят на волю боярина, только чтобы дочки не замешкались. Коней запрягайте, еду! Грешно глаголить, но слава тебе, господи, что хоть отроки в ливонском походе.

В доме поднялся переполох: девки связывали узлы, горничные помогали боярышням опоясать платья, а боярин все торопил:

— Быстрее, девоньки! Поспешайте! Бог с этим добром. Ничего, может быть, на чужой сторонушке еще и разживемся. Не дадут нам добрые люди пропасть!

Когда в телеги были уложены узлы, когда боярышни и Михайла Воротынский с женой устроились в колымаге, а возничий уже примерился плетью к крупу лошадей, чтобы пустить их прямиком до Никольских ворот, старый князь в ужасе прошептал:

— Икону-хранительницу позабыли! А возвращаться в дом грех, дороги доброй не будет. — И, перекрестившись во спасение, повелел: — Погоняй, может быть, и обойдется.

У самых ворот возницу князя Воротынского попридержала застава:

— Кто таков?! — сурово спрашивал караульничий осемнадцати лет.

— Неужно зенок лишился?! — осерчал Михаил Иванович. — Князь Воротынский перед тобой!

— Вот тебя, изменника, мы и дожидаемся. Вяжите его крепче, стрельцы! Да веревок на благое дело не жалейте. Крутите ему руки и ноги. Да про дочек его не позабудьте!

Шапку с боярина сбили, нательный крест сорвали, охабень разодрали; хлынула кровушка из разбитой губы.

— Хранительницу позабыли, — горевал князь Воротынский. — Вот и отступился господь.

Трое суток боярина держали в подвале, залитом зловонной водой. Воротынскому приходилось не спать, чтобы не захлебнуться в ядовитой жиже, а когда на четвертые сутки его пожелал увидеть Малюта, сил, чтобы идти, у боярина не оказалось.

Подхватили князя дюжие рынды под руки и поволокли из гноища.

В Пытошной было натоплено. Сама изба больше напоминала жаркую преисподнюю, где заплечных дел мастера, топтавшиеся у кувшинов с расплавленной смолой, больше напоминали чертей, толкущихся у кипящих котлов.

Малюта Скуратов был Люцифером.

— Садись, Михаил Иванович, — кивнул дворянин на раскаленный от жара стул. — В подвале ты, видать, продрог, вот самое время, чтобы согреть косточки.

— Спасибо за любезность, Григорий Лукьянович, только откажусь я от этой чести. Не так я велик, чтобы перед такими знатными господами, как ты, сиживать.

— Достойный ответ, князь, да за такие речи мы тебя напитком сладеньким угостим, — ласковым голосом продолжал Малюта. — Ну-ка, Никитушка, поднеси Михаилу Ивановичу кружечку нашего винца, оно такой крепости, что даже такого молодца, как ты, с ног свалить может.

— Это мы мигом, Григорий Лукьянович, — отвечал Никита-палач и, уцепившись крепко железными клещами за кувшин, налил расплавленной смолы в медный глубокий стакан. — Пожалуйте, князь Михаил Иванович.

— Спасибо, Никитушка, — спокойно отвечал боярин, почувствовав у самых губ жар кипящей смолы. — Только охоты у меня нынче нет. Сыт я!

— А может, после подвала у тебя рученьки затекли? — участливо спрашивал Малюта. — Так мы их быстро на дыбе разомнем!

— Вижу, что особенное у вас гостеприимство, — усмехнулся Воротынский, — такого нигде не встретишь.

— Это ты верно сказал, другого такого приема, как у нас в Пытошной избе, во всей Москве не сыскать. Если решили напоить, то так, чтобы молодца с ног сокрушить. Если желаем косточки помять, так за версту хруст слышен будет.

— Наслышан я об этом, Григорий Лукьянович, вон сколько по столице калек шастает. Не обошлось здесь и без твоего участия.

— Прав ты, князь. Только не все разумом велики, как ты, Михаил Иванович. Иным нужно кости поломать, чтобы до правды добраться. Вот у тебя я и хочу спросить, давно ли злой умысел супротив государя держал?

— Помилуй меня, Григорий Лукьянович, — взмолился Воротынский, — и в мыслях у меня такого не было. Любил и люблю государя нашего Ивана Васильевича пуще отца с матерью!

— Не всю ты правду мне говоришь, Михаил Иванович, лукавишь дюже, — печально вздохнул Малюта. — Гордыню свою извечно показываешь. Скажи мне откровенно, разве не ты подговаривал Семена Ромодановского в покои царя девицей проникнуть?

— А если и было, так что с того? — нехотя признавался боярин. — Но совсем не для того, чтобы государя осмеянию подвергнуть, а шутки ради.

— Неискренен ты со мной, князь, — почти горестно сожалел Малюта Скуратов. — А жаль! Ты же знаешь, боярин, как я к тебе относился. Признаюсь честно, Михаил Иванович, не люблю я бояр, но к тебе всегда благоволил. А знаешь почему?

— За что же такая честь? — усмехнулся князь.

— За ум почитал! — ткнул думный боярин себя в лоб. — Неужели ты захочешь так бесславно сгинуть? Назови мне всех супостатов, кто государя хотел насмешливым словом обидеть. Может, о заговоре каком ведаешь?

— Не знаю, о чем ты говоришь, Григорий Лукьянович. Не было такого!

— Видно, за эти три дня, что просидел в темнице, порастерял ты свой умишко, Михаил Иванович. Ну что ж, придется тебе помочь. Эй, Никитушка, посади нашего гостя на стул, — ласково произнес Скуратов-Бельский.

— Нет! Нет! Нет! — отпихивал от себя заплечных дел мастеров князь Воротынский, но восьмипудовый Никита скрутил старика, посадил на раскаленный чугун.


— Аааа! Будь же ты проклят!

— Поднимите его, бесталанного… Охо-хо! Видать, болит у тебя зад, Михаил Иванович, только теперь настал наш черед шутить. Еще раз спрашиваю, кто еще кроме тебя надумал надсмехаться над государем?

— Никто не надсмехался над государем, Григорий Лукьянович. Пошто зазря мучаешь? — кривился от боли боярин.

— Не было, говоришь, никого?

— Не было.

— Ой, а какие пальчики у тебя красивые, боярин! Да такие ладошки нужно в перчатки прятать, иначе пораниться можно. Никитушка, принеси для князя Воротынского перчатки, да такие, чтобы по размеру были.

Никита снял с гремучей цепи перчатки, висевшие на стене, и ласково проговорил:

— Мы для тебя одежду подыскали, Михаил Иванович, а вот эти заточенные шипики тебе только немного пальчики пощекотят. — И он, приладив перчатки к ладоням князя, затянул их кожаными ремнями, дробя Воротынскому суставы.

Князь Михаил орал, просил пощады, а Малюта Скуратов, наклонившись к изможденному лицу, ласково вопрошал:

— Назови, с кем зло хотел государю учинить. Назовешь, тогда гуляй себе, куда пожелаешь.

— Покарает тебя, Григорий, господь, — строго вещал Воротынский, — сгинешь ты, как пес приблудный. Даже верных собак хозяева плетьми учат, а тебя, недоноска эдакого, Иван Васильевич вовсе измордует!

— Красноречив ты, Михаил Иванович, соловьем заливаешься, твоими речами только девок на посиделках тешить. Никитушка, помощник мой верный, подвесь князя вниз башкой, авось тогда придет к нему умная мысль.

Князя Воротынского подвесили вниз головой, обливали кипятком, лупцевали кнутовищем, но он, проявляя твердость, повторял одно:

— Ни в чем не повинен! Если и было в моих делах что запретное, так совсем не для того, чтобы государя высмеять! Батюшка он нам всем, а разве чадо может на смех отца выставить?

Малюта, красный от усиливающейся жары и досады, продолжал выжимать из боярина признание:

— Так… Если не царя, стало быть, государыню хотел своей шуткой обесчестить?

Воротынский говорил с передыхом:

— Тешится над всеми нами государь, медведями собственную челядь травит, так почему не позабавиться и нам, его слугам. Я сам большой потешник.

— Вот ты и признался, боярин, зло ты имел на Анну Даниловну за своего сына, вот потому и хотел ее шутихой выставить перед всем двором, а заодно и самого государя? Так ведь, боярин?

— Нет, — сплевывал кровавую слюну князь, — не ведаю, о чем говоришь, Григорий, а мой сын уже третий год как на погосте лежит.

— Упрям ты, боярин, только Пытошная изба — это ключ ко всем запорам. Посмотрю, что ты завтра скажешь, когда тебя сам государь всея Руси расспрашивать начнет. А теперь отведите боярина в застенок, пускай сырой водицы похлебает. Да, может, еще ума там наберется.

Всю ночь боярин Воротынский простоял по колено в воде, опершись о стену. Вот она, государева плата за то, что отогнал тьму Девлет-Гирея от Москвы. Видно, так богат государь воеводами, что самых лучших из них может жечь огнем и томить в темнице…

Застонал Михаил Воротынский. Стены — плохой собеседник, проглотили камни чужую обиду и хоть бы словечко в ответ вымолвили.

О том, что уже наступило утро, Михаил Воротынский понял по колокольному звону, который сумел достучаться даже до глубин подвала, преодолев пятиаршинную толщу стен.

Помолился под удары набата воевода и стал дожидаться худшего.

Скоро распахнулась дверь, и солнце ударило в непроглядную темень золотым лучом.

— Боярин, государь тебя кличет, — поторопил сверху знакомый голос и уже совсем мягко: — И не серчай на меня. Службу надо нести. Поставили меня тюремных сидельцев сторожить… Вот я и стерегу. Рад бы пособить, да вот не ведаю как, — говорил Федька Огонь. — Только и остается мне, что каяться. Эх, жаль, не бывать свадебке с твоей младшей дочерью.

— Где дочки мои? — поперхнулся от ужаса Михаил Воротынский.

— А где же им еще быть, боярин? Рядом, по соседству сидят. Не докричаться до них через стены, немота одна!

К ногам боярина были привязаны огромные колодки, и при каждом шаге они производили такой грохот, как будто по коридору двигалась колесница.

Солнце спряталось под самой жаровней, потому в Пытошной было несносное пекло; светило грозило сжечь теплом всякого, кто осмелится приблизиться вплотную, и мастера предупредительно держались поодаль.

А Никитка-палач уже подталкивал Воротынского к самому жару.

— Проходи, наш дорогой гость, мы для тебя такую жаровню справную напекли, что твои старые косточки мигом разогреются.

— Благодарствую, Никитушка, — кланялся Михаил Иванович, — вижу, что и ты обо мне печешься.

— Такое крепкое тепло для особо именитых гостей, а ты для нас, князь, одним из самых желанных будешь. Сам государь соизволил нынче прийти, говорить с тобой пожелал.

Только сейчас Михаил Воротынский приметил царя.

Иван Васильевич мало чем отличался от находившихся здесь бояр, даже кафтан на нем был не так ярок, как в иные дни; охабень сидел на государе комом, словно был скроен неумехой-портным. Всем своим видом царь напоминал кречета, запертого в тесную избу: крыльями не взмахнуть, шею не вытянуть, так и сидел он, нахохлившись, глубоко вжав голову в сутулые плечи.

Сдал государь нынче. Навалившиеся напасти помяли его мускулистое тело, на челе остались следы глубоких переживаний.

— Сказывай, холоп, какую такую измену супротив государя своего хотел учинить? — почти торжественно попросил Иван Васильевич.

— Прости, государь, ежели что не так бывало в моей службе, но только лиха тебе никогда не желал. Даже в мыслях у меня такого не бывало.

— А не для того ли ты племянника своего в женское платье обрядил, чтобы он обманом во дворец проник, а потом меня жизни лишил?!

— Государь мой, Иван Васильевич, я клятву тебе на верность давал, и видит господь, что не нарушил ее ни разу, а если имел на кого зло, так это только на царицу Анну… Как перед богом признаюсь.

— Смел ты, боярин, — отвечал царь. — Это я еще тогда заприметил, когда ты крымских татар от столицы погнал. Моим опришникам этого не удалось, а ты сумел! Жаль мне с тобой расставаться будет.

— Спасибо, государь, что сполна обласкал меня за верную службу, — согнулся Михаил Иванович, и тяжелые цепи на его плечах забряцали.

— А только ведомо ли тебе, холоп, что царь и царица в единое яблоко составлены. Захочешь его надломить, так нам обоим больно станет. За одно то, что дурное про Анну думал, тебе опала великая полагается… Только не в одном этом ты грешен, Михаил Иванович.

— В чем же еще моя вина, государь?

— В чем, спрашиваешь?.. Мне хочется, чтобы об этом ты сам мне поведал.

— Ни в чем я не виноват, государь, — отвечал опальный вельможа. — Если и есть в чем моя вина, так только в том, что люблю тебя и твоих отроков безмерно. Так люблю, что готов живот за них положить.

— Живот, говоришь… Нечасто нынче такие радивые холопы, как ты, встречаются, чтобы за господина своего живот клали… Обещаю, что смерть твоя будет легкой.

Распеклась жаровня до красноты, и от сосуда, что стоял на раскаленной плите, потянуло едким смоляным запахом.

Вдохнул глубоко Никита и изрек:

— Для меня смоляной дух лучше всякого благовония будет. Поднесешь иной раз какому-нибудь злыдню под нос кипящего навара, так он сам все расскажет. Прикажи, Иван Васильевич, так я такое сделаю, что от усердия говорить у боярина язык распухнет.

— Если и есть человек в моем отечестве, кто предан мне всей душой, так это мой Никитушка. Уже не одного ворога царского покарал, — ласково вещал самодержец. — Вот кто старается на благо государя! Если бы не ты, Никита, так до многих изменников никогда бы не доискался.

— Государь Иван Васильевич, да я ради тебя!.. — начал было Никита-палач.

— Вот еще один холоп за государя жизнь свою готов положить. Только где же она, правда, Михаил Иванович? Тебе ли верить, человеку, что ворога в мой дворец привел, или палачу, что на тот свет многих недругов моих отправил?

Распалилась жаровня, будто разродилась многими солнцами, одно из которых закатилось боярину за воротник.

Пот с Михаила Ивановича стекал так обильно, что заливал глаза, огромными каплями выступал на скулах. Только от одного присутствия государя может бросить в жар, а Пытошная, вместе с Никиткой-палачом, — это чересчур!

Утер влагу с лица боярин и произнес:

— Я свое слово сказал, государь. Только за моими речами не одно поколение почивших предков, что московским государям верой и правдой служили. Да и сейчас мы царю нашему пособляем чем можем.

— Натерпелся я от вас, — махнул рукой Иван Васильевич, — служба ваша в том, чтобы опоры меня лишить и самим Русью править! И отец твой был такой же, все моему батюшке пакости чинил, да и ты от него недалеко ушел.

— Обидные слова, государь, ни за что прах моих предков оскорбить хочешь.

— Ладно, хватит об этом. Рассказывай, какую измену учинить хотел? А если во всем сполна признаешься, обещаю живота не лишать. А для беседы я тебе мужа подыскал степенного. Никитушка, исповедуешь боярина Воротынского?

— Исповедую, государь, для того у меня щипчики имеются. Вот ими я и буду слова из боярина вытягивать.

Опришники тоже стояли мокрущие, как будто прибыли после доброй бани, не обтершись.

Не потел только Никита-палач. Детина был неотъемлемым предметом Пытошной избы, такой же, как чугунные башмаки или дыба, а разве может покрываться испариной орудие пыток. Кожа его была лишена чувствительности, она задубела и покрылась таким наростом шерсти, через который не может пробиться ни крепкий зной, ни жгучий холод.

— Вот и славненько, — запустил руку за ворот государь и, зажмурив глаза, точно так же, как это делает на солнцепеке кот, растер пятерней грудь, — даю я тебе откупную на боярина Воротынского… Последний раз спрашиваю, Михаил Иванович, давно ли ты против меня умысел дурной задумал?

— Не было этого! Не ведаю ни о чем!

— А может быть, князь, дочки твои знают? Они хоть малые, но, видно, не только в любви понимают, но и в делах отцовских. Давеча мои молодцы за титьки их теребили, а они от счастья так пищали, что стены едва не треснули. Стоит только Никитушке привести девиц в избу, так они всю правду о батеньке поведают.

— Побойся бога, государь, неужно деток безвинных сгубить хотите?

— Эти детки так умело тюремных сидельцев утешали, что те полдня отойти не могли, — хохотал государь.

Бояре, стоявшие позади Ивана Васильевича, невесело подхватили резкий государев смех.

Дочерей Воротынского государь повелел отдать тюремным сидельцам, и когда через день караульщики отомкнули подвал и вынесли на свет боярышень, узнать их было невозможно. Вместо телогрей и шуб — грязные лоскуты, лица исцарапаны, на щеках кровавые коросты, а от девиц исходил такой смрад, словно всю жизнь они провели у зловонных мест. Трудно было представить, что еще вчерашним вечером они были первыми красавицами Стольной, к которым сватались каждую неделю молодцы со всех городов Северной Руси, на которых во время службы озирался весь приход, а сам священник прерывал на полуслове проповедь, случайно столкнувшись с девицами взглядами.

— Привести боярышень Воротынских, пусть Михаил Иванович на них порадуется, я им таких женихов отыскал! — весело выкрикнул государь.

— Не идут они, Иван Васильевич, — отвечал Никита.

— Что так? Или загордились?

— Не способны они, государь.

— А вы им подсобите, поддержите под рученьки, как цариц. Честь им окажите.

— Как скажешь, государь… Привести строптивиц, и чтобы не мешкали! Не на смотрины девки идут, а в Пытошную избу, нечего им прихорашиваться!

Через минуту стрельцы ввели девиц, они едва шли, и, если бы отроки не держали их под руки, не сумели бы боярышни сделать и двух шагов.

Сейчас это были старухи, если не по годам, то по тому, что им пришлось выстрадать. Девицы были избиты и истерзаны дюжиной тюремных сидельцев, которые никак не ожидали от государя подарка в виде двух красивых боярышень.

— Господи, да что же это делается?! — в горе вскричал князь Воротынский. — Боже, дай мне силы, чтобы выдержать все это! Почто девиц ссильничали?! Не будет тебе, царь, прощения перед православным миром! Уподобился ты, Иван, демону, что кровь человеческую сосет!

— Вон как ты заговорил, князь, — спокойно отвечал Иван Васильевич. — Тебе бы не в Пытошной избе быть, а проповеди старицам сердобольным читать. Твои доченьки тюремным сидельцам приглянулись… Ежели ты и дальше будешь упрямиться, так им еще долго в сотоварищах с убивцами да с татями быть.

— Господи, за что ты меня караешь?! За что подвергаешь мукам!

— Больно тебе, боярин? А мне разве не горько было, когда жен моих позору предавали, жизни их лишали, а меня, государя своего, бесчестили? Позора ты хотел для царя, только самому тебе из него не выбраться. Сгниешь в помойной яме! — И, повернувшись к девицам, продолжал: — Девицы-красавицы, славненько ли вас потешили тюремные сидельцы? Довольны ли вы их гостеприимством?.. Молчите? Видно, красавицы от счастья язык прикусили. Мои стрельцы кого угодно расшевелят. Что, стрельцы, удаль молодецкую желаете перед своим государем-батюшкой показать? — весело подмигнул государь стоявшим рядом отпрыскам.

— Как боярышень не уважить, ежели они такие раскрасавицы? — пробасил стоявший рядом с государем опришник.

— Вот что я предлагаю, молодцы, позабавьте Михаила Ивановича, пусть девоньки покажут все то, чему их колодники обучили. И государю вашему радость будет!

— Иван Васильевич, государь, помилуй! Все скажу, только дочек не трожь! — со слезами умолял боярин. — И так настрадались, горемышные.

— Поздно, боярин, — смеялся Иван Васильевич, — забавы хочу, а мои молодцы до этого большие удальцы!

Девиц раздели донага, привязали к лавкам.

— А боярышни-то дородные уродились, — вступил в разговор Малюта Скуратов, — видать, большую радость тюремным сидельцам доставили, — бесстыдно озирал думный дворянин девок, — эх, какую красу под себя подминали!

— Любо-дорого смотреть, — согласился Иван Васильевич, — только не будем такими жадными, не одним нам красоту ненаглядную зреть. Зовите всех детин с приказа, пускай на девиц поглазеют.

Молодцы набежали со всего двора, хихикая, поглядывали на раздвинутые ноги боярышень и, не стесняясь, хватали их за понравившиеся места. Веселье удалось на славу: хохотал государь, закатывался смехом Никитка-палач, без конца утирал потешную слезу Григорий Лукьянович, и только боярин Воротынский молчал камнем.

Эдакая гора скорби среди всеобщего веселья.

Девицы уже давно не чувствовали позора, не ощущали страха, лежали бездыханными и только иной раз открывали глаза, чтобы удивить развлекающихся молодцев полнейшим безразличием.

Служивые люди, не уступая в скорости друг другу, под восторг заплечных мастеров поснимали порты и голой возбужденной толпой окружили девиц, а потом, по разрешению государя и считаясь со старшинством в очередности, забавлялись боярышнями по-мужски.

Скрипели лавки, тихо постанывали девицы, а вокруг хохот, хохот…

Забава государю наскучила только тогда, когда от смеха стало сводить скулы.

Иван замахал руками и завопил:

— Хватит! Хватит! А теперь унесите девиц, они мне больше не понадобятся. Думаю, Михаил Иванович теперь наверняка разговорится. Спрашиваю тебя, князь, давно ли замыслил худое супротив господина своего?

— Будь ты проклят, кровопийца! — хрипел Воротынский. — Вурдалак!

— Жаль, что не получилось у нас с тобой задушевного разговора, Михаил Иванович, — печально вздыхал государь.

Поднялся самодержец и, утирая мокрый лоб, пошел к порогу.

— Иван Васильевич, а что с боярином-то делать? — опешил Никитка-палач.

— Никитушка, а я тебя разумным мужем почитал. Ответь мне, что же палач должен делать с государевым изменником? Повесить боярина, а потом свезти в Убогую яму.

Глава 11

Следующий день был печальным для всей Москвы. Умер юродивый Василий, известный всей Северной Руси как Блаженный. Умер старец на семьдесят втором году.

Стольный град привык к юродивому. Его всегда можно было повстречать у паперти Успенского собора. Одет старик был всегда одинаково — худое тело прикрывало поношенное, местами рваное рубище. Казалось, старик не боялся ни солнечного жжения, ни мороза, способного растрескать даже поверхность земли. Плоть, изнуренная постом и постоянным бдением, только крепчала от невзгод, и не было ей сноса.

Часто москвичи могли видеть старика в корчмах, где он наставлял православных, погибающих от пьянства, на путь истины. Часто Блаженный собирал вокруг себя множество народу и в иносказаниях наставлял на доброе.

День был хмурым, вместе с природой скорбел и государь. Юродивый преставился в церкви. Из его ослабевших рук выскользнула свеча и, разбившись о каменный пол, потухла. Стройный хор голосов ненадолго умолк, а когда юродивого вынесли на руках, псалом допели.

Схоронили Василия Блаженного в Покровском соборе на рву, сам Иван Васильевич нес на своих плечах домовину с его бренными мощами. А когда гроб опустили в глубокую яму и по крышке застучали комья ржавой глины, царь Иван не сумел сдержать нахлынувшей горести и зарыдал беззащитным дитятей.

Не осталось в русском отечестве человека, кто посмел бы пожурить государя.

После похорон Иван Васильевич зажил по-старому: дворец был полон срамных девок, а в коридорах в обнимку с праведником можно было встретить хмельного скомороха.

По Москве гуляла молва о том, что государь отправил Анну в монастырь лишь только для того, чтобы в пьяной лихости исполнять самые необузданные желания. Зуделось у царя от постной семейной жизни, вот он и решил нагнать сенных девок и боярышень себе во дворец.

Злословили москвичи с оглядкой. Скажут слово и осмотрятся в обе стороны — не слыхал ли кто чужой. Не ровен час, сдадут стрельцам, а те плетьми отстегать могут, а то и вовсе на площадь к Позорному столбу вытолкают и шапку с головы сорвут.

Лихие настали времена.

Дня не проходило, чтобы торговой казнью не мучили, а иных печальников и вовсе живота лишают. А тут стали поговаривать о том, что государь нашел новую забаву. Будто бы принял в опришнину мужа, невиданного доселе: кожей черного как уголь и такого громадного, что головой он упирается в закомары. Эдакий сказ позабавил многих, однако верить в него не хотелось — чудная небылица, и только! Но когда однажды Иван Васильевич появился в сопровождении опришника с черным лицом, толпа московитов в ужасе разбежалась, и, глядя на очумелые лица, можно было бы подумать, что они повстречались с самим Антихристом.

Позже выяснилось, что заполучил государь мужа, черного, как сажа, в Великом Новгороде, где тот работал подмастерьем у одного скорняка. Так и шил бы негр всю жизнь шкуры и латал бы худые шубы, если бы не оторвали в толчее новгородского торга у Малюты Скуратова рукав от кафтана.

Зашел государев любимец к знаменитому скорняку и обомлел — в подручных у него служил детина невиданной наружности: сам черный, а ладони светлые; зубы здоровенные, как у лошади, и такого белого цвета, какой не встретишь даже у морского жемчуга.

Расспросил Малюта о подмастерье.

Скорняк поведал, что оставил его младенцем в таверне один упившийся англичанин, а сам мастеровой выкупил его у хозяина за полтину много лет назад. Так и прижился негр с именем Павел на новгородской земле и стал шить шубы не менее искусно, чем его добродетель.

Однако это была не единственная доблесть Павла.

Весь город был прослышан о том, что мужеская сила в нем была непомерна, что девки стонут только от одного прикосновения его черной волосатой руки.

Все в Павле было великолепно. Он напоминал сильного зверя с красивой черной бархатной кожей; тело атлетично, как у античного борца; руки были созданы для того, чтобы обнимать девиц, а ноги затем, чтобы убегать от обманутых мужей.

Получить ласку от черного Павла почиталось среди баб за большую честь, и жены воровато, тайком от строгих мужей, вечерами пробирались к его дому. Павел принимал у себя всех женщин: молодых и старых, дородных и худых, казалось, он был создан для того, чтобы ублажать всех новгородских баб и девиц. Негр был создан для любви и плотских утех. Он умел говорить женщинам слова, на которые были скупы их супруги; женщины начинали млеть только от одного его голоса.

Павел был похотлив, как дюжина кроликов. Он никогда не уставал от любви, а в своем мурованном доме принимал сразу до трех девиц. Но силы от этого у Павла только множились.

Несмотря на великое прелюбодеяние, Павел был в чести и у новгородских мужей, которые, не скупясь на гривны, поили знаменитого женолюба сладким вином, слушая его презабавные откровения о похождениях по боярским хоромам. Пьянеть негр не умел и вливал крепкие напитки в луженую глотку так уверенно, как если бы это была родниковая вода. Случалось и так, что, уложив насмерть упившегося мужа на постелю, Черный Павел отправлялся на душный сеновал под ручку с гостеприимной хозяюшкой, где в кромешной темноте давал наставления о супружеской верности.

Новгородцы всерьез говорили о том, что в городе уже не осталось дома, куда бы Черный Павел не наведался хотя бы разок. Перед его дикой и непонятной северному глазу африканской красотой спотыкались не только невинные девицы, робели даже многоопытные матроны из знатных семей. Именно они и делали самые значительные заказы и частенько предпочитали мерить готовый товар наедине с Павлом.

Уже никто не удивлялся тому, что во многих домах Господина Великого Новгорода народилось чудное черное племя: кричащее, галдящее и такое же сахарнозубое, как их незаконный родитель. И всякий раз горожане, смеясь, поздравляли Павла с очередным наследником.

Может, прожил бы Черный Павел в Великом Новгороде до костлявой старости. Обзавелся бы здесь же семьей, одряхлел и помер бы праведным христианином, если бы не позарился на дочь самого посадника — девку редкой красоты, такой белесой, каким может быть только выцветшее полотно. Странно было глазеть на эту пару, которая казалась такой же несовместимой, как соленое и сладкое, как вода и пламя.

Никто не удивился, когда девица забрюхатела и к Петрову дню разродилась мальцом с кожей, словно прошлогодняя сажа.

Так скорняк Павел нажил себе лютого врага в лице самого посадника, который терпеливо стал дожидаться случая, чтобы сковырнуть негра в Волхов, как поганого истукана. Наверняка он расправился бы с Павлом умело и никто бы даже не догадался, где упокоились его грешные косточки, если бы не оторванный рукав Григория Скуратова-Бельского.

Глянул царский любимец на невиданный доселе лик и подозрительно спросил, кривя губы:

— Божья отметина на тебе или просто мыленной брезгуешь?

— Это он у нас такой по воле божьей, — отвечал за Павла мастер. — Не из северных он краев. Англичанин один наведывался в Великий Новгород да спьяну в корчме позабыл. Вот он пятнадцать годков и живет у меня вместо сына.

— Ишь ты, невидаль какая! — не переставал удивляться Малюта. — А он по-нашему лопочет?

Мастер засмеялся.

— Так он, почитай, всю жизнь здесь пробыл. Матерится не хуже нашего! Но если что и отличает его от русского мужика, так это то, что он слово приворотное знает, — всерьез говорил скорняк. — Вот оттого бабы за ним гужом и бегают. Я тут весной за домом саженцы яблоневые посадил, так он, злодей, когда с девками любился, все до корней переломал! Ну-ка, Павлуша, изрыгни для Григория Лукьяновича проклятие, а то ведь он не поверит, что ты русский.

И Павел с готовностью так крепко ругнулся, что у Малюты запершило в горле.

— Неужно сам такое выдумал? — все более дивился Малюта.

— А то как же! — нахваливал приемыша мастеровой. — Давеча отроки смотр устроили, кто кого переругает. Так наш Павлуша так их матюгнул, что даже стариков изумил.

— Вот что я хочу тебе сказать, скорняк, — сделался вдруг серьезным Малюта Скуратов. — Не место твоему Павлу у тебя в сподручных. В Москву ему нужно ехать, перед государем предстать! Такая диковинка в самый раз для дворца будет. Ну как, Павел, поедешь? Не побоишься государя?

Улыбнулся русский негр и отвечал:

— А девицы во дворце имеются?

— Вот это по-нашему! Вот это ответ! Вижу, что понравишься ты государю! — восторгался Григорий Лукьянович. — А как же без них во дворце?! Предвижу, что в любимцы к государю попадешь.

— А ему деваться более некуда, ежели не уедет, так его посадник, как кота шелудивого, в Волхове утопит. Дщерь его от Павлуши черное дитя понесла, — сообщал скорняк.

— Вот оно что! Будет отчего государю повеселиться. Ты не робей, Павел, хуже уже не будет, а ежели царю по нраву придешься, так он тебя еще и землицей одарит.

Так Черный Павел оказался в Москве.

Государю негр пришелся по нраву — не только своей рожей цвета мокрого чернозема, но еще и тем, что мог обругать матерно любого боярина, крепко уверовав в государеву дружбу. Гоготал он при этом так, что на конюшне лошади в страхе вставали на дыбы, а со стен сыпались фрески.

Павел беззастенчиво поведал Ивану Васильевичу про свое житие в Новгороде, уверенно заявив, что в Великом Граде более девиц не осталось, и во всеуслышание объявил, что на очереди теперь Москва.

Государь увидел в лице Павла достойного соперника.

Суровые бояре, уставя очи в полы, всем своим видом показывали: своих нечестивцев в достатке, а тут еще из-за моря повадились приезжать!

Однако государь на бояр не озирался, и не показывался теперь без Павла даже в Думе, и сажал его не куда-нибудь, а на лавку, впереди самых именитых бояр; разрешал надевать охабень, рукава которого, как у лучших людей, едва не касались земли; поясок у негра был золоченый да с такими сиятельными каменьями, какие не увидеть даже на великокняжеских бармах.

Возвысил царь пришлого, тем самым еще более принизил старых холопов.

Царь держался с Павлом как с равным: хлопал его дружески по плечу, обменялся с ним шапкой и кафтаном и без конца просил рассказать о том, как он досадил новгородскому посаднику.

Возможно, дружба государя и холопа крепла бы и дальше, если бы однажды Иван Васильевич не позвал Павла с собой в мыленку. Глянул государь на обнаженного холопа и помрачнел:

— Эдакое богатство у тебя между ног! Неудивительно, что в Новгороде более девиц не осталось.

Иван Васильевич привык быть первым всюду. Он обладал исполинской силой, какой можно было бы удивлять на ярмарках и многошумных базарах; был искусен в речах и звонок в голосе, его умением петь восторгались не только москвичи, но даже заезжие иноземные купцы, мало смыслящие в церковном песнопении.

А в питии и блуде Иван Васильевич не ведал соперничества вообще!

Государь должен быть велик не только делами, но и телом, не однажды он устраивал дружеское соперничество с боярами, когда зазывал их в баню. По мускульной мощи и ширине кости государь превосходил даже самых крепких из них, а мужское достоинство у него было так велико, что его размерам позавидовал бы и племенной жеребец. И вот сейчас, с интересом осматривая Павла, царь подумал, что черный холоп сумел потеснить его в главном.

— Что верно, то верно, государь, — улыбнулся Павел.

— Неужно твой кутак поболее моего будет? — насупился Иван Васильевич.

— Поболее, — с тонкой ноткой торжества заметил Павел. — Это можно и у бояр спросить.

— Малюта! — выкрикнул государь. — Зови из предбанника бояр, пускай они посмотрят, кто из нас по мужской части главнее будет.

Через несколько минут в парящий едкий жар ступило с десяток нагих лучших людей. Поежились малость бояре от теплоты, огляделись в темноте и узрели голого царя.

— Вот что, думные советники, — величаво начал самодержец. — Я хотел спросить у вас, у кого из нас двоих кутак поболее будет?

Бояре расчесали распаренную на животе грязь, поскребли бритые затылки, а потом старейший из советников, князь Кубенский, неуверенно заговорил:

— Ты, государь, муж видный. И делами велик, и головой светел. Телом тоже тебя господь не обделил, а только супротив Павла ты пожиже будешь. Так… думается, на половину ладони пожиже.

Жестокую правду государь выслушал мужественно.

— Хм, вот оно как.

— У тебя, государь, орудие серьезное, а только им потешные избы тушить. А Павлушкино орудие больше на стенобитный снаряд похоже. Против него ни одна крепость не устоит. Хе-хе-хе!

— А что другие лучшие люди поведают?

— Таких, как ты, государь, бабы любят. Вон какие ручища отрастил! Такими ладонями только баб обжимать, и ноги у тебя как бревна, а только и я хочу сказать, что твой кутак поплоше будет, государь, — поддержал Кубенского другой именитый боярин — Холмский Юрий Михайлович.

А потом, переборов робость, заговорили и другие бояре. Голый государь не так страшен — ни посоха в руках, ни венца на голове, ничем от иного детины не отличишь.

— По мужеской части, государь, Павел на Руси первым будет.

— Долго тебе, государь, до Павла расти.

— Здесь тебе, Иван Васильевич, с Павлом не соперничать. Велик мужик!

Государь вышел из пара, словно леший из утреннего тумана. Оглядел Боярскую думу, а потом повернулся к боярину Кубенскому:

— Так ты говоришь, князь, что Павлуша величавее меня на половину ладони?

— Истинно так, — согласился князь. — Я, государь Иван Васильевич, лукавить не умею, ежели молвлю, так только правду.

— Вот за это я тебя и люблю, боярин. Отведешь Павлушу к Никите, пусть оскопит его на половину ладони. Да чтобы не переусердствовал и сделал все как надобно. Определю я Павлушу в скоморохи, пускай государя своего развлекает. Не терплю я рядом с собой более именитых. Ха-ха-ха!

Отныне у великого князя на одного шута стало больше.

Часть шестая