Иоанн Грозный-Годунов. Книги 1-14 — страница 260 из 299

Узнав об этом, Иван Васильевич горевать не стал.

— Что ж, теперь я ее буду звать Калисой Грешницей. Никогда не думал, что через бабу с московскими татями породнюсь. Будет мне с ними о чем потолковать перед тем, как заплечных дел мастера их на плаху отведут.

Похождения Калисы еще более подогревали в Иване страсть, и он то и дело расспрашивал о Яшке Хромом:

— Ну и как же он? Крепко голубит Хромец?

Калиса девка была бесхитростная и отвечала Ивану как есть:

— Поначалу мне непривычно было с ним, слишком грубым казался. У меня мужики-то поласковее были: и поцелуют, и грудь погладят. А этот схватит ручищей и на пук соломы потащит. А потом ничего, прикипела я к нему. А когда случалось с кем-то другим любиться, то мне как будто Яшки Хромого и не хватало. Он когда на мне лежал, так совсем сатанел, а как совершал свое дело, так лежал мертвецом, как будто и вправду из него душа отходила.

— И как же ты с ним любилась? — продолжал допытываться Иван, лаская девицу. Под пальцами он ощущал плоть, горячую, подобно крови, и такую же мягкую, как голубиный пух.

— А по-всякому! Но более всего ему нравилось на мне лежать, бывало, ноги оторвет от земли и лежит эдак… А из меня все кишки наружу прут, а потом еще и прыгать начнет. А еще и так бывало: к дереву приставит и юбку задерет. Ох, и любил он потешиться!

Иван Васильевич ощутил в себе желание и сомкнул пальцы.

— Ой! — пискнула девка. — Да ты так-эдак из меня все выдавишь. Вот и Яшка Хромой так же грудь любил тискать, — и уже с нежностью: — Похожи вы чем-то один на другого. Рассказал бы ты мне, Иван Васильевич, о своих бабах, ведь не монахом же жил.

— Не монахом, — согласился царь, — только многих баб я уже и не помню, как будто и не бывало, — честно признался царь.

— Расскажи, о каких помнишь.

— Первая баба у меня Анютка была, ее мне боярин Андрей Шуйский подсунул. По двору слух ходил, что она его зазноба. Вот Анютка меня любовным утехам и выучила.

— И что же стало с ней?

— Прогнал я ее со двора.

— Почто?

— Со стряпчим слюбилась. Этот молодец, оказывается, не только посох за мной таскал, но и на бабу мою поглядывал. Потом девиц много было, брал всех без разбору. А вот Прасковья запомнилась, повариха она была с Кормового двора. Эх! Дородная была бабенка, телесами трясла, как купец в ярмарку красным товаром. Шесть месяцев со мной пробыла, а потом бояре ее прогнали. Забрюхатела! Но более всего запала в меня Пелагея. Я у нее первый был, — сказал царь тоном посадского распутника. Стало ясно, что маленькая победа над юной дивчиной оставила в его душе радость. — Жила в моих покоях и трапезничала за царским столом… красивая была! Более таких я и не встречал.

Чуткое девичье ухо уловило грусть.

— Так и женился бы на ней, Иван Васильевич, если люба была!

— Не положено мне на дочери пушкаря жениться, какой бы красой она ни была. Византийскую кровь с грязью не мешают!

— А меня ты когда прогонишь, Иван?

Царь пристально посмотрел на девицу, а потом отвечал:

— Будь пока, не надоела еще! Жил я с Анастасией Милостивой, поживу теперь с Калисой Грешницей.

Чета беркутов свила гнездо на самой вершине собора, который был окружен высокими монастырскими стенами. И трудно было понять, что заставило птиц выводить птенцов именно здесь, невзирая на постоянный колокольный звон, вопреки инстинкту. Может потому, что: этот дальний монастырь стоял на самой вершине горы и напоминал огромный холодный утес, обдуваемый со всех сторон стылыми ветрами. Предки этих птиц селились высоко в горах, летали среди островерхих скал, и память крови цепко держала ощущение высоты полета и силы ветра, миг, когда можно было подставлять воздушному потоку расправленные крылья — вот когда можно сполна почувствовать их упругость!

Задрав головы, селяне в недоумении пожимали плечами — одно дело, когда аист обживает соломенные крыши хуторов, и совсем другое, когда на соборе гнездится беркут.

Однако беркуты жили так, как будто рядом не было ни селения, ни монастырского двора, да и самой звонницы. И громкий крик птицы то и дело нарушал покой тихой обители, показывая тем самым, кто здесь господин.

Посмотрит старица вверх и перекрестится, как на нечистую силу, а с высоты на нее крест смотрит.

Не находилось охотника, чтобы спихнуть гнездо вниз, так и поживали здесь птицы, защищенные высотой и ветром.

Птицы подолгу кружили над лесом, монастырем, полем, зорко оберегая свое гнездо, и ни один вражий промысел не в силах был помешать вывести птенцов.

Никто из селян не видел беркута стоящим на земле, словно не хотел он пачкать самодержавных стоп о грешную землю, а если и опускался, то на огромный холодный валун. Точно так государь не может сесть на простую скамью, и несут вслед за ним рынды тяжеленный стул.

Не для беркута грязь!

И на земле он должен быть выше всех смертных на высоту камня, так и государь, даже во время богослужения возвышается над боярами сразу на несколько ступеней.

И, посматривая с высоты полета, беркут размышлял о том, что человек отсюда казался особенно ничтожным.

Соседство с монастырской обителью не сделало птиц святыми, и частенько можно было увидеть в цепких лапах беркута задавленную тварь. Бывало, таскали птицы зверя и покрупнее, а однажды монахини с ужасом наблюдали за тем, как под самый крест, где беркуты прятали свое гнездо, самец уволок огромного волка. Зверь был еще живым, некоторое время он стонал, напоминая тихим поскуливанием плач нашкодившего ребенка, а потом затих. Видно, его волчья душа отошла далеко к облакам, а на монахинь, словно кара небесная, закапала кровь — и долго старицы не могли отмыться от этих нечистот.

Игуменьей женского монастыря была Пелагея. Разное народ глаголил о старице. Будто бы была она полюбовницей самого государя, а как оженился Иван Васильевич, так ее и с глаз долой — повелел остричь зазнобе волосья и отправить в обитель. Пелагея оказалась девкой послушной: своим смирением и покаянием обратила на себя внимание строгой игуменьи. Все ее около себя держала, а называла не иначе, как доченька. А когда ветхая старица преставилась, монахини выбрали Пелагею игуменьей.

Монастырь соседствовал с охотничьими царскими угодьями, и со щемящим сердцем Пелагея наблюдала, как Иван Васильевич лихо травил зверя, и, как прежде, слышался его громкий хохот.

Сокольничие Ивана Васильевича постучались в монастырь поздним вечером. Пелагея всегда знала о том, что когда-нибудь это должно было произойти — слишком близко был от нее Иван, чтобы не встретиться. Но, разглядев из окна кельи при свете факелов статную фигуру самодержца, она обмерла, подобно юной девице.

— Ой, Господи, что же это такое делается со мной?! Господи, не дай мне новых испытаний, сделай так, чтобы государь меня не признал, — обратила Пелагея взор к образам.

В ворота стучались все настойчивее.

— Отворяйте, старицы, царь у порога. Неужто святым кваском не напоите?

Вратница виновато оправдывалась:

— Ночь на дворе, как же я вас в женский монастырь пущу? Игуменья шибко строга и не велит никому открывать. — А про себя: «Господи, попутал его бес занестись в женский монастырь. Слишком много всякой хулы про царя глаголют».

Пелагея спешила к воротам, она уже поняла, что, несмотря на свой сан, если пожелает ее Иван Васильевич, так отдаст ему всю себя без остатка.

— Открывай ворота, сестрица, — ласково сказала она вратнице, — не томи гостей. Если просится государь на монашеский двор, стало быть, так тому и случиться. Все это его земля, а мы при нем только слуги.

— Ой, Господи, Господи, — словно заупокойную пропела вратница и впустила стрельцов на монастырский двор.

Лица игуменьи Иван не увидал, Пелагея согнулась так низко, как будто хотела рассмотреть камни на дороге, а когда разогнулась, Иван проехал к кельям.

Царь был не одинок, рядом, оседлав коня по-мужски, гарцевала красивая девица, и Пелагея не без удивления обнаружила в себе чувство, похожее на ревность.

— Эй, игуменья, где ты там?! Почему хозяина московского не встречаешь? Девки, говорят, в вашем монастыре особенно хороши. Вот решил убедиться в этом, а толк в девицах ваш государь понимает.

На соборе от царского крика проснулся беркут: гаркнул хозяином на весь двор, заставляя успокоиться расшумевшихся холопов, и затих.

— Ишь ты, раскричался! — задрал голову к небесам Иван Васильевич. — Это ты напрасно нас за супостатов принимаешь. Мы люди государственные и монахинь не тронем… Если они сами не захотят радость испытать, — улыбнулся вдруг самодержец, поглядывая на хорошенькую послушницу.

Его шутка, непонятная стоявшим рядом старицам, вызвала невероятно громкий смех среди ближайшего окружения царя.

— Так где же ваша настоятельница?!

— Здесь я, государь, — предстала перед очами Ивана Васильевича Пелагея.

— Ты ли это?! — выдохнул Иван Васильевич.

— Я, государь. — И уже задумчиво: — А ты постарел, Иван Васильевич, насилу и узнать, видно, грешил много, если на сморчка стал похож.

Смех угас.

Неласково принимает игуменья. Старице ли судить величие самодержца: близлежащие земли и монастырь — все это московская вотчина. Пожелай Иван, так разберут тотчас по камушкам древние стены, и зарастет тогда монастырский двор крапивой и чертополохом.

— Я тебя вспоминал, Пелагея, — вымолвил царь.

Не смел самодержец обрушиться гневом на старицу, значит, было в ней что-то такое, перед чем слабела даже государева воля.

— А я тебя и не забывала, Иван Васильевич.

— Вот ты за какие стены от меня спряталась, Пелагея, только я тебя и здесь сыскал.

— А разве не по твоему повелению меня в монастырь заперли?

Не услышал упрека государь. Не один десяток девок рассовал Иван Васильевич по монастырям, но Пелагею не забыл до сих пор. И запер он ее больше от любви, чем по надобности.

— Только ты меня понять должна, — повысил голос Иван Васильевич. — Жениться мне надобно было! Время для утех миновало. Все вы, бабы, в моей власти. Хочу — в монастырь отдам, хочу — замуж, а ежели перечить станете… так на потеху своим молодцам!