Иоанн Грозный-Годунов. Книги 1-14 — страница 292 из 299

— Государь, не оставляй нас своей милостью! — жалко раздалось из толпы.

— Пожалей, Иван Васильевич, как же мы без тебя?!

Царь, казалось, не слышал — благословил подставленное под руки чадо и пошел в сторону запряженных саней.

Царского скарба набралось много — сотни саней и дровней были нагружены до самого верха. Если и оставалось что во дворце, так это битая рухлядь да собачья конура у царских врат.

— Царицу не вижу, — буркнул Иван.

— Не хочет идти Мария Темрюковна, — возник перед государем Федор Басманов. — Говорит, что никуда с Москвы не тронется.

— Тащить ее силком, — строго распорядился Иван, — если будет даже сопротивляться, тогда связать ее по рукам и ногам, а затем бросить на простые дровни.

— Слушаюсь, государь. Сделаем, коли велишь.

Через минуту стрельцы вынесли на руках бьющуюся царицу, которая так материлась, что заставляла ежиться стоявших рядом богомольных стариц. Дорогую ношу бережно уложили на дровни и накрыли шубами.

— Где попугай Сигизмунд?! — вскричал Иван Васильевич. — Не поеду без заморской птицы!

Переглянулись бояре — государя куда больше интересовал Сигизмунд, чем царица Мария.

Принесли государю и птицу, которая, попав на мороз, так истошно орала, что сумела переполошить воронье, сидевшее на куполах. Видимо, они приняли какаду за грозного хищника и успокоились только тогда, когда попугая спрятали в теплый каптан.

Множество саней заняло несколько улиц, площадь, стояло вперемежку с дровнями крестьян, а вокруг создавался такой ор, как будто намечалось великое переселение.

Народ обступил сани со всех сторон и не хотел выпускать государя из Москвы. Стало ясно, что это не обычная сумасбродная выходка царя, а решение серьезное — государь оставлял стольную навсегда.

Поднялся Иван Васильевич с саней.

— Господа, выпустите меня из полона. Христом Богом прошу, не господин я вам более. Уезжаю с Москвы совсем. А куда еду… и сам покудова не ведаю! Думаю, надоумит меня Господь. Еду туда, куда глаза укажут. Еду с челядью, что верна мне, бояр при вас оставляю, не нужны мне изменники! Если позволит мне Господь, то поеду на самую окраину русской земли и там устрою для себя княжество, где и буду хозяином. А теперь более не держите меня, дайте мне дорогу! Не невольте мою душу.

Расступились московиты, и государь выехал за ворота.

— Государь-батюшка, а как же я?! — бросился вдогонку за санями Никитка-палач.

Обернулся Иван Васильевич к детине.

— Шапку бы надел, Никитушка, не спалился я на тебя, только вот взять все равно не могу. Едут со мной слуги верные и груди надежные, а все вороги в Москве остаются. Вот где твоя служба пригодилась бы! А туда, куда я еду, она мне без надобности. Погоняй, Федор.

Так и остался стоять Никитка-палач посреди дороги, провожая взглядом череду удаляющихся саней. А красная рубаха, словно разлившаяся кровь, за версту была видна на свежевыпавшем снегу.

Ударил с Кремлевского бугра колокол, но прозвучал он в этот раз одиноко, как будто отпевал покойника. А хвост удаляющихся саней был виден еще долго, а потом и он затерялся между стволами сосен.

* * *

Не бывало такого прежде, чтобы покидали великие князья Москву, опалившись на своих холопов. Бывало, что, почуяв ледяной дух смерти, князья принимали постриг в одном из монастырей, но в этом случае в стольной всегда оставался старший сын, который с поклоном брал в руки дело отца.

Сейчас было иное: обида государя была так велика, что он не оставил в Москве не только наследника, но даже не попытался объясниться с думными чинами. Приказал собрать на сани батюшкино добро; сказал, чтобы собирались в дорогу верные люди с семьями, с тем и отбыл.

Москва оставалась сиротой. Была неприкаянная и не прибрана, как юродивая девка, выпрашивающая милостыню. Не находилось того, кто приласкал бы ее приветливым словом, утешил бы в горе. А оно было так безмерно и велико, что могло вместить в себя не только царский дворец, но и весь Кремль.

Выпавший снег укрыл разбросанный по двору сор, и это белоснежное покрывало напоминало саван.

Царский дворец стоял без надзора. Еще вчера можно было услышать грозный оклик стрельца на всякого стремящегося войти во двор, а сейчас ворота были распахнуты, и ветер качал створки из стороны в сторону, выводя на целую версту заунывную песнь. Во дворе вольно гуляли ребятишки: они лепили снежную бабу. Снеговик получался едва ли не в стену высотой, со стрелецкой шапкой и бабьим передником, сбоку торчала жидкая метла.

А потом ребятишки расстреляли бабу снежками и разбежались по своим делам. Нечего было делать на царском дворе — скукота одна, с царем-то повеселее было.

Два дня бояре ждали, что государь одумается. Ну попугал малость своих холопов, постращает перед всем миром, пора и к дому ехать. Однако Иван Васильевич воротить сани ко дворцу не собирался.

Выходит, не журил государь, а говорил всерьез.

Бояре не ведали, в какую сторону подался государь Иван Васильевич: множество саней, подобно малой бусинке, затерявшейся в речном песке, пропали в дремучих лесах, и оставалось только надеяться, что поезд самодержца не будет разграблен татями, а сам государь-батюшка будет жив-здоров и подаст о себе весточку.

Вместе с государем из Москвы отбыл его личный полк — стрельцы, которые денно и нощно караулили покой московитов. Горожане уже привыкли слышать их ночные перебранки, удары колотушек, которые не затихали до самого рассвета; задорные голоса сотников, окликающих караул; привычную ругань, которой стрельцы наделяли всякого, кто шатался по ночным улицам; теперь московиты понимали, что для глубокого сна не хватает виртуозной матерной брани дружинников и задиристой веселой переклички.

Примолкла Москва. Насторожилась.

До веселья ли, когда заупокойную едва спели. Если и слышен чей-то глас, так это взывающий о помощи.

Весело было только на Городской башне, где бродяги отметили отъезд государя тем, что поколотили четырех стрельцов, оставшихся горевать у блудливых девок в посадах, и повыбивали слюдяные оконца в царских палатах.

А на следующий день Циклоп Гордей принимал в свою братию полсотни нищих, которым обещал покровительство и всякое сбережение даже от лиха государева.

Просто так в орден Гордея не попасть — важны заслуги перед миром, и каждый, кто искал покровительства всемогущего татя, проходил испытательный срок, выпрашивал милостыню на базарах, грабил купцов на въездных дорогах и непременно отдавал часть «нажитых» денег всемогущему вору.

Находились лихие люди, которые смели перечить могуществу Гордея, и никто из бродяг не удивлялся, когда особенно строптивых находили с перерезанным горлом где-нибудь в лесу, а то и в глубоком колодце.

Виноватых, как правило, не искали, заявят воеводе на бесчинство, а он велит выпороть для верности подвернувшихся бродяг, потом, махнув рукой, отпускает бедолаг восвояси.

Чаще на убийство не заявляли вообще — выловят покойника из глинистого пруда да и свезут в Убогую яму. А иначе нельзя — Гордей Циклоп под боком, заявится среди ночи и отвернет ябеднику башку.

В свою братию Гордей Циклоп принимал с той торжественностью, с какой Иван Васильевич устраивал пиры; но если царь проводил свои забавы при огромном скоплении народа, да так, чтобы полыхали свечи, сияние которых мало чем уступало дневному светилу, то Циклоп Гордей предпочитал ночь, желательно такую темную, чтобы и луна не рискнула выбраться на небо; вместо просторных светлиц Гордей предпочитал развалины старой башни, а то и просто кладбище, но обязательно старенькое, чтобы от страха холодел затылок.

В этот раз Гордей Циклоп выбрал для клятвы полуразвалившийся монастырь, стоявший вдали от основных дорог, который словно оберегал свое древнее целомудрие и поэтому никого не хотел пускать в пределы дубовых стен. Если кто и забредал нелегким случаем во двор, поросший мхом, то кроме чертей и кикимор никого не мог разглядеть, и бежал, сломя ноги, подалее от гнилого места.

Место это считалось святым испокон веку, древние стены помнили еще скиты отшельников времен Владимира Мономаха. Поговаривали, что воздвигли монастырь два душегубца — Захарий и Матвей, известные на всю Москву своими многочисленными злодеянии: будто награбленного ими добра хватило бы на постройку десятка мурованных монастырей.

Грехи были искуплены тем, что в неделю была роздана великая милостыня, а на остаток добра были воздвигнуты небывалой крепости стены. Осколок былого величия сумел перешагнуть через несколько столетий и гнилым зубом засел посредине дремучего леса.

Кроме крепких стен и ветхих келий, на монастырском дворе сохранились две каменные плиты, под которыми лежали кости известных душегубцев. Всю жизнь два татя были вместе, почили тоже в один день, когда писали на сводах собора суровый лик Христа, лопнул канат, держащий леса, и расшиблись Матвей и Захарий о каменную твердыню. А с высоты купола на безжизненных иноков небесной карой взирали строгие глаза Господа.

Не отпустил, видать, душегубцам Бог прегрешений.

Вот у могилы бывших татей Гордей Циклоп частенько принимал в свое братство, приговаривая при этом:

— От греха до святости всего лишь шаг! — И добавлял уже с грустью, глядя в черное, как последний грех, небо — Может, и я когда-нибудь в пустынь уйду, грехи замаливать.

К обряду посвящения нищих в братство Циклоп Гордей готовился так же основательно, как царь Иван к причастию.

Раз в полгода Москва испытывала засилье нищих и бродяг, которые собирались в столице едва ли не со всех русских земель. На всех рынках скупались хари, и, гляди на это обилие масок — домовых, чертей, бесов, кикимор и леших, — чудилось, что вся нечистая сила, покинув подвалы, болота и глухие лесные уголки, сбежалась в стольную для того, чтобы почтить своим присутствием вошедшего в силу монаха.

Немногие знали, что в этот день на могиле двух больших грешников, а теперь святых состоится такое пиршество, какому позавидовал бы неистощимый на потеху самодержец. Бесовские пляски будут до самого утра, а ворожеи, обратившись взором в сторону угасшего солнца, будут взывать к умершим, тревожа их прах, а в воспарившие души вселять беспокойство.