– Господи Иисусе Христе, спаси и помилуй!..
– Камчуга – болезнь нетрудная; Ивану Иванычу вчера легче стало, когда жид думал, что новобрачные сгорели; когда же он узнал, что они спасены и царской милостью взысканы, – недуг поворотил к худу…
– Ты ошеломил меня, Федька. Что же нам делать?
– Что? Засадить жида в палату надежным боярским детям под присмотр: ни к нему, ни от него ни буквы; к царевичу водить его два раза в день, когда там государя не бывает. Вылечит – можно его тайком сбыть с рук, а не вылечит – живьем сжечь без оглядки… Кто за него вступится, а меру нашу нельзя не похвалить; кто знает, что мы тут и себя не забываем… Кто-то идет?.. Уж не он ли?.. Нет, это Ваня, и один…
– Один, Федор Андреич! – отвечал печально Максимов. – Леон говорит: устал, не могу, придется самому лечь в постелю; еду домой, пусть, если хочет, ко мне приедет…
– Боярин! – неистово закричал Курицын, вскочив с постели.
– Что с тобою?..
– Прими скорее быстро меры; жид уйдет, он с тем и домой поехал. Всему конец, он уже совершил свой адский подвиг. Но пусть указ идет не от тебя, пусть князь Пестрый распорядится – это его дело. А он, сидя под стражей, будет на нас надеяться и… Скорее, боярин, как бы не опоздать…
Боярин поспешно вышел.
– Не позвать ли к тебе мистра Иоганна!
– Нет, нет, мне стало легче! Ну, Ваня, я все уладил, но если дорожишь головою, будь осторожен. Прощай! Ступай на свое место. Не ходи ни к кому. За нами теперь смотрят тысячи глаз.
– Слава Господу! – сказал Курицын. – Совсем выздоровел. Теперь недуг мой можно выкинуть за окно. Кстати, не мешает освежить себя утренним воздухом. Боже мой! Не сон ли я вижу! Государь идет сам на посольский двор. Дело небывалое. Э, так надо еще похворать…
И Курицын опять лежал на софе и стонал тяжко… Карло вбежал и только успел крикнуть: «Государь идет!» – раздались медленные, но тяжелые шаги; в дверях Иоанн нагнулся и вошел в палату…
– Господи, спаси и помилуй! Пресвятая Богородица, заступи и спаси! Что я вижу…
– Не поднимайся, лежи! Со всех сторон неприятности! Отчего ты захворал?
– Не спрашивай, великий государь и отец всея земли Русской! Что повелишь, я еще найду силы исполнить…
– Я был у сына, ему стало маленько легче, я воротился, позвал Патрикеева, мне сказал Мамон, что он у тебя, потому что ты отходишь…
– О, Мамон! И смертию шутит! Нет, великий государь, недуг мой несмертельный, но мучительный…
– Так выздоравливай же скорее, дела пропасть…
Государь уже шел к сеням.
– Пропасть. А тут еще нового прибавилось…
– Что такое?
– К печалям твоим, великий государь, не хотел бы я прибавлять новой, но я твой верный раб, все тайны, о которых не знает даже Патрикеев, я доношу тебе верно…
– Да говори, что еще случилось?
– Брат твой Андрей Васильевич пожаловал на Москву…
– Знаю!
– Едва прибыл, ему сказали, что ты, государь, хочешь посадить его в темницу.
– Не имею предлога…
– Их сто, великий государь! Сегодня опять в Литву хотел ехать.
– Но где доказательства?..
– Дай оздоровею, представлю, а теперь верь рабу твоему… А зачем не послал своих воевод, когда ты указал поход против Сеид-Ахмута? Зачем он сюда прибыл и спрашивал про мистра Леона? Не утверждаю, но недуг царевича по нутру Андрею Васильевичу; приехал на похороны.
– Типун те на язык, подлый раб… Господи, заступи мя!
– Не гневайся, великий государь, я целовал Евангелие и крест Спасителя тебе на верность, службу и правду. Я передал мои подозрения князю Ивану Юрьевичу; мы положили держать Леона под стражей, пусть лечит на привязи, не то сбежит и концы в воду, а этих концов тут немало: тут есть и польский, и тверской, и верейский, и новгородский, и углицкий, и волоцкий, и жидовский, и грецкий, статься может, и свейский…
Иоанн был поражен страшным соображением Курицына. С минуту он не мог вымолвить слова; глаза сверкали, волос подымался на голове, губы, посинев, дрожали… Курицын привстал и, притворяясь болящим и почти ползая у ног государя, говорил голосом тихим, прерывистым…
– Еще мысль о бедствии нашем не посетила родительского сердца, а уже идет толк не на одной Москве, кто будет наследником?.. Что это значит? Откуда эта уверенность, что первенец твой не будет наследовать тебе? Обычному течению судеб этого толка не припишешь!..
– Молчи! Довольно!
Иоанн был воистину ужасен: он ходил по горнице скорыми, неровными шагами, стуча жезлом и по временам порывисто вздыхая. Лицо его то пылало, то бледнело, на нем явственно отражались страшная, смертельная борьба гнева с отчаянием и высокомерного презрения с каким-то невыразимым тяжким душевным страданием. Но вот он совладал с собою, остановился перед софою, на которую присел Курицын… и тихо, почти покойным голосом, спросил:
– Что же ты думаешь, Федька? Яд или кабала…
– Я только опасаюсь, государь великий! Пошли за врачами другими, если скажут – отрава, то отрава; если скажут – нет, а исход будет смертельный, – то кабала. Я давно, государь великий, хочу тебе покаяться, да не приходилось доселе. К тому же я не думал, что жидовство так развилось, хотя сам в нем участвовал…
– Ты, Федька! Опомнись, что ты говоришь…
– Правду. Выслушай, а тогда казни. Когда на посольстве был в земле Угорской, согрешил, окаянный, позволил себе тени показывать; кабальщики показали мне самого меня, будто в зерцале стоял, а зерцала никакого в покое там не было, поразили они разум мой глубоко и утверждали, что все то чинится словесами Старого Завета. Мнимо дал я веру их рассказам и сведал, что и у нас в Новгороде кабала и знатный кабальщик Схария проживают. И когда я был в Новгороде, притворился, что я жидовин, и всех разузнал и разыскал; тут дошло до меня, что и на Москве уже есть чума лютая; я им с Новгорода и грамотки привез, но тут, или они догадались, или я неловко повернул, немногие мне сказались. Хотел я до последнего разыскать и тебе, государь, о том доложить, но меня предупредили…
– Курицын! За многие твои службы и радение ложь твою за истину беру. Ты не будешь подлежать суду великому. Но смотри, больше не притворяйся, хитрости твоей в этом деле мне не надо. Очисти совесть свою покаянием церковным, ох! До меня доходили темные слухи, святители требовали казни еретиков – я медлил, и, может быть, меня казнит царь царей на сыне и кабала, которую я не исторг вначале, похищает у меня любимое детище. Но нет! Трепещите, еретики, иду на вас судом неумолимым! Воспылают жертвенные костры, испепелю кости ваши. Вкусите пламя адское заживо! Курицын! Вижу, что и болезнь твоя – хитрое притворство, разумею и то, для чего на хитрость. Но будь же болен впредь до указа – и да не посмеет птица влететь в окно твое, живое существо да не переступит твоего порога. Я пришлю тебе, болящему, надежную сиделку. Помни завет мой! В нем твое счастие…
Едва государь вышел, Курицын вскочил с постели в досаде.
– Безумец! Я думал перехитрить Иоанна! Он меня помиловал, но как исполнить завет его, когда и Патрикеев, и Алена, и Максимов, и Ряполовские, и Леон – все нуждаются в твердой руке моей и опытном разуме, наконец, как я буду наблюдать за Андреем Васильевичем; рыл яму Леону, а сам попал в нее. И кого он пришлет ко мне?..
Долго ходил Курицын взад и вперед по комнате в раздумье и волнении; дверь в сени скрипнула, в палату вошел чернец и, сложа персты для крестного знамения, глазами искал образа.
– Ни одной честной иконы, – сказал старец тихо.
– Что тебе надо? – спросил Курицын не без трепета.
– Государь послал меня к тебе для беседы…
– А!.. – Курицын злобно улыбнулся, но мгновенно изменил лицо и взял инока за руку. – Пойдем, святой отец, – сказал он, уводя старика в гридню. – Исповемся, и да поможет Господь мне, грешному…
Нетрудно догадаться, что мог говорить Курицын такому гостю в этой беседе… Между тем князь Пестрый не нашел мистра Леона не только дома, но и на всей Москве. По строгому сыску оказалось, что он даже не возвращался в Греческую слободу. Доложили государю, Иоанн пришел в ужас. Хотя врачи великокняжеские и объявили, что никакого признака отравы не замечают, Иоанн мало верил их искусству: кабала не оставляла его воображения. Князь Пестрый едва избежал жезла Иоаннова; Мамон и Ощера не смели разинуть рта, дрожа от страха; Софья не решалась взойти наверх, зная, что злые языки не упустили случая приплесть к этому несчастию греков. Одна Елена могла бы смягчить раздраженное сердце Иоанна, но ей было не до того; мужу опять сделалось хуже; всегда покойный, важный Иоанн озабоченно, с быстротою юноши ходил из рабочей к сыну и возвращался каждый раз печальнее и мрачнее.
В известной читателю темной и длинной палате, что примыкала к рабочей государя, взад и вперед задумчиво толкался Патрикеев. На лице его было написано беспокойство, малейший шорох заставлял его вздрагивать и прислушиваться. Он ожидал государя на обычный труд – напрасно, да и в палату к первому боярину никто не заходил, как будто знали, что попадут не вовремя; колокол, призывавший к вечерне, заставил боярина догадаться, что он прождал слишком долго и что Иоанн слишком озабочен, если и не прислал даже сказать ему, что к работе не будет. Машинально убрал князь бумаги, запер в свои тайники и пошел домой. Давно вдовец, он жил себе по-боярски, держал крепостных хозяек, но ни одна из них не имела на подозрительного Патрикеева продолжительного или, лучше сказать, никакого влияния. Первая просьба за кого бы то ни было лишала хозяйку и звания, и милости; из аксамитного сарафана одевали ее в сермяжину и отправляли в подмосковное село боярина, в огородницы.
Правда, в описываемое нами время боярин мало занимался хозяйкой, зато сын боярина, князь Василий Косой, посещая отца, нередко беседовал с будущею своею рабою, которая знала, что она есть будущая вещь князя и потому исполняла его приказания с усердием и слепым повиновением. На этот раз молодому боярину с молодой хозяйкой Василисой пришлось беседовать долее обыкновенного, потому что князь пришел обедать к отцу, а отец едва воротился к вечерням. Читатели, а паче благосклонные читательницы простят мне грубость некоторых картин; я попрошу только вспомнить, что события настоящего сказания происходили в XV веке, попрошу вспомнить, что в образованнейшем городе и столице Европы – Риме, в загородных дворцах пап и кардиналов, во всеувидение висели без фаты картины Джулио Романо и служили наставниками и руководителями зрителям.