Иоанн III, собиратель земли Русской — страница 70 из 85

– Если такова воля ваша, государь-батюшка и матушка государыня, и сдается вам, что я с удачею все то справлю, готовность моя служить вам известна – повелите!

Государь и государыня заключили Холмского в объятия, и оба прослезились под наплывом чувств, понятных только родителям.

V. Разуверение

Что делалось во дворце, скоро узнала вся Москва. Холмский, жених государевой дочери, сделался героем дня, говоря языком нашего времени.

– Слышала, матушка деспина, в какую честь твой зазноба попал? – спрашивает Василиса Зою, входя к ней после обедни.

– В какую же честь?

– Государь, слышь, за ево дочку отдает, Федосью Ивановну.

– Так вот причина удаления его от меня – честолюбие?! Пусть возвышается! Мое дело скрываться… не мешать ему быть счастливым, если может он легко забыть Зою… Если Зоя не по нем: не в состоянии ево возвысить союзом с собою?.. Я не противница ево счастью. Зоя умеет собою жертвовать… – И замолчала.

Тихая печаль явственно выразилась в прекрасных чертах лица вдовы деспины. Василиса качает только головой и думает, упрекая себя: «Дернуло же меня сказать про тово непутного Ваську?.. Так было ладно пошло все… у нас. Н-на!.. И подновила».

Прошло несколько дней. В одно утро приехал к себе в дом из Кремля Холмский и, распорядившись приготовлениями к отъезду в Литву, к вечеру сел в опочивальне родительской на лежанку. Вид полога напомнил ему сцену с Зоею, и странное чувство овладело женихом государевой дочери: ему захотелось во что бы то ни стало увидеться с Зоею. Не долго думая, князь распахнул полог, вошел под него и, тронув случайно мало заметную бляшку, растворил дверцу, за которою была другая, такая же дверь, неприметно подавшаяся в сторону, открыв проход в светлицу соседки. Холмский прошел туда, и первый предмет, поразивший его, была коленопреклоненная Зоя перед иконами, ничего, казалось, не замечавшая, погрузясь в молитву.

– Зоя? – спрашивает вполголоса Вася.

Она смотрит на него, трепещет и лишается чувств. Князь Холмский подбежал к падающей и поддержал ее. Несколько мгновений прошло, пока приходила в себя деспина.

– Зачем ты у меня, князь… когда оттолкнул мою преданность?..

– Зоя, не упрекай меня… Я должен тебя бежать! И теперь прихожу проститься: как знать, что встретит меня в Литве? В душе встает грустное предчувствие недоброго. Ты ушла в гневе… Мне больно от тебя удалиться, унося гнев твой.

– Не гнев, князь Василий Данилыч, а горе… муку любви отверженной… тем, кто для меня стал дороже жизни… Но… я не упрекаю тебя… Судьба дает тебе золотую будущность, честь, величие! Зять государев займет в думе первенствующее место… Ничего подобного не могла, конечно, дать тебе вдова деспота, Зоя!

– Так ты думаешь, что я честолюбив? Что меня увлекло желание возвышения через жену? Ты ошибаешься, Зоя. Феня моя – доброе существо, не полюбить которое нельзя. Ты сама ее полюбишь; но о чести обладать рукою великой княжны я никогда не заботился и не думал об этом. Воля государя так устроила: я и она – мы покорно готовы исполнять его веления. Между нами любовь брата и сестры, но не та страсть, которая жжет и сушит, заставляет беспрестанно думать о любимом, не дает ему ни покоя, ни отдыха от муки ревности. Мы встречаемся с Фенею как старые друзья, передаем друг другу все, что у нас на душе. Подозревать друг друга, подстерегать слова и давать им превратный часто смысл, как делают влюбленные, и затем мучить себя и предмет своей страсти – у нас немыслимо. Желание видеть друг друга также, я думаю, не доведет нас до томленья жаждою свидания в случае разлуки, хотя бы она и дольше протянулась, чем мы теперь думаем. Так любить Феню, как полюбил тебя, Зоя, я не в состоянии! Но Богу не угодна была преступная любовь наша и… кара святого провидения тяготела надо мною. Болезнь приблизила меня к дверям гроба, а весть о смерти отца и матери открыла мне глаза, что я стою над пропастью. Огонь вечный – достояние ада. Другого нет исхода из нашей гибельной страсти. Но, будь я один подвержен этой каре – страх ее не остановил бы меня, исступленного. Падая сам, увлекаю я с собою и… тебя! Этой мысли мучительной не могу я забыть ни на минуту, и она-то ставит между нами стену и пропасть.

– Было это… при жизни мужа… теперь свободна я, говорила я тебе… Это не все одно… Благословение церкви…

– Новая насмешка над таинством брака это… было бы…

– Не может быть?! Ты нарочно придумал такую отговорку, уверенный, что я всему поверю, что бы ни сказал ты… Но я не верю этой отговорке. Она противна здравому смыслу. Она ставит согрешивших в невозможность загладить свое падение, воротиться на дорогу правды.

– Да, Зоя, воротиться на дорогу правды… нельзя, я думаю, нам, если бы… если бы и вздумали мы искать душевного мира в благословении церкви. Я каялся отцу духовному… отшельнику… в своем падении… Он…

– Говори, говори, что же он мог найти затруднительного в просьбе освятить связь… начатую… хотя бы и… с грехом?

– О! Он разразился страшными проклятиями на одну мысль, что порочность, продолжая свои успехи, дерзает обращаться к церкви за благословением. Это лесть, гремел он, вносящая нечистоту в святилище! Какая порука в твоем истинном исправлении, когда ты настаиваешь, чтобы с тобою оставили греховную причину падения?

– Но послушай, – спрашивает Зоя уже робко, – как же твой отшельник думает смыть скверну, по его словам, непозволенной связи, если не прибегать к освящению Богом установленного союза?

– Он одно говорит: согрешил и каешься – не возвращайся к прежнему грехопадению!.. Плачь и молись остаток дней твоих… в чаянье отпущения. Только такою дорогою достигается спасение души.

– Да не о спасении души, не о праведности тут речь… Все мы грешны. И тот, кто надменно мыслью сам думает сделаться праведником… без благодати, свыше ниспосылаемой, грешит больше всякого смиренного грешника, сознающего свое бессилие. Говорю я о прощении только такого греха, основа которого лежит в самой природе человеческой. Что же, как не природное влечение, толкает женщину в мир тревог, муки, позора, чаще всего и унижения?.. Ведь это дает любовь! А что я от нее удержался или не покорился ее внезапному нападению – кто смеет сказать про себя? За что же такая кара за влечение, вложенное в душу и сердце человека? Может ли Бог любви быть ее карателем?

– Какой любви, Зоя? Плотской, чувственной… Да! Она делает человека рабом своим, поклонником идола страсти вместо Бога. Гнать это идолопоклонение свойственно правде божественной! Люби Бога и ближнего – другое дело. То – святая любовь!

– Да опять я не о том тебе говорю. Докажешь ли ты любовь к ближнему, если погубишь женщину, тебе отдавшуюся, из-за мнимого последования правде вечной? Кто может, не зная любви чувственной, любить всех, конечно уже не страстно и без пылкости, разумно, как говорят хитрые люди, «не забывая себя», – благо тем! Умно они поступают. Но любят ли? И знают ли они, что такое любовь? Знают ли они, что эта мука и наслаждение – у тех, кто поддался очарованию, – оканчивается только со смертью? Если правда, что ты так только любишь свою невесту, как сейчас говорил мне, – ты… еще не любишь ее! И если она к тебе только так расположена – тоже!.. Не к тому говорю, чтобы совращать тебя с благого пути душевного мира в омут тревог, мною испытываемых, нет… у меня не то в мыслях. Я сама хотела бы… если бы могла только… погрузиться в самозабвение, отучиться от порывов, отвыкнуть от мечтаний о любимом. Но один образ является только и днем и ночью, во сне снится мне… Ничем не могу прогнать я от себя этого неотвязного спутника… А ты, Вася, скажи откровенно и искренно, – спрашивает вдруг Зоя, схватив руку Холмского своею холодною как лед рукою, – видишь, хоть во сне по крайней мере, меня… когда-нибудь?

– Не спрашивай, Зоя, умоляю тебя, не допытывайся! Я не успею свести глаз, забыться, как ты являешься, и… погружаюсь я в такое сладостное забытье, что все, как и где… представляется, словно на иконе написано, и утром я не могу выбить из памяти. Зачинаю молитву про себя и… тогда только, по милости Божьей, отступит наваждение. Днем люди все… служба – ничего! Да што обо мне говорить? Если я погибаю и пропаду… туда мне и дорога за мои тяжкие грехопадения… Спасись ты, Зоя!.. Будь счастлива!.. За Ласкиром забудешь несчастную встречу со мною и гибельные увлечения.

– И ты думаешь, что мне можно?

– Почему же. Все бы мне легче было… одному страдать с очищенною совестью: что искупительною жертвою буду я, что не я погубил твою молодость.

– Ах, как ты еще зелен, не дозрел, друг мой Вася! Если бы… но… мое дело молчать теперь.

– Да поверь, Зоя, я не могу тебе ничего другого пожелать, кроме такого блага, которого достойна ты вполне своею нежною душою… Ах! Если бы не несчастная судьба моя!

– О тебе ни слова! Ты советуешь мне, как, по-твоему, поступить я должна и устроить судьбу свою?! И ты сам, своею мыслью, дошел до этого и надумал: как бы хорошо было мне то, что ты предлагаешь?

– Да! Как бы тебе сказать. Я вспомнил, как горячо любил тебя Ласкир, когда были мы с ним у отца Мефодия в школе. А недавно, когда мы снова увиделись, он показался мне просто без ума от тебя. Бредит инда малый, спит и видит, как бы повенчаться с тобой… Я не препятствую, а только думаю: вот какое счастье человеку!

– Я не понимаю тебя, Вася. Здорово ты судишь или льстишь… или – сумасшедший! Ну да Бог с тобой! Лесть и коварство никому даром не проходят! Горько будет мне узнать, что несчастлив ты… Я же найду себе если не мир и счастье, то… Прощай, Вася! Приходи вечером, опять встретишь Ласкира. Узнаешь и… решенье судьбы моей.

– Хотел сегодня же выехать рано повечеру. Но коли так – останусь до рассвета. Наверстаю ездой! Изволь, – и самого почему-то забила лихорадка.

Он вышел.

– Бедный князь Холмский! Какое превратное понятие о долге лишает его счастья! – высказала Василиса, смотря в окно и видя, как садится он на коня на широком дворе своем.

– Я рада теперь, несказанно рада, – отозвалась Зоя. – Вася заблуждается, но он не притворщик и – любит меня, сам не признаваясь себе в этом! Невеста тоже служба его государю! Может быть, с Федосьей Ивановной жить ему будет и вольготно: она ребенок, он – дитя! Без бурь доживут до старости…