— Это уже мое дело, — отвечал переводчик. — Ступай за мной, я и проведу тебя до крыльца… А ваше высочество? — обратился он к деспоту.
— Я пойду потихоньку к Зое.
И они двинулись в разные стороны.
Народ, видно, знал своих гостей: Рало провел Никитина сквозь толпу без большого труда. Площадка перед собором была ограждена рогатками, но как только сторожевому воину Никитин объявил, от кого вдет, рогатку отодвинули и Силыч не без страха стал подходить к Красному крыльцу. Тут стояли два рынды[4] в атласных одеждах, с позлащенными секирами на плечах. С подходом Силыча к крыльцу секиры опустились и загородили ему дорогу. Никитин заявил, что он послан от деспота и зачем даже, но рынды только улыбнулись.
— Тут посланцам не дорога, — сказал один из них, — да боярину теперь и не время. Если он не у государя в рабочей, так князей и бояр в думу вводит.
— А может, и в теремной палате дела рядит, — заметил в свою очередь Никитин.
— Быть может! Так вот, дружок, видишь, за Благовещением калитка, за калиткой — дворик, спроси там — укажут!.. Только этим путем не ворочайся: мимо собора вашей братии не дорога.
Никитин уже не слушал попечительных предостережений. Он спешил, чтобы застать князя, но немало дворов и двориков прошел он, пока добрался до теремной палаты. Князь еще был там, посланца от деспота не задержали, и вот он в палате Патрикеева. Чертог, впрочем, был не по сановитому обладателю: низок, длинен и темен.
Князь Иван Юрьевич жил уже шестой десяток, но борода и усы были без малейшего признака седины. Живые глаза сыпали еще искры, и высокий рост еще не скрадывался согбенным станом, напротив, боярин держался прямо, сохранив величавую осанку. Патрикеев, стоя у окна, глядел на черный двор, а князь Федор Ряполовский что-то с живостью ему рассказывал; по выражению лица Патрикеева нельзя было догадаться, приятен ли был ему этот рассказ или нет. Только шаги чужого человека, хотя и почтительные, прервали княжескую беседу. Патрикеев живо оборотился и спросил:
— Что надо?
— Его высочество, Андрей Палеолог, деспот морейский…
— Да ты-то кто?.. Таких холопей у него я не видывал, — прервал Патрикеев, озирая Никитина с ног до головы.
— Я и то не холоп, а тверской гость, Афанасий Никитин… И не на послугах у его милости, а так, случаем, попросил он меня доложить княжей твоей чести, что во дворец, по государеву указу, за недугом быть ему невозможно…
— Верно, пьян! Я и без посланца догадался бы! Так кланяйся, честной гость, деспоту и скажи, что, мол, о тяжком недуге его государю доложим! Прощай, батюшка!
— Позволь, боярин, мне и свое челобитье…
— И опять до меня? Посмотрим. Говори, да проворнее…
— Да вот Москва забрала Тверское великое княжество, своего наместника там поставила; тот наших людей не знает, мой дом своим людям на житье отдал, а меня в Твери не было.
— А ты где же был?
— В Индии.
— Где?
— В Индии.
— Князь Федор Семеныч! Что это он бает? Ты, видно, тоже трапезничал со своим деспотом и со сна несешь околесную… Индия! Было такое царство в Библии, да теперь-то откуда ему взяться, чай, его потопом снесло. В наше время об нем ничего и слышно не было; отколь же явилось? Вот мне говорил жидовин Хази Кокос, когда приезжал в Москву из Кафы, что есть Хинское большое царство, и еще совет подавал послать туда его с войском… Да я и этому не поверил. Такого царства по всей Библии не найдешь, и его, кажется, новая мудрость сочинила. Дивлюсь, что жидовин ей поверил.
— Хази не обманул тебя, боярин: жидовин-то он жидовин, но честный, притом же он караимского закона. Не будь хан Менгли-Гирей его другом, так ему в Кафу и носа не дали бы показать, теперь турки хуже генуэзцев. Да и добро бы один турок, а то трех пашей поставили, обобрали они меня, нехристи; почитай, половину товаров оттягали; слава те Господи, что другую оставили. А то нечем было бы государю и его боярам поклониться, и за то спасибо Хази Кокосу и хану — отстоять пособили. И грамотами к твоей боярской милости снабдили меня. Нехристи хошь, а дай Бог им здоровья…
— Коли грамоты — подавай…
— За пазухой во весь путь берег! Изволь, ваша честь, получить.
Патрикеев с живостью сорвал висячую печать, развязал толстый шелковый шнурок, развернул хартию и стал читать.
По лицу заметно было, что чтение очень занимало князя, и, дочитав до конца, он приветливо посмотрел на Никитина.
— И здесь пишут, что Индия есть! Недаром свет велик, говорят, — заключил боярин, неохотно отступая от своего прежнего убеждения. — А все же потопом могло отнести ее и за море, — как бы про себя промолвил он еще раз. — Надо про тебя государю доложить, — прибавил Патрикеев в заключение и поспешно ушел из палаты.
Ряполовский, вероятно, не был расположен продолжать беседу, а Никитин не смел, и они проиграли в молчанку добрую четверть часа, пока воротился дворецкий великого князя.
Осмотрев Никитина с головы до ног испытующим взглядом, он сказал ему тихо:
— Государь верит, так моя вера в сторону, а все, голубчик, я тебя велю обыскать. Гей, Самсон! Обшарь-ка этого купчину, нет ли у него чего запретного…
Дюжий сын боярский, лет сорока пяти, с окладистой бородою, в опрятном чекмене, отороченном золотым галуном, бесцеремонно запустил руки за пазуху Силыча, потом в карманы и вытащил оттуда ящичек из драгоценного дерева, расписанный довольно искусно яркими красками.
— Это что? — строго спросил Патрикеев, принимая из рук Самсона досканец.
— Вещь, драгоценнейшая из всех моих товаров! Если удостоюсь счастия побить челом государыне великой княгине, то хочу поклониться ей этим клейнодом[5]… Это четки самоцветного камня, каких нет ни у турского султана, ни у крымского хана, ни у самого персидского шаха; подарила мне их вдова, шахиня, за то, что я ее от злой болезни вылечил…
— Так ты знахарь еще?
— Признаться тебе, боярин: лечебного дела не знаю, а меня индийские мудрецы кое-каким тайнам наставили; так, умею избавлять от злой трясовицы, от камчуга[6] иль зоб уничтожить и…
— А это что? — спросил Патрикеев, подозрительно поглядывая на гостя и раскрыв сафьяновую коробочку, вынутую Самсоном из-за голенища у Никитина. Сильный запах мускуса до того ошиб князя, что он уронил коробочку, и по полу рассыпалось несколько черных сердечек и крестиков…
— Это — мускус! — спокойно отвечал Никитин. — Полезное благовоние: уничтожит всякую тлю, а платье от него приятно благоухает…
— А возьми-ка ты сердечко в зубы да слушай!
— Князь-боярин, да ведь этого не едят.
— А! — гневно рявкнул боярин. — Понимаем — как съешь, так с Авраамом повидаешься раньше срока. Отрава, значит, коли есть нельзя, а не отрава, так почему не съесть?..
Никитин махнул рукой, промолвив:
— Погань христианину! Пожалуй, если не веришь, возьми, спрячь у себя мускус.
— Сгинь он, пропади, коли поганый!
— Да держать-то не претит вера, а только есть нельзя. А вот те Бог, нету ничего худого, на Востоке дети на шее носят, не токмо что…
— Ну, пожалуй, — сказал Патрикеев, видимо смягчаясь, но значительно взглянув на Ряполовского, — только собирай сам твое зелье да сложи в коробку; Самсон, дай ему какую ни есть ветошку завернуть да отопри этот ящик. Положи и замкни сам, а ключ подай сюда… У нас, брат, есть свои знахари, рассмотрят, не на неучей напал…
— А что, Самсон, ничего нет больше?
— Мошна! Да к поясу пришита.
Никитин развязал пояс и высыпал на стол немало золотых монет, все восточных.
— Возьми свои деньги, на, пожалуй, и четки. Они для Елены Степановны, ты молвил?
— Нет, князь-боярин, для государыни Софьи Фоминишны!
— Так ты грек?.. — вскрикнул Патрикеев с приметной досадой.
— Тверитянин!..
— Врешь! Грек окаянный, недаром гречанам посыльщиком и служишь… ты… — Но сам вдруг мгновенно опомнился и, вперив испытующий, строгий взор в Никитина, долго всматривался в него. Испытание, кажется, успокоило его недоверчивость, хотя он и молчал.
Никитин со вздохом заговорил:
— Ну, боярин, я твому норову не завидую; вспомни, что говорит апостол: сумнения подобны волнению морскому, ветрами воздымаемому и возметаемому. Тебя так и кидает из подозрения в подозрение. Мне, купчине, ваши дворовые тайности неведомы; я простой человек, воротился в дом родной, да не нашел дома; Москва все забрала; пришел челом бить первому государеву боярину и сроднику, а он…
— А он видит, что от тебя Литвой пахнет. Видно, младший брат государев еще не угомонился? Ваш тверской великий князь Михаил защитить своего престола не мог, так уж литовской хитростью его не воздвигнет.
— Дивлюсь разуму и воле Иоанна, соболезную о несчастий нашего доброго Михаила, но как человек — не больше. А как русский, радуюсь Иоанновым успехам. Только мелкий ум не видит в трудах его блага Руси и общей пользы. А я то смекаю, что в одном народе праведно быть одному пастырю и одному стаду. Не верится ушам, что совершил Иоанн до дня моего приезда на родину… Оставил я Великий Новгород истинно великим… Реки злата чужеземного текли там, три Москвы уместилось бы в нем. Наложил государь державную руку, и — нет Новгорода! И вечевой колокол замолк…
— Ты не глупи, парень! Не будь грек… так…
— Полно, князь! Все грек я у тебя, а за что, спроси? Что хотел чествовать государыню? Мне даже становится обидно. Я не целовал еще креста на верность Иоанну, был далече, когда князь Михаил Холмский отворил вам врата Твери, стало, не присягой связан. А за дела полюбил уж московского владыку. Дела его для меня еще виднее, как двадцать лет не был на Руси. Я оставил ее всю чересполосную, вотчиной татарскою; возвращаюсь — нет княжений дмитровского, можайского, серпуховского; роды ярославских, ростовских, муромских князей — служилые! Кончилось великое княженье тверское, как и своя воля у Новгорода. Теперь, почитай, одно: вся Русь — Москва! Только Псков да Рязань, да и те не надежны…