и поблагодарил Иоанна за милостивое наказание, потому только и остался в живых[76]. Уверенности, что у них самих хватит силы ноли не заорать благим голосом, если с ними приключится то же самое, ни у кого из присутствующих на свадьбе не было, а потому все больше помалкивали.
У Иоанна же было на уме совсем иное. К концу жизни ему все чаще приходили на ум откровенные мысли о том, что он так ничего и не сумел сделать, хотя и тщился превзойти своего окаянного двойника, да показать всему люду, каков настоящий, а не холопий царь. Иной раз забредала в голову и вовсе уж крамольная мыслишка о том, что, останься на престоле Подменыш, и во многом дела бы шли гораздо успешнее. Ну, хотя бы с той же Ливонией, где редкие удачи уныло поблескивали маленькими яркими заплатками на общем дырявом фоне поражений от Стефана Батория[77].
Да, самолично возглавив войско, Иоанн взял Полоцк и потом, с десяток лет спустя, Венден, вот только где они теперь? Да сызнова в руках этого трансильванского выскочки. Можно, конечно, утешать себя мыслью о том, что ныне он на равных, ну, или почти на равных, воюет сразу с несколькими государями, оттого и терпит неудачи. Чай, двойнику было намного легче — он-то воевал лишь с Ливонией.
Опять же Польша при нем была сама по себе, а Литва сама по себе, и объединяло их лишь то, что на престоле сидел общий государь. Ныне же они в унии. Даже название сменили — Речь Посполитая[78], вона как. И корона ныне на голове не у Сигизмунда-Августа, а у Стефана. Сравнивать их все равно что жирного каплуна с бойцовским кочетом. Попробовал бы Подменыш с нынешним потягаться, а он бы, Иоанн, посмотрел, чья возьмет.
Но подобные отговорки — и сам Иоанн это хорошо чувствовал — на самом-то деле никуда не годились. И главное даже не то, что ему пришлось отдать всю Ливонию, приплатив еще своими землями, а то, что приходилось то и дело льстить и унижаться. Того же выбранного Стефана, которого Иоанн поначалу не признавал себе ровней, именуя в грамотах соседом, потом пришлось величать братом. Правда, в грамотке все же не преминул указать, что он сам — государь божьей волей, а не человеческой многомятежной волей, но то — плохое утешение. А если вспомнить, как научал своих послов говорить неслыханное, мол, быть на переговорах тихими да кроткими, а учнут вас бить да за бороду трепать — и то все терпеть смиренно, так те слова в грамотке и вовсе утешением не назовешь. Послы же его лик представляют. Выходит, это он терпеть все должен?! А за что? За какие грехи?!
Да и потом пришлось выдержать немало тайных мук, когда польский король прислал бранное слово, в котором чего только не понаписал. И о происхождении Иоанна — мол, лучше приобрести корону собственным достоинством, нежели родиться от Глинской, дочери Сигизмундова предателя, и о нем самом — дескать, мучает живых, а ужасает не врагов, а только своих же россиян.
В довершение же ко всему прислал еще и книгу, кою отпечатали в цесарских землях, где нет ни слова правды, но лишь голимая ложь. И о происхождении ложь. Дескать, московские государи вовсе не родичи и не потомки брата римского кесаря Августа, коего звали Пруссом, а данники Перекопских ханов. А уж о его царствовании и вовсе ни словечка правды. Почитать, так покажется, что он и не человек вовсе, а сатана на троне. Не иначе как россказни князя Курбского, до которого он в свое время так и не успел добраться.
Словом, такое и слушать-то зазорно, а надо еще и гнева не выказать, да ответ гонцу дать учтивый, мол, кланяйся от нас своему государю. А потом находить всякие унизительные слова, чтобы цесарь и папа сказали Стефану свое слово да примирили их. И это больно.
А ведь у него не только в Ливонии беда. С крымским ханом ничуть не лучше. Преемнику Девлета русские послы тоже челом били да дары ежегодные сулили. Дарами же они лишь называются для приличия, а на деле разобраться — обычная дань. Вот как сильно его господь карает.
Да и в народе худое. Доносили верные, что даже в Троицкой лавре ныне нестроение. Читают монахи лукавые слова преподобного Иосифа Волоцкого, а в словах тех явная крамола про царя[79]. А потом, как зачтут, то разом в сторону Москвы поглядят, да со значением. А что уж тогда про простой люд говорить?
И еще одно тяготило душу. Как ни считал на пальцах Иоанн, по всему выходило, что подачка мертвеца за убиенный род Старицких князей заканчивается. Всего-то три годочка и осталось. Ваньку с Федькой тот принимать отказался, а своих бог не дает. Срок придет, а продлевать нечем. А он — не Стефан, коего можно лестью взять, не непокорный воевода, которого плаха усмиряет, его ни запугать, ни обмануть не выйдет.
«Обмануть!» — горько усмехнулся царь, и лицо его исказилось от горестных воспоминаний. Тоже унижение неслыханное. Подумалось ему, что ежели он якобы с трона сойдет, то и Димитрий гнев с него снимет. А сколь времени он, как скоморох, изгалялся, посадив вместо себя старое чучело — Симеона Бекбулатовича[80].
Правда, на всякий случай Иоанн и короновал татарина без всяких церемоний, и согласия Думы не брал, и присягу ему никто не приносил. Да и на казну тот прав не имел, но зато как сам Иоанн унижался. Приедет, бывало, в ту же Думу, притулится с краешка и глядит, как тот на его столе восседает, морда узкоглазая. Грамотки ему писал, где в первых строках челом бил, а в последних подписывался: «Иванец Московский». Как вспомнишь, так плюнуть охота.
А главное, все зря оказалось. Никакого прока от этого шутовства не вышло, потому что в сентябре сызнова приснился ему покойный Димитрий и, не говоря ни слова, лишь с укоризной постучал себя по лбу да насмешливо ухмыльнулся. Мол, меня не надуешь.
Теперь только одна надежда, что эта девка родит ему сына. Тогда будет чем торговаться, ведь не убьет же его мертвяк без предупреждения. Негоже так-то. Была, правда, и еще одна надежда, которую в его душе зародил покойный Бомелий. Как-то во время откровенного разговора Елисей заявил, что и нечистой силе тоже положен известный предел. К примеру, ежели она аглицкая, то в иную державу ей соваться не дозволено, а даже коли и сунется, то ее тут же выгонит своя, «коренная» нечисть. Потому и не слыхали на Руси про ихних ельфов, троллей и всяческих гномов — нет им сюда ходу. К ним же, соответственно, русским домовым да водяным тоже дорога закрыта. Получалось, что есть спасение от Димитрия, есть.
Когда Иоанн услышал это впервые, он даже поначалу не поверил в столь радостную новость и, настороженно впившись в лекаря глазами-буравчиками, грозно потребовал: «Повтори-ка сызнова!»
На самом деле Бомелий говорил это только для того, чтобы создать лишний повод для своего отъезда из страны. Бежать было давно пора — уж больно много времени прошло с тех пор, как он начал пользовать царя своими сомнительными мазями и притираниями, составленными из весьма неприятных компонентов. Чего стоила одна только ртуть.
Делал это Елисей не со зла. Просто иначе с «французской болезнью», как окрестили сифилис в Европе, было не справиться. Если бы его пригласили пораньше, когда она только-только начинала себя проявлять, — это одно. Тогда можно было бы использовать и менее сильные составы. Но царь ухитрился подхватить болезнь давно и страдал ею уже изрядное время. Может, заразился еще во время взятия Полоцка, когда лакомился литовскими пленницами, может, попозже. Во всяком случае, утихомирить ее без самых сильнодействующих и достаточно вредоносных препаратов нечего было и думать.
Сам Бомелий прекрасно знал, что даже эти мощные средства с нею не справятся и уничтожить ее окончательно они не в состоянии — только погасить, вогнав глубоко вовнутрь, да и то лишь на какое-то время. Потом-то она рано или поздно все равно вырвется наружу. Мало того, немалую лепту внесут и сами сильнодействующие лекарства, взимая плату за принесенное больному временное облегчение. И хорошо бы в ту пору, когда это произойдет, быть уже далеко-далеко и от самого больного, и от страны, где он проживает, иначе…
Елисей вспомнил Англию. Именно там он не подумал о последней предосторожности, уехав от больного, но не покинув остров, а всего-навсего перебравшись из Йорка в Лондон. И когда богатый купец, которого Бомелий пользовал тем же способом, что и царя, отдал богу душу, то наследники спустя всего месяц отыскали следы лекаря, после чего он очутился в тюрьме. И это счастье, что в то время в Лондоне оказался русский посол Сумароков, которому было поручено, помимо всего, прочего сыскать искусного лекаря.
Кого только не опрашивал посол, но все они, услышав о зловещих симптомах (у кого именно — Сумароков не упоминал, туманно говоря, что захворал некий родич), наотрез отказывались, решительно утверждая, что от такой болезни надежного лекарства не имеют. Потому-то отчаявшийся в поисках посол и ухватился с такой радостью за вызвавшегося помочь Бомелия, выхлопотав ему прощение у самой королевы.
А еще одно счастье Елисея состояло в том, что царь-варвар, коего он пользовал уже который год, обладал могучим здоровьем, настолько крепким, что оно до сих пор казалось прочным, невзирая на все мази и притирания Бомелия. Лишь сам лекарь сознавал, что это не более чем видимость, которая может в любой момент лопнуть, как мыльный пузырь.
Потому-то он то и дело заговаривал с ним об иноземных странах, используя для этого любую возможность. Царь спрашивает о девках? Хорошо. И Бомелий, не жалея красок, расписывает, как сказочно очаровательны и невинны английские невесты. А вдруг Иоанн отправит именно его в качестве свата для выбора подходящей супруги? То-то было бы здорово.
Не получилось? Ладно. Используем что-нибудь еще, например его суеверия и боязнь нечисти. Пусть считает, что русские домовые и лешие бессильны в Англии. Вот только почему он так яростно сверлит его, Бомелия, глазами? Неужто заподозрил неладное, неужто почуял, что все это не более чем вымысел? Однако Елисей хоть и перепугался, но все равно повторил сказанное. А куда деваться? Покаешься во лжи, так выйдет еще хуже. Но вроде бы все сошло с рук, проглотил Иоанн его выдумку. Более того, даже заинтересовался ею, судя по той задумчивости, в которую погрузился.