«Страх какая худущая и некрасивая, бедняга!..»
Он провожал ее глазами, пока она не скрылась за поворотом. И когда увидел, как она покачивается на ходу, точно захирелая тростинка, в которой нет ни крепости, ни жизни, в нем дрогнуло сердце и он с горечью подумал: «Эх, из-за кого терплю обиды и ругань!»
Он постоял в забытьи, но вдруг опомнился, тряхнул головой, как бы противясь слабости, и сурово сказал себе: «Кисну, как старая дура. Будто уж я не сумею выбиться из нищенства… Чего там, не плоха Ануца! Надо быть остолопом, чтобы отворачиваться от счастья из-за каких-то там слов…»
Он хотел опять приняться за косьбу, когда позади раздался звонкий голос:
— Все лентяйничаешь?
От души его отлегла вся забота, когда он увидел приближавшуюся Флорику, румяную, круглолицую, улыбающуюся, резвую, как само искушение. Оторопев от радости, он пролепетал:
— Отдохнул малость… Шла тут Ана Бачу, и я…
Он сразу осекся, заметив в глазах девушки набежавшую печаль. Он пожалел, что проговорился, и хотел поправить дело, перевести разговор. Но Флорика не дала ему даже начать, сказала с укором:
— Видела… Как не видеть… Небось не слепая… Бегаешь за ней, ровно кобель… Диву даюсь, как только тебе не совестно…
Ион попробовал рассмеяться. И не смог, а сказал тепло, лаская ее взглядом:
— Иль не знаешь, каково нынче на свете, Флорика?.. Жизни не рад… Поверь мне! А в сердце у меня королевной так ты и осталась…
Глаза у девушки налились слезами, она едва выговорила:
— На смех себя выставляешь, лишь бы жениться на ней…
Ион молчал. Потом вздохнул. Кровь кипела в нем. Не проронив ни слова, он обхватил ее, сжал, душа в объятиях, и стал целовать в губы с какой-то дикой страстью. Флорика увертывалась, но с каждым движением еще теснее прижималась к его груди и шептала меж поцелуями:
— Ионикэ… пусти меня… Люди видят… Пусти… Видят ведь… люди…
— Эдак ты работаешь, сынок? — крикнула в ту минуту Зенобия, которая пришла с едой, торопливая и сердитая.
Парень и девушка сразу отпрянули. Флорика, вся багровая от стыда, едва пролепетала что-то и исчезла. А Ион, чтобы скрыть смущение, напустился на мать:
— А ты тоже, наскочила, готова живьем проглотить, словно я день-деньской сложа руки сижу. Лучше бы пораньше пришла, сама суди, солнце-то вон на полдне, вся кошенина в труху пересохла…
Ана пришла на гору, еле переводя дух.
Василе Бачу с двумя работниками усердно косили, лишь изредка перебрасываясь замечаниями.
— Пришла? — неприветливо спросил Василе, увидя Ану.
Ему хотелось повременить с едой, чтобы косцы могли побольше наработать до обеда, он и так им платил довольно дорого.
Старательный был мужик Василе Бачу, когда не блажил. Жизнь у него была тяжелая и вся прошла в труде, но всегда он держался в крепких хозяевах. Родители, кроме худой жизни, ничего ему не дали. Женился он на богатой и некрасивой девушке, но надышаться на нее не мог, потому что она олицетворяла собой весь тот достаток, который вывел его из нужды, — земли, дом, скот. Богатство открыло простор его трудолюбию, жажда копить добро завладела его душой. Он жил в вечном страхе, что грянет беда, как гром среди ясного неба, и прахом пойдут все кровные труды. Первые трое детей у него померли, и года им не сровнялось. Ана была четвертой. После нее родились еще двое, но не жили… Василе Бачу все ждал мальчика. И наконец дождался, но и тот был не жилец, вздумал явиться на суетный свет ногами вперед и причинил одни муки и горе. Повивальная бабка, сама мать роженицы, перепробовала все заговоры и травы. Тщетно. Неделю напролет в доме стоял стон и крик. Тогда Василе кинулся звать доктора Филипою из Армадии. Доктор как посмотрел ее, так и ахнул, обругал их всех за то, что не дали раньше знать, потом сказал, что теперь поздно, она уже синеть начала, чудеса один только бог творит, надо было свезти ее в больницу в Бистрицу, чтобы ребенка из чрева извлечь. Бачу заплатил ему один злотый серебром и отвез его домой на подводе. Пока сам вернулся, жена испустила дух. Ребенок часа два еще шевелился, бабка даже собиралась заколоть его иглой, чтобы, кой грех, не погребли живым, некрещеным, и будет тогда по ночам являться с того света, людей страшить… Вместе с женой похоронил Василе Бачу и часть своей души. Не стало той охоты к работе, как будто уже не для кого было стараться… Осталась в утешение Ана, походившая на мать, но она же и озлобляла его, потому, что ребенок свел в могилу жену, его опору в жизни. Он попробовал заглушить тоску ракией. И так как действительно забывал все, когда был пьян, он стал напиваться все чаще. Ему осточертело все на свете, душа его была точно выпотрошенный кошель. Что ни наживал теперь, пропивал. День ото дня он делался бесшабашнее. Только землей дорожил по-прежнему. Страдал при мысли, что придется кромсать ее, чтобы выделить Ане приданое, когда пойдет замуж. Не раз бился, придумывая способ, чтобы ничего не давать, пока сам жив. Джеордже Томы Булбука казался ему единственным, кто бы мог и так взять дочь, подождав с приданым до его смерти. Ана открыто не противилась. Это еще больше раздражало его. В Ионе он чуял врага. Каким он был сам в молодости, точно таков и сын Гланеташу. Хочет завладеть его добром. Потому он и кипел лютой ненавистью, едва только видел его. И тем яростнее изливал свою ненависть на Ану, потому что она была ближе его сердцу…
Он метнул на нее исподлобья гневный взгляд, потом, натачивая косу, спросил через плечо:
— А с кем ты под горой стояла?
— С Ионом, — простодушно ответила девушка.
— Гм, с Ионом, — пробурчал Василе Бачу. — Значит, так… Видно, попусту я тебе по-отечески говорю, ты все равно делаешь, как тебе вздумается… Хорошо, дочка, хорошо… Будем знать. Раз такое дело, я тебя наставлю на путь истинный…
Говоря, он все сильнее разъярялся, сыпал бранью и попреками. Однако не выпускал косы из рук, даже вроде спорее откладывал ряд. Два косца волей-неволей должны были поспевать за ним, потому что он шел впереди. Таким образом он и отводил душу руганью, и не давал работникам прохлаждаться.
Ана вынимала из корзинки горшки в тени дикой яблони на краю покоса… Крупная брань, при людях, так и хлеставшая ее, была ей мучительна. И все же она примиренно терпела, утешая себя тем, что страдает ради Иона. Подумав это, она села подле корзины и обратила взгляд на косогор, где он должен был работать. Она увидела, что он все там же, но вроде как не один… Ее бросило в дрожь. Она замигала, точно туман застлал ей глаза. Нет, зрение не изменило ей. Он обнимал какую-то женщину. Ее он небось не поцеловал, а с той вон обнимается. Вся кровь бросилась ей в лицо, и тут вдруг она совершенно ясно, как вооруженным глазом, увидела Флорику. Тяжкая боль пронзала ей грудь, но она не могла оторвать от них глаз. Точно сквозь сон, слышались ей угрозы отца:
— Скорее на куски тебя изрублю, а Гланеташам на посмешище не достанешься… По крайней мере, буду знать, что сам породил тебя, сам и порешил…
Но голос отца не затрагивал ее души, потому что душа ее окаменела от горечи. Ана чувствовала себя обессиленной и покинутой. Обниманье Иона с Флорикой казалось ей нескончаемым, поглощало все ее внимание. И только побелевшие тонкие губы еще могли прошептать, дрожа от муки:
— Не любит он меня… Нет, не любит… О, господи, господи!..
Село бурлило. Стычка на гулянье и особенно баталия в корчме передавались из дома в дом с разными прибавлениями.
Тома Булбук чуть свет поднял с постели священника Белчуга и нажаловался, что Ион изувечил его сына. Поп возмутился, потому что Тома, щедрый на приношения, был столпом церкви, и пообещал в ближайшее воскресенье сделать с амвона внушение драчуну Гланеташу, научить его людскому обращению. Тома, страшно довольный таким ответом, рассказывал потом каждому встречному, как рассердился священник и что говорил ему, а после отправился работать вместе с Джеордже, который отделался лишь огромным синяком и встал здоровешенек, как ни в чем не бывало.
Женщины — те и вовсе, где только сходились, приплетали все новые подробности. Многие божились, что сами были при этом и видели, как у Джеордже раскололся череп, когда Ион ударил его горбылем, как у него все мозги вывалились на землю… Другие доподлинно знали, что сын Томы при смерти, а кто посмелее, кричали, что он еще ночью помер и Тома ходил к попу сговариваться насчет похорон…
В семье учителя Хердели весь день только и разговора было что о вчерашних происшествиях. Титу, обыкновенно не вылезавший из постели до полудня, на этот раз поднялся в девятом часу и тут же бросил вопрос:
— Слыхали, какая нынче ночью драка была?
Все уже знали, потому что Херделя, ложившийся с курами, вставал чуть свет и выходил во двор обмениваться новостями с прохожими. Самое важное ему рассказал Мачедон Черчеташу, который по понедельникам выискивал себе работу дома, чтобы исцелиться от воскресного перепоя.
— Я как раз попал туда, когда это произошло… — загадочно сказал Титу, обувая ботинки.
Лаура и Гиги, младшая в семье, насели на него, требуя рассказать все до точности. Даже и г-жа Херделя, занятая стряпней обеда у печки, навострила уши. Но, вопреки их настояниям, Титу замкнулся, как сфинкс.
— Стойте, стойте! — только и восклицал он, одеваясь с поспешностью военного человека. — Дайте мне прежде купить табаку, потом я вам расскажу…
Он чувствовал себя таким гордым, точно сам был героем или по меньшей мере жертвой драки. Хоть он и мог бы подпустить ряд подробностей, одна другой страшнее и завиральнее, его все же грызло честолюбие, хотелось осведомиться из первых рук, прежде чем говорить. На то и был предлогом табак, — Аврум — самый достоверный источник, у него можно будет позаимствовать все сведения.
Но корчмарь помрачнел как туча, когда Титу стал выспрашивать его. Он ничего не видел, ничего не знает… Он побаивался, как бы не было каких последствий драки, не притянули бы и его, могут еще и лавку закрыть. Может, жандармы нагрянут или суд будет… как знать? В коммерции молчание — всегда золото.