Белчугу приготовляла еду и убирала в доме бабка Родовика, настолько известная своей набожностью, что ей было доверено месить просфорное тесто; кроме нее, были два работника, те смотрели за скотиной и двором.
Священник был еще и своенравен. Малейшее прекословие сердило и даже мучило его. По целым дням, а иногда и неделям он изводился из-за какого-нибудь слова или неприветливого взгляда. Если кто хотел от него добра, то должен был просить худа.
Теперь он не знал покоя из-за Херделей и Иона. Злился то на жену учителя, то на сына Гланеташу. Если бы семья Хердели не заступалась за Иона, он бы со временем успокоился. Драки между парнями обычно входят в программу почти всех воскресных и праздничных дней. А так он усматривал в этом происшествии вызов. И счел должным защититься. Ему было досадно, что учитель после недавней размолвки и виду не подает, что сердится. Это и его принуждало скрывать злость. Все же он решил наказать Иона, утешаясь тем, что часть кары, хотя бы косвенным образом, падет на учителя…
В среду вечером, когда парни, по обыкновению, сошлись у корчмы поговорить, Ион и Джеордже помирились и даже подали друг другу руки. Стоит ли порядочным людям обижаться из-за пустячной драки. На другой день Тома, по настоянию Джеордже, опять отправился к Белчугу уломать его, чтобы он простил сына Гланеташу.
Это было уж слишком. До сих пор он все еще колебался, потому что никого поименно не распекал в церкви. С амвона он всегда говорил, поучал, грозил или корил только вообще. Но миротворство Томы заставило его окончательно решиться.
Итак, в следующее воскресенье, читая проповедь, как и всегда, облокотясь на подсвечник, он наставлял прихожан приносить пожертвования на новую церковь, постройка которой скоро должна начаться, а после стал говорить о тех, кто сеет вражду меж сельчанами, поддавшись диаволову искушению и наущению. Затем, чуть помедлив, назвал подобным смутьяном сына Гланеташу. Все, как по команде, обернулись к Иону, тот побелел, потупил глаза в землю, дрожа от стыда, чувствуя на себе пронизывающие взгляды, не смея даже шевельнуться. Поп стал говорить еще резче, назвал его виновником всех зол в селе, упомянул про драку у Аврума и про другие, более давние, и, воздев глаза к деревянному потолку, грозил ему гневом господним ныне и за гробом.
Попреки священника хлестали Иона точно жгучим бичом. Только подлецов так ославляют при всем народе. А чем же он подлец? Что не дал себя в обиду, что хочет быть ровней со всеми? Лицо у него горело, и душа горела от стыда и горечи… Улучив момент, когда поп кончил проповедь, он вышел из церкви и стремглав пустился домой, там из-за чего-то сцепился с отцом, потом, обозленный, пошел в Жидовицу в корчму Зимэлы. Он пил весь день. Раз уж поп выставил его перед всеми негодным, так он и будет негодным. В корчме он изливал свою обиду окрестным мужикам, которые по воскресеньям стекались в Жидовицу — единственное еврейское село во всей местности, расположенное на самом перепутье, — здесь был и спиртовой завод, и корчмы чуть не в каждом доме. Под вечер, когда ракия уже притупила его сознание, он стал хвастать, что не отступится, пока не возьмет замуж Ану, лишь бы доказать попу, что, по совести говоря, никто ему не указ. Под конец он повздорил с каким-то парнем из Парвы, тот был трезвым и отколошматил Иона.
На другой день, опомнившись от хмеля и обиды, он пожалел, что потратил деньги в Жидовице и жаловался чужим людям. Он признался себе, что и поделом ему попало от попа, он действительно виноват. Чего он, по сути, хочет? Жениться на девушке, которую вовсе не любит, как бы там ни притворялся, и только потому, что она богата… Он вспомнил о Флорике. Какая славная девушка. И красивая… А как он любил ее, пока не запала ему мысль жениться на Ане!.. Вдова Максима Опри за милую душу отдала бы за него Флорику, были бы они всем довольны, имели бы детей, работали оба, и, может быть, так он и наживет больше, чем при другой-то жене…
Он приналег на работу, как будто укрепясь в решении жениться на дочери Тодосии. Вечерами он изнывал от усталости и все-таки чувствовал в себе больше сил и готовности к битве с жизнью. А мысли не переставали мучить его. Он чаще и чаще признавался себе, что, сколько ни надрывайся, все равно ничего не заимеешь. Значит, ты должен вечно батрачить на других, ты работай, чтобы они богатели? Какой прок от его смекалки, когда у него мало земли… Пойдут дети. Как их прокормишь и, главное, что им оставишь после себя? Ведь на него, какие ни на есть, три полоски придутся, а у них и того не будет… Вот и станут дети клясть его, как сам он в горькие минуты клял отца за то, что тот промотал землю, а мать за то, что не противилась этому.
Он ходил по улице, опустив глаза, словно не смел взглянуть в лицо людям. Он воображал, что встретит сострадательные или насмешливые взгляды, а это обидело бы его или разозлило. Зенобия, как и все бабы, ловившая всякий разговор, передавала ему людские пересуды, что лучше, мол, ему отстать от Аны, не ровня она ему. Такие речи вначале только злили и ожесточали его, но потом стали расхолаживать. Иногда ему думалось, что это от Джеордже исходят дурные слухи. Однажды вечером он сорвался как сумасшедший, обегал все село, намерившись избить Джеордже. Попадись тот ему, он бы, верно, убил его. Но в душе Ион испытывал какую-то робость перед сыном Томы Булбука. Обходил его, чтобы не сталкиваться с ним. Во взгляде Джеордже ему виделось затаенное злорадство, мол, из-за меня ты был унижен. И чем добрее и мягче тот был в разговоре, тем сильнее это раздражало Иона.
Он уже не ходил по вечерам к Ане, как это бывало до той истории. Но, узнав, что Джеордже тем временем стал увиваться за девушкой, пришел в бешенство, бушевал целый день, вконец разругался с отцом и чуть не вздул его за то, что тот уродил его бездольным. После, молчаливый и угрюмый, выпил в одиночку на приспе у Аврума чарку ракии. У него мутился разум при одной мысли, что Джеордже, завладев землями Василе Бачу, станет еще зажиточнее, а он так и останется нищим, беднее всякого батрака.
Ану он встречал иногда, но не заговаривал с ней. Здравствовался, как и всяк другой. Девушка страдальчески улыбалась… Может быть, он вовсе и не желанный ей? Может, вся ее любовь только померещилась ему? И неспроста Василе Бачу с недавних пор что-то уж больно набивается к нему на дружбу, значит, теперь не опасается…
Как-то в субботний вечер он пробыл с парнями у корчмы до полуночи. Был он очень весел, сам не знал с чего, наигрывал на листике, а все подкрикивали и приплясывали. Из десятка голосов ему слышался один только голос Джеордже, резкий и сиплый, точно у старого петуха. В серых потемках ясно, как днем, Ион различал его средь других — пузастый, он неуклюже топтался на месте… И таким он казался уморительным, что Ион прыснул со смеху… Когда расходились, Ион стал следить, куда он пойдет. Джеордже прошел перед домом Василе Бачу, посмотрел, посмотрел, отрывисто свистнул, как бы спрашивая что-то, потом, не получив ответа, пошел дальше ленивой развальцей… Сердце Иона буйно заколотилось от радости. Он облегченно вздохнул и тут же решил зайти к Ане, поблагодарить ее и попросить прощенья. А все-таки прошел мимо ее дома, не останавливаясь. Припустился по Притыльной улице, торопясь, в радостном возбуждении, и проскользнул во двор Максимовой вдовы. Две огромные овчарки, с доброго телка, гавкнули два раза, потом узнали его и стали ластиться к нему. Он подкрался к окошку и три раза тукнул в стекло, легонько, как ветер. Потом сел на приспу и стал ждать. Одна из собак подошла к нему, лизнула его узловатые руки и положила ему на колени голову. Мысли Иона были так путанны, что он даже не пытался разобраться в них. Только сердце по-прежнему трепетало живой радостью… Потом дверь из сеней бесшумно отворилась. Вышла Флорика, в одной рубашке, спокойная, как светлое видение.
— Это ты, Ионикэ? — мягко прошептала она без всякого удивления.
— Я, я, — проговорил Ион.
Девушка села на приспу и съежилась. Ночной холодок пронимал ее. Она прижалась к Иону и горячо зашептала:
— Я как чувствовала, что ты придешь… Ждала тебя…
Иону ее слова показались притворными. Как она могла знать, что он придет, когда он и сам этого не знал? И все-таки он, не помня себя, уже обнимал и целовал ее. Тепло ее тела пьянило его. Он чувствовал, как в нем закипает кровь, бешено сжал ее в объятьях и вдруг сказал хриплым голосом, точно чья-то чужая рука сдавила ему глотку:
— Слушай, Флорика, ты знай, что я женюсь на тебе, хоть тут что будь!..
Девушка вздрогнула от счастья. Глаза ее заблистали в ночной тьме, и этот блеск пронизал его душу.
Обнимая ее, Ион чувствовал своей грудью ее грудь. Он нашел ее губы и исцеловал их…
Распекание Иона в церкви вызвало в доме Хердели бурю негодования против священника. Даже учитель, при всем его миролюбии, не побоялся многократно заявить своим домочадцам:
— Разве это поп?.. Это свинья, а не поп! Да еще злобная свинья!..
— Помело! — воскликнула жена учителя, увидя в окно проходившего по улице Белчуга. Он был хмурый, во встрепанной бороде его застряли соломинки, сам весь в пыли, грязный, потный и расхристанный, как сиволапый извозчик.
Дочери сочли это прозвище превосходным и с тех пор, говоря о Белчуге, только «помелом» и звали его и при этом, конечно, покатывались со смеху.
Сам Херделя опасался, как бы их возмущение не дошло до ушей священника. Он всегда стремился ладить со всеми, никого не обижать, так оно легче лавировать в жизни, полной огорчений. Судьба послала ему столько невзгод, что он поистине нуждался в людской благожелательности…
Вот уже пятнадцать лет он учительствовал в Припасе, в государственной школе. Попал он сюда благодаря особой милости инспектора Чернатоня, который любил его как брата. В Фелдиоаре, где он прежде был коммунальным учителем, у него имелась пасека, славившаяся на весь край. Инспектор, и в особенности его жена и дети, очень любили чистый мед. Херделя, зная за Чернатонем эту слабость, всякий раз, когда бывал в Бистрице, непременно являлся к госпоже инспекторше с ящичком белейших сотов.