Ион — страница 35 из 87

Во всех его терзаньях не было ни капли злобы против Аны. Он и не думал серьезно принимать ее в расчет. Зная ее покорность, он не винил ее. Только досадовал, какая она глупая, что отдалась Джеордже прежде, чем тот посватался. Но он не сомневался, что она поступила так только потому, что считала, будто выполняет его же волю, ведь он постоянно долбил ей про сына Томы. Как ее обвинять, когда она и жизни не знает, когда готова была выйти замуж за Иона Гланеташу, если бы сам не одернул ее.

Под конец, поскольку надо было что-то решить, он сказал себе, что утром зайдет к Томе и будто невзначай, между прочим, обронит словечко, повыведает, какие у них обоих намерения.

Чуть только рассвело, он собрался к Томе, чтобы наверняка застать его дома. Выйдя за калитку, подумал, что надо отбросить всякую стеснительность, прямо пойти и спросить, вывести на свежую воду… Но когда он завернул на Прибыльную и стал подходить к дому Булбука, решимость его с каждым шагом начала убывать, а ее место заступал стыд, раздуваемый гордостью.

— Мне просить Тому, чтобы они взяли мою дочь? Да я скорее языка лишусь! — пробормотал он, завидев каменный дом, высившийся над окружающими домами. — Я ведь тоже не рвань какая, небось и примарем был в селе, слава богу, не нуждаюсь…

Он прошел перед домом, даже не повернув головы. Только чуть покосился и увидел большие ворота на резных вереях с обвершкой, потом плетневую клеть, забитую кукурузой, завидную, как дом богача, а на дворе целое стадо скота; одни лизали здоровенный ком соли, другие лениво пережевывали жвачку, пуская струи белого пара из ноздрей. Дальше был и самый дом, крытый черепицей, окна на господский лад, украшены широкими темно-сизыми наличниками, над приспой навешаны на стропилины внушительные связки кукурузы, дверь из сеней распахнута настежь, там в очаге пылало огромное пламя, а возле сновали женщина и мужчина, как будто бы Джеордже, дальше — сад, целая левада, с множеством деревьев, стога сена, соломы, поленница колотых дров.

«Люди состоятельные, что там говорить», — подумал Василе Бачу, как будто только теперь сообразил, как богат Тома.

Он вспомнил о своих полях, засеянных озимой пшеницей, возле лесной дороги, ему сказывали, будто их попортили дровнями. Давно уж собирался сходить взглянуть, что там. Он убыстрил шаг и скоро очутился за селом, забыв о своем намерении зайти к Томе, поглощенный хозяйственными соображениями. Он нашел поля совершенно нетронутыми, укрытыми толстым снежным одеялом… Но раз уж он попал сюда и до леса было рукой подать, то пошел пройтись по лесу, подумав, что надо бы навозить дров, пока не начал таять снег, по крайней мере, до будущей зимы не знать этой заботы. Кружа по лесу и облюбовывая деревья на сруб, вспомнил поленницу дров в усадьбе Томы, а потом и решение, с каким уходил из дому. Он разозлился на себя, что струхнул, и круто повернул к селу.

— С какой стати я должен стыдиться, коли у них совести нет? — бормотал он, все больше сердясь. — Если такое дело, то у нас на крепкий сук острый топор!

Джеордже поил скотину у колодца. Журавель тоненько скрипел, пока кверху тяжело шло полное ведро.

Василе Бачу зашел во двор, хлопнув калиткой, и, подойдя к парню, начал резким тоном:

— Так-то, Джеордже, ты со мной обходишься? Затем я тебя любил, и голубил, и почитал, чтобы ты меня на посмешище выставил да сам же отвернулся от меня?

Джеордже, совершенно спокойный, поднял ведро и опрокинул его в колоду на намерзший толстый лед. Водяной поток стремительно хлынул, обдавая брызгами морды скотине, степенно тянувшей воду; напугавшись, все они, как по команде, вскинули головы.

— Как ты сказал, дядя Василе? — переспросил парень, только повернув голову и держа обеими руками порожнее ведро.

Невозмутимость и холодность Джеордже обозлили Бачу. Он стиснул зубы, сдерживая ругательство, и продолжал выговаривать ему, но стараясь владеть собой:

— Я вот вижу, что нечестный ты, парень, слышишь?

— Это почему же? — сказал Джеордже, не двинувшись.

— Да потому что нечестный, слышишь? Привязался к моей дочери, обрюхатил ее, а теперь и знаться не хочешь… Такая твоя совесть, да?..

— Я?

— Ясное дело, ты!

Парень отпустил ведро, вытер руки о порты и тяжелой поступью подошел к Василе с сочувственной улыбкой на лице, от которой всякого бросило бы в краску. Он посмотрел прямо в глаза Бачу и заговорил, рассчитанно медленно, как бы желая разогнать у того всякие сомнения:

— Так вот знай, дядя Василе, что ты ошибаешься, я тут ни при чем! Нет, поверь мне! Могу хоть на кресте поклясться, что я и не притронулся к ней… Крепко я любил Ануцу, ходил к вам, старался по-хорошему сделать. Ну, а раз вышло иначе, не моя вина, дядя Василе. Я отстранился, когда увидел, как другой вышел ночью от вас, да еще и услышал кой-что…

Василе Бачу сразу все понял, и у него было такое чувство, точно его ударили обухом по голове. Глаза у него налились кровью и весь двор поплыл перед ним, а потом завертелся, точно земля заколебалась. Какое-то время он еще слышал сетования парня, укоры, утешения, но уже ничего не понимал. Словно в тумане, увидел, как подошла мать Джеордже, долго говорила что-то плаксивым голосом, заламывая руки, крестилась и взглядывала на небо… До его сознания уже ничего не доходило. Там засела одна-единственная мысль, что Джеордже не виноват, и теперь она билась там, как зверь в капкане.

Он шел домой, как без памяти, отупелый, шатаясь из стороны в сторону, чего не бывало, даже когда он пил три дня и три ночи подряд. Дорога казалась ему бесконечной. Он не чаял, как бы скорее очутиться дома и там колотиться головой об стены, чтобы хоть так унять неотступную муку, терзавшую его.

Когда он отворил калитку, увидел Ану, шедшую с полной корзиной выполосканного белья. При виде ее Василе почувствовал, что его всего передернуло. Разум его вмиг прояснился, и ему представился Ион Гланеташу, с торжествующим и презрительным видом показывавший пальцем на живот Аны… Потом он уже не видел дочь, а только ее живот, обхваченный трехцветными поясками поверх подоткнутой запаски, огромный, постыдный, уродливый, выпирающий живот, где нежился позор, беззастенчивый и надменный.

Их глаза встретились, и Ана замерла на месте, окаменев от его холодного, упорного, звериного взгляда, точно кинжалом пронзавшего ей сердце. Щемящий ужас объял ее душу, и она стала отчаянно кричать тонким голосом:

— Не убивай меня, папаня, не убивай, не убивай!

Корзина выпала у нее, чистое белье вывалилось на снег, ее омертвелые руки скрестились на животе, защищая его, а крик звучал все жалобней, слабее и сдавленней.

Как хищник, властным взглядом завороживший свою добычу, прежде чем растерзать ее, выжидает, пока в нем разгорится кровожадность, точно так и Василе Бачу замер, упиваясь отчаянием Аны и слушая испуганные ее крики, которые распаляли его, как неприятельские подстрекательства… Потом он тяжелым, крупным шагом подступил к ней, запустил пятерню ей в волосы и хищным рывком повалил наземь. И тогда с молниеносной быстротой стал молотить ее кулаками по голове, по бокам, животу, задыхаясь и ревя:

— Паскуда!.. Паскуда!.. Убью!.. Бесстыжая!.. Сын Гланеташу тебе нужен?.. На, получай!..

Крики Аны усилились, в них было еще больше муки и отчаяния.

— Прости меня, папаня!.. Не убивай!..

Чем раздирающей она кричала, тем сильнее растравлялся Бачу и тем свирепее ревел, словно хотел заглушить голос дочери. Но вопли Аны не слабели, теперь они как будто исходили из самого чрева, и опять налитые злобой глаза Бачу узрели ненавистный живот, и он стал пинать его ногой, удовлетворенно крякая, точно с каждым ударом облегчал душу. Скрещенные руки Аны инстинктивно перехватывали жестокие удары, угрожавшие плоду греха. А тяжелые сапоги все обрушивали на нее побои, раздирая ей руки, растрескавшиеся от мороза, расшибая кости.

Как испуганные птицы неслись ее крики, зовуще разлетались по селу, отдавались на холмах, ссутулившихся от холода. Бачу продолжал колотить ее, стервенея все больше. Потом, чтобы задушить вопли, шмякнул ее головой в снег, который сразу окрасился кровью, хлынувшей у нее изо рта и из носа; из груди ее с хрипом вырывались бессильные стоны.

Рев и крики, доносившиеся со двора Василе Бачу, живо подняли на ноги все село. Мигом сбежались соседки, в испуге сгрудились у ворот и только оттуда отваживались увещевать его:

— Пусти ее, дядя Василе, ты же убил ее… Караул!.. Глядите, она уж и не дышит!.. А, батюшки, убил!.. Спасите, люди добрые, убивает!.. Караул!..

Самым первым из мужчин подоспел Аврум. С бесстрашием, приобретенным в многочисленных баталиях, которые разыгрывались у него в корчме, он вбежал во двор и бросился к Василе:

— Будет, любезный!.. Слышишь?.. Но, но! Будет!

Но Бачу ничего и не слышал, а когда Аврум уцепил его за руку, занесенную для удара, он стряхнул его, как перышко, и еще яростнее ударил дочь. Она лежала без движения ничком, все так же не разнимая рук на животе, издавая протяжные, редкие стоны.

Женщины и дети, кто только успел что увидеть или услышать, передавали по селу весть, испуганно тараща глаза:

— Василе Бачу вот уже час колотит Ану и грозится убить ее!..

Сбежались жившие по соседству мужики, понукаемые женами, и стали унимать Бачу, но не подступались к нему, как Аврум, потому что в своей загороди всяк себе хозяин и чужим туда нечего соваться. Василе Бачу, раздосадованный толпой зевак, чтобы избавиться от их надоедного нытья, уволок полубеспамятную дочь в дом, запер дверь и там продолжал еще яростнее избивать ее. Крики Аны заслышались снова, но глуше:

— Не убивай!.. Прости меня!.. Папаня!..

Люди, столпившиеся на дворе и на улице, крестились, качали головами, одна из старух ломала руки и говорила всем:

— Обезумел Василе, люди добрые, он ее не выпустит живой!..

Флорика, дочь вдовы Максима Опри, была первой очевидицей расправы. Видя, что никто не может спасти Ану из лап отца, она помчалась к учителю и попроси