— Поэтам потребно уединение и любовь, — сказал письмоводитель Титу, подмигивая. — Но здесь уж вам придется довольствоваться чисто сельскими музами! Хе-хе-хе!..
Титу трапезничал у Фридмана, вместе со всем семейством: письмоводительшей, правоверной еврейкой — толстой, неопрятной, с веснушчатым лицом, — пятнадцатилетней дочкой, с первого взгляда влюбившейся в Титу, в надежде, что он и ей посвятит стишки, и сыном, двадцатилетним юнцом, студентом-юристом, который учился экстерном и только на экзамены ездил в Клуж…
И все же Титу было здесь тяжко, в глубине души он проклинал ту минуту, когда согласился уехать из дому и расстаться с Розой. Разлука ранила его сердце и даже убила всякую охоту к жизни. Он пытался утешиться мыслью, что каждый четверг будет ездить с Фридманом в Армадию, а оттуда, под предлогом, что ему хочется повидать родных, помчится в Жидовицу, обнять г-жу Ланг. Но эта неделя без Розы казалась ему вечностью… В его душе таилась боль, что он не смог проститься с ней перед отъездом. Они расстались, как чужие, — ни пылкого поцелуя, ни утешительной слезы, потому что Ланг именно в этот день все время терся дома. Одно только трепетное рукопожатие да взор, затуманенный грустью, — вот все, что он увез с собой в это неприютное село, казавшееся ему мрачней темницы… И вина за все его страдания лежала на совести одного Фридмана. Не попадись он тогда Херделе, Титу не пришлось бы покинуть Розу… Поэтому он смотрел на Фридмана и всю его семью как на заклятых врагов и ненавидел их, насколько ему позволяли обстоятельства.
Полюбив Розику, он воспылал любовью ко всем венграм и евреям, потому что Роза была венгеркой и замужем за евреем. Проявлялось это в пристрастии к венгерской речи. Попав в венгерское село, он мыслил себе, что, если будет постоянно слышать венгерский и говорить на нем, ему будет казаться, что он по-прежнему с Розой, и его тоска уляжется. Однако крестьяне, приходившие по делам в примарию, больше говорили по-румынски. К тому же и письмоводитель знал государственный язык лишь настолько, насколько этого требовала служба, дома у них разговаривали по-еврейски или по-румынски, потому что его жена, сколько ни старалась, не могла выучиться венгерскому. И только сын Фридмана, студент, притворялся, что не понимает румынского, но так как он напускал на себя ученость, Титу не терпел его и сторонился.
Несмотря на горечь и печаль, Титу всерьез принялся за работу, которую щедро подваливал ему Фридман, не зная, долго ли пробудет у него поэт, и стараясь воспользоваться его рвением, чтобы привести в порядок месяцами лежавшие без движения дела. Титу удручало однообразие канцелярских форм и выражений, но это не мешало ему усердно работать в ожидании четверга, когда он снова увидит Розу. Он даже испытывал гордость, что жертвует собой, заполняя «бланки учета скота», «податные ведомости» и прочие прозаические бумаги, вместо того чтобы, витать в эмпиреях, творить волнующие стихи…
Пришел четверг, а вместе с ним и жестокое разочарование. Письмоводитель с сожалением сказал ему, что не может взять его в Армадию, так как Титу должен обойти коммуну, поторопить с уплатой податей и наложить секвестр на злостных недоимщиков, потому что податное управление грозит оштрафовать его, если в трехдневный срок не будут внесены платежи хотя бы за истекший семестр.
Пожалуй, за всю свою жизнь Титу не переживал более мрачного дня, чем этот четверг. Он кипел, ругался и клял свою судьбу, видя, что Фридман уезжает, а он вынужден остаться. Он едва не подрался со студентом, который пришел развлечь его и поговорить о политике. Потом он решил, что Фридман подложил ему свинью не иначе, как по наущению Хердели, чтобы отдалить его от Розы. В отместку он весь день не выходил из канцелярии, зашвырнул в угол податные реестры и настрочил Розе длиннейшее пламенно-страстное и окропленное слезами письмо, собираясь послать его с нарочным, хотя бы это стоило ему месячного жалованья.
Когда на другой день Титу перечитал письмо, оно показалось ему выспренним и он изорвал его. Понадеясь на следующий четверг, он немного успокоился. Если уж сумел вытерпеть неделю, то вытерпит и несколько дней. Тем приятнее будет свидание… Письмоводитель рассказал ему, что встретил в Армадии Херделю и Гиги, они шлют ему поцелуи, потом похвалил Титу за его милосердие к недоимщикам, потому что податное управление согласилось на отсрочку платежей.
В следующий четверг Титу потерпел такую же неудачу, но горевал меньше прежнего. За это время он успел свести знакомство с протестантским пастором, маленьким, тщедушным, седоусым, и его супругой, дородной и высоченной, как жандарм. Они враждовали с письмоводителем и даже не разговаривали с ним. Титу каждый вечер ругал вместе с ними Фридмана и понемногу разгонял и забывал свою тоску.
Настало время, когда он все же должен был пойти со стражниками собирать подати. И вот тогда он увидел по-настоящему и коммуну и людей. У него щемило сердце от угрызений совести, и он непрестанно корил себя:
— Какой же я слепец!.. Где я был до сих пор?
Село Гаргалэу было раза в два больше Припаса, оно раскинулось по левому берегу Сомеша, на гладкой, как скатерть, равнине. В центре гордо красовалась новая венгерская церковь с белым петухом на башне, близ нее высилось здание государственной школы в два этажа, с красной черепичной крышей, строгое и внушительное, ни дать ни взять суровая госпожа. Вокруг были одни хорошие дома, чаще каменные, с обширными дворами, с богатыми хозяйственными постройками, скотина на дворах — как на отбор. По окраинам, словно голодные побирушки, рассыпались грязные, убогие мазанки, крытые закоптелой соломой, а на отлете стыдливо ютилась румынская ветхая деревянная церквушка с островерхой башенкой, крытой замшелой дранкой.
Больше всего недоимок числилось за окраинными жителями, и Титу, по настоянию Фридмана, начал обход с приземистых лачужек, где его встречали лохматые псы, лаявшие с такой злобной яростью, точно чуяли, что его появление сулит недоброе. Переходя из дома в дом, постигая глубину нищеты, Титу впал в полную растерянность, все существо его было потрясено, он мысленно видел перед собой нарядные дома, красовавшиеся посреди села.
«Мы ютимся здесь, обездоленные, нищие, а они там нежатся в довольстве», — подумал он, подойдя к полуразваленной хибарке с низкой кровлей, он должен был нагнуться, чтобы пройти в сенцы.
Высохшая, сгорбленная старушка в сером платке испуганно пригласила его в комнату и бросилась вытирать передником лавку, чтобы не запачкался барчук, если пожелает сесть. Страх не затухал в ее глазах, когда она украдкой взглядывала то на Титу, то на двух стражников, стоявших в дверях.
— Уж вы не взыщите, барчук, у нас неприглядно, — проговорила она жалобным голосом. — Нужда заела, беды так и валятся, барчук, прямо как на грех!..
Титу пристально посмотрел на нее и содрогнулся от какого-то странного стыда и брезгливости. Старушка казалась ему олицетворением бедности и темноты. Он хотел успокоить ее ласковым словом, но не посмел и уткнулся в податной реестр, где за ней значилось свыше двухсот крон недоимок. Когда старушка услышала это, она изумленно вытаращила глаза и застыла с раскрытым ртом, потом, поняв, вдруг разразилась рыданьями, приговаривая в отчаянии:
— Да и горемычная же я, барчук! Две сотни!.. Горе мое горькое!
В ее плаче изливалась такая боль, что Титу точно клещами сдавило горло. Он растерянно оглянулся на стражников, те стояли в сенях и почесывали затылки, в открытую дверь лилось весеннее солнце. Титу встрепенулся от этого манящего яркого света, чувствуя, как он забирается к нему в душу, проникает в самые затаенные уголки, претворяясь в острую, захватывающую жалость. «Зачем я здесь? Что мне тут искать?» — думал он, а причитания старушки звучали у него в ушах как отзвук отдаленного зова.
— Так вот, бабка, надо платить, иначе я у тебя имущество в залог возьму и все, все продам! — произнес в это же время его суровый голос, показавшийся ему до того чужим, что он и сам не узнавал его и поражался, как он мог выговорить такие слова.
— Нет у меня ничего, барчук, ничегошеньки!.. Нету… Душу я, что ль, тебе отдам, бери, бери!.. Сынок у меня целых два года в солдатах, и вся земля, сколько дал нам господь бог, осталась под залежью, у меня все сердце за нее изболелось… Ничего нету, только и есть, что душа в теле… Что ж, бери душу, барчук!..
Сердце Титу вспыхнуло новым огнем, как костер, слишком долго тлевший. В его сознании возник мучительный вопрос: «Зачем мне обирать ее? Почему мне? Почему именно мне?»
Он долго сидел, не двигаясь, не произнося ни слова и не смея поднять глаза на старушку, которая все плакала, громко сморкалась, крестилась и божилась. Ему было стыдно перед стражниками за свою сердобольность, но он не мог побороть эту слабость. Потом вдруг встряхнулся, снова заглянул в реестр, покачал головой и досадливо пробормотал:
— Тогда, может, в расчетах ошибка? Что же еще, господи?.. Или этого не может быть?.. Собственно, какие ошибки, какие?..
Он сразу ухватился за слово «ошибки», как утопающий. В раздражении вышел из дому, а следом за ним безучастно поплелись стражники, мотая головами, как заморенная скотина. Титу пошел прямо в примарию и возмущенно заявил письмоводителю, что податной реестр, очевидно, неверно составлен. Фридман усмехнулся с видом превосходства и ответил ему, что ручается за точность расчетов, так как он сам делал выкладки, а переписывал его сын, первоклассный математик. Но если Титу хочет сам удостовериться, никто не возбраняет ему пересмотреть все графы, хотя, по его скромному мнению, лучше бы заняться недоимками и не терять зря времени.
Титу сознался себе, что в реестре не может быть ошибок и ему просто нужен предлог, чтобы не ходить по окраинным домам. Он чувствовал себя ничтожеством, его разъедала горечь, она точно обескровливала его, и он проникался отвращением к самому себе.
Судорожно пытаясь отделаться от этого чувства, он сел за стол, заваленный бумагами, и начал машинально складывать, вычитать и ком