Ион — страница 49 из 87

В Армадии кипение страстей росло с каждым днем. В пивной «Рахова» спорам и прогнозам не было конца. Грофшору развил невероятную деятельность, а за ним, конечно, и все интеллигенты, добровольно взявшие на себя обязанность выборных агентов. Победа была бы одержана, если бы удалось перехватить голоса евреев из Жидовицы. Само собой разумелось, что священники и учителя все исполнят свой долг.

Исцеленный Титу душой и телом окунулся в гущу борьбы. Он с утра до вечера пропадал в Армадии, горячился, спорил с энтузиазмом и краской в лице.

Каковы же были его гордость и удивление, когда в один из дней в пивной Виктор Грофшору подлетел к нему, протягивая руку.

— Поэт, дорогой, я хочу просить вас об одной услуге!.. Для вас это сущий пустяк, а для нашего дела — колоссально!

Пивная была полна народу, и все смотрели на Титу, как на героя, так что он был на верху блаженства и с жаром воскликнул:

— Господин депутат, просите о чем угодно! Для дела я с радостью отдам и жизнь!

— Браво! Вот это, я понимаю, человек! — сказал кандидат, дружески обнимая его за талию. — Но только здесь я не могу об этом говорить… Вы должны зайти ко мне, буду весьма польщен и рад!.. Итак, сразу мне скажите, когда же? Вы не представляете, как у меня рассчитана каждая минута!

— Сейчас… или нет, после обеда… Хорошо? — ответил Титу с важностью, как будто уже видел себя посвященным в тайны богов.

— Отлично! Тогда, значит, сегодня после обеда, дорогой поэт!

Грофшору, как и все его сторонники, был убежден, что лишь только он попадет в парламент на брегах Дуная, румынский народ сразу станет свободным и избавится от всех забот.

— Если меня выберут, все мы сможем вздохнуть, наконец-то у нас будет родной, румынский воздух! — с самого начала заявил он, и эта фраза стала его избирательным лозунгом.

Титу явился на свидание точно и, сияя глазами от восторга, выслушал вступление адвоката, вставляя по временам одобрительные замечания с прибавлением «господина депутата», лестным для кандидата.

— Нам недостает евреев из Жидовицы, поэт! Без них мы пропали! — со вздохом заключил Грофшору, и лицо его приняло вопросительно-печальное выражение.

Титу и слышать не хотел о подобном оппортунизме. Успех должен быть чисто румынским, не опороченным посторонней помощью.

— В селах ни единого человека не оставим, всех приведем к урнам, выкажем перед всем миром нашу волю, наше веление!

— Да, да, но в селах у нас мало кто имеет право голоса, тогда как все евреи избиратели! — заметил адвокат, даже и в горячке национальных мечтаний не забывавший о реальности. Потом он уточнил свою мысль: — Чтобы обеспечить нам голоса в Жидовице, необходимо содействие Хердели, — все евреи его любят. Если бы Херделя захотел повести кое-какую пропаганду среди евреев, нас не победить! Знаю, знаю, в каком щекотливом положении ваш отец, — поспешил добавить Грофшору, как бы предвидя возражения со стороны Титу. — Ему, как учителю государственной школы, надо уж по-волчьи выть, как говорится… Но при его ловкости, негласным образом… Что вы на это скажете, поэт? Если самым негласным образом?

— Открыто, господин депутат! — вскричал Титу чуть ли не с возмущением. — В таком деле не может быть никаких оговорок и компромиссов. Отец, помимо того что учитель, прежде всего румын!

— Да, конечно, румын… Кто ж в этом сомневается?.. Но трудности тут есть, я их понимаю и учитываю… Все же, при желании, можно обойти и препятствия, без огласки, знаете, без всякой огласки… В таких случаях держать язык за зубами — великое дело. Правительство рассчитывает на евреев и уверено, что они в его руках. Мы должны действовать с огромной осмотрительностью, иначе могут возникнуть новые препоны… Видите ли, в Припасе гораздо проще. Там мы все свои, Белчуг действует, вы в случае нужды подсобите, да и ваш отец не пойдет наперекор нам… Не так ли? Но в Жидовице — там затруднительно, очень трудно, очень… очень…

Обычно от Армадии до Припаса Титу доходил за полчаса. На этот раз он не затратил и четверти часа. Он летел домой, спеша сообщить, сколь великую честь оказали отцу передовые люди национального движения.

— Отец, вот когда наконец ты можешь доказать всему миру, что ты истинный румын! — не своим голосом закричал он прямо с порога с пылавшим от возбуждения и бега лицом, напугав всех домашних.

Херделя в душе радовался, как дитя, одной только мысли, что Армадия может послать в Будапешт депутата-румына, причем румына истинного, явного, не такого, как Чокан, хотя Чокан, царствие ему небесное, кое-когда и оказывал ему мелкие услуги. Однако он остерегался выказывать свои настроения из боязни, как бы кто не донес на него… А теперь, когда Титу увлеченно говорил об этом, он вдруг почему-то вспомнил последнее посещение субинспектора и его угрожающие намеки.

— А по-моему, самое благое дело вовсе не вмешиваться ни тем, ни другим способом, — напустив на себя строгость, сказала г-жа Херделя с пренебрежением в голосе. — Отец человек старый, ему надо свои беды распутывать, а не дурить вместе с этими верчеными… Будто уж ваш Грофшору гору своротит… Знаем мы ему цену!.. А если потом венгры заедят отца и он очутится без места, думаешь, Грофшору пристроит его?

Титу возмутился такой расчетливостью.

— То есть как?! Значит, за грошовое жалованье венгры могут замкнуть душу?.. Такая трусость равносильна национальной измене, это значит расписаться в собственном ренегатстве! Среди кого мы здесь живем, среди венгров или румын?.. Как ты думаешь, можем мы потом показаться в люди, если и такой малости не сделаем для блага румын?

Гиги всем сердцем разделяла воззрения брата, приняв во внимание, что на балах у нее не будет тогда кавалеров, а впоследствии и женихов.

— А ты чем в облаках-то витать, лучше бы подыскал себе место, ты вон какой детина, сам уже понимаешь, сколько у нас забот! — с сердцем сказала г-жа Херделя.

— Ты, мама, только и знаешь, заботы, заботы! — пробурчал Титу, осекшись.

— Вот именно знаю, потому что у меня голова на плечах! — вскипела та. — Помощником письмоводителя быть тебе не угодно, учителем тоже, а есть ты горазд! Так, конечно, можно куражиться! Нет, милый мой, давай покряхти-ка и ты, а то лень-матушка до добра не доведет!

Сам Херделя молчал. Облокотясь на стол и подперев ладонью голову, он тупо смотрел на левый ботинок. Свет лампы, свисавшей с потолка, падал ему на макушку, на серебристо-белые волосы… Ему хотелось повздыхать, но он сдерживался. И пока г-жа Херделя сражалась с Титу, перед его мысленным взором прошла вся его жизнь, полная унижений, несбывшихся надежд, беспрерывных неудач, жизнь, только и дурачившая его, вечно навязывая ему компромиссы, из-за которых он никогда не мог прислушаться к голосу сердца, жизнь, оставившая в его душе столько едкой горечи… Две слезы трепетали в его потупленных кротких глазах — сожаление о жизни, растраченной на сизифов труд.

— Ох-ох-ох! — вздохнул он наконец, когда на миг наступило молчание. — Жестока жизнь, право, жестока!

4

Увертка Василе Бачу настолько ошарашила Иона, что он в тот вечер молча лег и спал без просыпа, как будто ничего и не случилось. Но наутро в воскресенье, когда он вышел из дому и взглянул на поле, ему вспомнились слова тестя и страх дрожью пронизал его от закравшейся мысли, что все хлопоты были напрасны, коли он так и остался без земли… Он сел на приспу, обуреваемый злобой, страхом, растерянностью и отчаянием… Сперва он решил отдубасить Бачу, чтобы тот знал совесть. Потом сказал себе, что ни злостью, ни битьем горю не поможешь. Виноват только он сам, — в последний момент от радости совсем потерял голову, повенчался, не дождавшись, пока будут сданы бумаги на запись в поземельные книги.

Возвратясь из церкви и видя, что он все сидит на приспе, чем-то удрученный, Зенобия почуяла недоброе и, чтобы развязать ему язык, спросила:

— Ну чего рассиживаешься? Давно бы сменил одежду-то да прошел по селу насчет работников, гляди вот, только твоя земля и останется непаханной!

— А тебе-то что за дело? От тебя, прости бог, мне только и достались бедность да недоля! — срыву бросил Ион.

— Да что тебе еще от нас надо, тебе же тесть всего вдоволь дал! — сказала Зенобия, по-лисьи взглядывая на него.

— Как не дал. Ясное дело, дал, — с горечью буркнул он. — Иль не видишь, что я от его щедрот сгорбатился?

Зенобия не отцеплялась от него, пока не выпытала всего, и потом разразилась проклятьями, рассыпая их еще обильнее, как только на дворе показалась Ана, перепуганная ее криками. Когда мать кляла невестку с пущим жаром, в душе Иона вдруг проблеснул светлый луч: через Ану нужно выправить свою ошибку. Он пока еще не знал, как и что сделать, но чувствовал, что только она и может выручить его.

— И уродка и нищая!.. Нечего сказать, подцепил кралю, сынок! — во все горло орала Зенобия.

— Но, карга, будет тебе! — цыкнул вдруг на мать Ион. — Чего лезешь, как оса в глаза? Лаяться вы горазды, а сами в нищих меня оставили, да?.. Она, что ли, виновата? Чем она-то виновата?.. Тогда зачем орешь на нее?.. Проваливай отсюда, не то таких чертей задам, не возрадуешься у меня!

Ана с собачьей преданностью взглянула на мужа, и глаза у нее налились слезами, она чувствовала себя виноватой перед ним, что приревновала его к Флорике, а он вон какой добрый и как любит ее, даже мать отругал из-за нее. Жаркие, утешительные слезы так и бежали у нее, а лицо расплылось в улыбке от непомерного счастья, особенно когда Ион подошел к ней и ласково сказал:

— Не плачь, Ануца… Ты только мне в глаза смотри, а до других тебе и заботы нет!

Вечером, в постели, Ион выложил ей все свои жалобы, сказал, что она могла бы добром усовестить Василе, пускай он по-честному отдаст то, что пообещал тогда перед свидетелями. Ане лестно было, что он так верит в нее, но, думая о побоях, доставшихся ей от отца, она не надеялась, что сможет уломать его. Когда же Ион стал учить, как ей надо повести разговор, его уверенность передалась и ей, и она пообещалась пойти прямо с утра и, уж конечно, добиться толку.