— Позор!.. Улю-лю-лю!.. Долой их!.. — заревела толпа и еще смелее ринулась на цепи.
— Назад!.. Назад!.. — кричали жандармы, колотя ружьями проскочивших сквозь линию.
Грофшору, увидав, как жандарм двинул штыком, бросился к раненому крестьянину, бурно обнял его, а толпившиеся загудели от восторга, переспрашивали друг друга: «Что там? Что такое?» Потом он выступил на середину улицы, снял шляпу, отер пот и звучным голосом начал:
— Граждане! Пролилась безвинная кровь! Террор…
Но ему не пришлось договорить, жандармский офицер обрезал его, заявив, что нельзя подстрекать народ. Грофшору стал препираться с ним, протестующе размахивая руками, а его приверженцы в поддержку усердно кричали:
— Да здравствует!.. Да здравствует!..
В это время на площади появился Херделя с пятью избирателями, робкая улыбка светилась на его лице, он опасливо поглядывал по сторонам. Заслышались крики: «Да здравствует!» — но чей-то грубый голос проревел: «Позор! Ренегаты!.. Долой!» — и все сразу заулюлюкали, а меж сверкающих штыков замелькали сжатые кулаки. Испуганный Херделя почувствовал дрожь в коленях, но улыбка, точно маска, так и не сходила с его лица… Лицеисты насмешливо затянули «Вечную память» пронзительными, нарочито фальшивыми голосами, под неослабные крики: «Позор!»
Титу, охваченный острой жалостью, притаился за спиной жандарма, встревоженно следя за отцом. Тот выглядел постаревшим, лицо у него до того побелело, что короткие седые усы едва различались на нем.
— Ренегат!.. Позор!.. Предатель!.. Долой!.. — вопили вокруг Титу десятки голосов. В волнении он поднял руки, точно хотел остановить поток нещадных оскорблений.
Грофшору, все еще перекорявшийся с офицером, завидев Херделю, повернулся и негодующе бросил ему:
— Нехорошо, господин Херделя, что именно вы…
Учитель остановился, не проронив ни слова. Но тут вмешался офицер:
— Пардон!.. Прошу не терроризировать избирателей! Здесь не разрешается оказывать давление! — заявил он, становясь между ними, и потом добавил, обратясь к Херделе: — Проходите, проходите, господа!
— Я протестую, вы опять нарушаете закон! — вскричал Грофшору, затевая новую перепалку с офицером.
У входа в примарию солгабир Кицу пожал Херделе руку и представил его низенькому толстому господину в золотых очках, с редкими рыжеватыми усами.
— Господин кандидат, это один из наших друзей!.. Позвольте представить?
Тот протянул руку Херделе и машинально проговорил:
— Очень рад… Всегда буду к вашим услугам… Всегда…
Херделя, воспрянув духом, принял его слова как льготу и прошел в канцелярию письмоводителя, где за длинным столом восседал с карандашом в руке судья из бистрицкого окружного суда, сухощавый, остроносый, с маленькими недобрыми глазами. Учитель знал его. Рядом с ним сидели двое, тоже судейские, они заносили в печатные бланки поданные голоса. Комната была забита людьми, испытующе оглядывавшими избирателей.
Херделя с неизменной улыбкой подошел к столу, держа шляпу в руке. Судья, бывший председателем избирательной комиссии, вопросительно посмотрел на него.
— Я голосую за господина кандидата Бека! — сказал учитель, опершись на край стола и засматривая в глаза судье, как бы прося попомнить о нем и заступиться, когда он явится на суд.
Те двое записали его в бланки, а председатель устало и безучастно сказал:
— Следующий!
Херделя посторонился, уступая место своим спутникам.
— Это все из Припаса, — заметил он, обращаясь к судье, но тот как будто и не слышал, почесывал за ухом карандашом и смотрел на своих подручных, записывавших голоса.
В шесть часов вечера комиссия объявила об избрании кандидата Белы Бека большинством в пять голосов.
Весть о результате мигом облетела истомленную толпу и была встречена криками возмущения, национальными песнями. Но вскоре площадь опустела. Зато стало людно в корчмах, принявших под свой кров жаркие комментарии, поздравления, угрозы, не смолкавшие до глубокой ночи…
Херделя с упоением рассказывал домашним, как депутат пожимал ему руку и обещал всяческую поддержку, как ему улыбался судья и как морщил лоб, стараясь запомнить его фамилию.
— Теперь уж я ничуть не тревожусь насчет суда… Теперь я могу спокойно спать! — с гордостью сказал он. — Ну что, видал, как важно уметь обходиться с людьми? — торжествующе обратился он к Титу.
— Видал… видал! — изнеможенно проговорил тот.
Глядя на отца и слушая его, Титу вспоминал рев толпы на площади, когда тот проходил по ней, и его бледность, и собственное чувство мучительной жалости, ставшее теперь еще глубже. Он был удручен и подавлен, точно лишился всех надежд в жизни. «Вот от чего зависит осуществление идеи! — думал он. — Пять голосов! Значит, как раз отцовы голоса… Это чтобы облегчить себе дело в суде! Если бы не суд, восторжествовала идея… И хоть бы суд добром кончился!.. Вот что решает судьбу народа: какие-то грязные мелочи… И все-таки идея не может умереть! Идея — живая душа».
Пользуясь тем, что письмоводитель из Лушки был в Армадии по случаю выборов, Титу уехал с ним на другой же день. «Если я тут дольше пробуду, я совсем погрязну в житейской тине!» — думал он при прощании.
— Папаня, он прогнал меня… — чуть слышно выговорила Ана с застывшим ужасом в глазах, ожидая расправы.
Василе Бачу завтракал. Он вздрогнул, увидя ее, желтую, осунувшуюся, с огромным животом. Отхлебнув молока, он закусил корочкой кукурузной лепешки, потом долгим взглядом посмотрел на Ану и, сусоля кусок во рту, ответил:
— Ладно…. Останешься тут, благо есть где… Вот что, я далеко еду, в Зэхату, подрядил людей на прополку… Так ты присматривай за домом…
Говорил он спокойно. Ана смешалась, думая, что ослышалась, не посмела сесть, пока сама не увидела, как он уехал на телеге.
Бачу знал, что Ион выгонит ее, но это не тревожило его. Пускай дочь и приходит, ничего не значит. Теперь она законная жена, может и у отца жить. Лучше уж так, чем ему перед мошенником гнуться и уступать ему свое добро. Со временем муж все равно придет за ней, удовольствуется тем, что получил, некуда будет деваться-то… Теперь все дело в терпении. Кто дольше вытерпит, тот и верх возьмет. Сам-то он может ждать сколько угодно, ему это ничто…
Ана была молчалива и покорна, точно прибитая собака. Она и пикнуть не смела перед отцом, иногда только умоляюще взглядывала на него запавшими, вечно красными глазами. Дни казались ей бесконечными, она все ждала мужа, ставшего еще желаннее ее сердцу после тяжких мук, выстраданных из-за него.
Ион, спровадив Ану, в тот же день пошел в Армадию к Виктору Грофшору, прослышав, что он мастак, позубастее многих адвокатов даже и в Бистрице. Грофшору был тогда занят выборами и, узнав, что Ион не избиратель, велел ему прийти в другой раз. Но Ион с обычным упорством не отставал от него, пока не рассказал подробно, какая вышла незадача. Почуяв поживу, Грофшору прежде всего спросил:
— Свидетели у тебя есть?
— Есть, господин адвокат, как не быть… Вот кто… — заторопился он и стал перечислять всех, кто был при сговоре и слышал посулы тестя.
Адвокат взялся оттягать всю землю, но потребовал вперед половину гонорара. Когда Ион отсчитал деньги, Грофшору запер их в несгораемую кассу, посоветовал привести домой Ану, чтобы Василе Бачу не говорил после, что муж выгнал ее, — только устроить так, чтобы не заподозрили, будто он в ней нуждается.
Ион облегченно перекрестился. Если уж адвокат взял деньги, значит, должен выиграть. Ана и сама вернется… Но когда прошло две недели, он забеспокоился, не провалить бы дела из-за того, что жена не у него дома.
Когда Василе Бачу узнал, что Ион притянул его к суду, он потемнел. Он боялся судов, сам никогда не судился, а по другим видел, что тяжбы только зря съедают у людей нажитое. Начались сомнения. Не вышло бы чего, пожалуй, и всего лишишься. Адвокаты — они какую только механику не подводят. Упекут тебя в тюрьму с законом в руках. Может, все же лучше отдать этому псу половину земли и старый дом и не знать заботы… Он опять стал косо поглядывать на Ану и подумывал, к чему бы придраться, чтобы прогнать ее назад, к разбойнику. Выбрала его себе, а теперь вот ничем от него не отобьешься.
На третье воскресенье Василе Бачу решил напиться, чтобы легче было прогнать ее. После полудня корчма, по обыкновению, была полна народу. Аврум, хотя и мрачный как туча из-за какой-то сделки с письмоводителем, подавал ракию проворнее, чем всегда. Василе не успел еще хорошенько набраться, когда к нему подсел Тома Булбук, очень веселый и довольный по случаю закладки каменного дома, который он строил для Джеордже, собираясь женить его в зиму. Слово за слово, Бачу поплакался ему, как он прогадал с дочерним замужеством и что она теперь живет у него, словно безмужняя… Тома покачал головой и потом добродушно спросил:
— Отчего вы не помиритесь, Василе? Люди должны в согласии жить…
— Да с кем будешь мириться, чудак-человек? — гаркнул Бачу, хватив стаканом об стол, и опять начал рассказывать про свои обиды: мол, зять хочет без угла его оставить, по миру пустить.
В этот момент в корчму зашел Ион. Он пришел сюда с умыслом, зная, что застанет тестя, хотел попробовать столковаться с ним, чтобы увести жену домой. Но сел за другой стол и, отдуваясь, крикнул:
— Хозяин!.. Эй, хозяин!.. Дай-ка и мне лиходейной!
Аврум еще не успел принести ракию, как Тома позвал Иона:
— Иди-ка сюда, Ион! Иди, иди, небось никто не съест…
Ион неловко подошел к их столу и каким-то чужим голосом сказал:
— Здорово, тесть…
— Какой там тесть! — вскинулся Василе полушутя, полусердито. — Это мне надо тебя тестем величать, твоя жена, как я посмотрю, больше у меня околачивается.
— А моя это вина? — отрезал Ион, по-шутовски сгорбив спину.
— Мой вам совет, помирились бы вы, как добрые люди, будет вам на смех-то себя выставлять! — заговорил Тома, косясь то на одного, то на другого. — Ей-богу! Подсаживайся, Ион, вот сюда!