Стоял конец осени с холодной мокропогодицей, все чаще посеивал снежок. Зенобия убивала время в селе с бабами, осуждая невестку или прочих добрых людей. Гланеташу коротал дни в корчме, особенно после смерти Аврума, потому что вдова отпускала ему ракию в долг. Ион, в предвидении схватки с Василе Бачу, больше бывал в бегах, чем дома. Так что Ана все время оставалась одна с прихварывавшим ребенком да с Думитру Моаркэшем, который помогал ей кое в чем и изливал свои обиды, — Параскива не зовет его домой, вот и придется ему помирать у чужих. С Думитру Ана ладила. Хотя за весь день и трех слов, бывало, не скажут друг другу. Старик был угрюм, брюзжал про себя, враждовал с курами, по десять раз на дню гонял их из сеней во двор. Ребенка он любил без памяти, и баюкал его, и голубил, прямо как нянька. Случалось, чуть ли не в драку лез, прося Ану дать ему запеленать ребенка. Между тем за время, что он обретался у Гланеташу, он заметно ослаб, все кашлял, истлевал, как головешка, готовая погаснуть.
Но вот в один из дней Думитру вдруг так разговорился, что Ана просто не знала, как от него отделаться.
— Что это ты дедка, мелешь и мелешь, как балаболка? — сказала она ему, купая ребенка. — Смотри, не к добру это. Как бы смерть не пришла…
— И придет, а то что же? — осклабился старик, стоя у корыта и щекоча одним пальцем пятки ребенку, а тот гыкал с зажмуренными глазами, блаженствуя в теплой воде.
— А ну, дед, не замай ребенка, отойди, а то я и тебя окачу!
Думитру сел на лавку, помолчал и потом принялся обстоятельно пересказывать, как он попал в переделку с цыганами, — он об этом любил говорить, если находился охотник слушать. Ана не обращала на него внимания, а он все равно продолжал выкладывать ей и другие случаи из своей жизни, сам при этом по-детски смеялся, точно к нему и впрямь вернулась веселая и беспечная молодость.
После полудня ему вдруг вздумалось бриться, хоть Ана и отговаривала его, сердясь, что он суетится и не дает ей заниматься делом. Он подвесил зеркальце, засиженное еще с лета мухами, на резную шишечку оконного переплета, налил теплой воды в миску, поставил ее на лавку, зацепил за оконную петлю порточный ремень и не спеша прошелся по нему ржавой бритвой, пробуя ее по временам на волосинках, выщипнутых за ухом. Потом взял мыло, которым Ана мыла ребенка, легонько провел им по бороде и начал яростно втирать его в колкую, редкую щетину… И все это время лотошил, о чем только взбредется, да с таким благодушием, что после и Ана поддалась ему, просветлела и сама вступила в разговор, пока кормила ребенка, сидя к Думитру спиной.
— И на что ты броешься, старый ведь, за девками не бегаешь, — ласково перебила она его.
— Я-то не бегаю; а вот за мной одна бегает… коса у ней острая, куда этой бритве… Бегает она и бегает за мной, только знака и ждет, а тогда меня вжик и предстану я перед господом богом, и будет он судить меня, как и что я натворил в жизни земной, — проговорил Думитру, как-то чудновато, точно дьячок, читающий заупокойную молитву.
— И ты не боишься смерти, дедушка? — спросила Ана, повертываясь к нему лицом.
— А чего ее бояться, внученька?.. Человек на то и живет, чтобы помереть. И смотря кто как живет, так и помирает. Если живет плохо, смерть добрая да кроткая, как девичий поцелуй. Если хорошо живет, эге-ге, тогда смерть-то злая и коса уж не режет, а терзает да корежит тебя полютее, чем в пекле адовом…
— Страсти-то какие говоришь! — сказала Ана, присев на край постели и качая уснувшего ребенка.
Спокойствие, с каким Думитру говорил о смерти, поражало ее. Надоела, должно быть, человеку жизнь, если он так приготовился к смерти. Ану мысль о смерти и теперь страшила и приводила ей на память Аврума, как он лежал тогда в сарае вверх лицом, все его покинули, еще и мучили даже после того, когда он уже отошел в другой мир.
— А умирать больно? — спросила она опять с широко раскрытыми глазами.
Думитру все вспенивал мыло на бороде. Тут он остановился и внимательно посмотрел на Ану.
— Не знаю, — ответил он, вздернув плечами. — Может, и не больно…
— А отчего, когда рождаешься, мучишься?
— Когда рождаешься?.. А кто же знает, мучишься ли? Так же вот и когда умирает кто, как знать? Это только богу ведомо, — сказал старик, встав, и начал брить левую скулу полегоньку, потому что рука у него сильно дрожала.
Ана сидела, задумавшись, опустив руки на колени. Слова старика казались ей такими странными, а вместе с тем такими справедливыми, что ей даже стыдно стало, как это она до сих пор почти и не принимала его во внимание. В комнате слышалось лишь ширканье бритвы да потрескивание огня в печи… В сенях вдруг сердито раскудахталась курица. Ана вздрогнула, подумала, что ребенок может проснуться, что надо бы пойти взглянуть, сколько яиц набралось в гнезде, выпустить курицу из сеней, потому что дверь там закрыта… Но сама не тронулась с места. Уставясь глазами в спину старика, она слушала царапанье бритвы, и звук этот так был приятен ей, что она уже не слыхала ни курицы, ни ветра, сотрясавшего окна, ни хлясканья дождевых капель по стеклу.
Думитру вдруг резко выпрямился и повернулся к ней лицом, одна щека у него была выбрита, а другая вся в белой пене.
— Ануца, Ануца… помираю! — пролепетал он, оседая на лавку, с раскрытой бритвой в правой руке, с кроткой улыбкой во взгляде.
Ана ошалело вскочила на ноги, ничего не соображая.
— Свечку… — прошептал он тише.
Рот у него так и остался открытым, договорить он не смог. Ане видны были верхние зубы, сомкнутые с нижними голыми деснами в бесстрастной усмешке.
— Дедушка… а, беда-то! — растерянно прошептала она, а в голове у нее промелькнуло: «Говорит, что помирает, а сам словно смеется!..»
Потом кинулась наружу, во двор, на порывистый дождь, оставив дверь настежь, и, ломая руки, стала в отчаянии кричать:
— Беда!.. Помогите!.. Спасите!.. Помирает!.. Беда!..
Курица, испуганно кудахтая, метнулась из сеней и взлетела прямо на верхушку навозной кучи за домом… Флоаря, жена Мачедона Черчеташу, с другой стороны улицы услыхала крики Аны и тотчас прибежала, думая, что опять ее побил Ион.
— Умирает… умирает дядя Думитру! — крикнула Ана, чуточку ободрясь при виде живой души.
Думитру они нашли уже застывшим, лежащим на полу. Правая рука, сжимавшая бритву, была поднята вверх, точно он в тот миг, когда падал с лавки, остерегся, как бы не порезаться. В выпуклых глазах с застывшими зрачками так и осталась начертанной мольба, а на полураскрытых губах как будто все еще трепетал шепот: «Свечку».
Флоаря содрогнулась, перекрестилась и сказала:
— Зажги скорей свечку!.. Господи, помилуй! Умер как нехристь, без свечи!
Пока Ана зажигала восковую свечку, Флоаря попыталась поднять его на лавку. Но не осилила.
— Тяжелый-то какой, прямо неподъемный, прости меня, господи! — проговорила она и опять перекрестилась.
Через несколько минут пришла теща примаря, жившая по соседству. Они вынули бритву из окоченевшей руки и втроем уложили его на лавку, поставив в изголовье зажженную свечу. Мачедон Черчеташу, подоспевший попозже, первым делом побрил Думитру другую щеку, которую тот не успел выбрить сам.
Потом мало-помалу в дом набился народ. Когда стали совещаться между собой, как обмыть и обрядить покойника, в комнату ввалилась Параскива. Вид у нее всегда был такой, как будто она смеется, хотя она вечно была злющая, гремела и бушевала, как пьяный солдат.
— Значит, и правда помер, а? — спросила она, проталкиваясь. — Не зря я ему говорила, что его поразит господь, не зря! Вот и сгиб, ровно побирушка, а после смерти одни хлопоты с ним!.. Да как же я его теперь отсюда домой возьму, горемычная я!
Очутясь перед покойником, она принялась вопить, без слез, самым жалостным голосом, чтобы люди видели, как она убивается по нему. Несколько минут она голосила, терла кулаками глаза до красноты и все косоротилась, как рассерженная обезьянка. Потом вдруг остановилась, с удовольствием отдышалась и громко, на всю комнату, сказала:
— Ой, батюшки, до чего же я наплакалась!.. Уф! Даже в сердце вступило!
Однако тотчас подошла к покойнику и стала шарить в карманах его овчинной безрукавки. В одном нашла кисет из бычьего пузыря и прочищалку для трубки, а трубку — в другом. Она отвернула безрукавку и захотела порыться в кимире, но не смогла просунуть за него пальцы. Тогда она не торопясь расстегнула его, разложила на столе и, обшарив, извлекла завернутый в измятую бумажку билет в пять злотых. Перевернула кимир на другую сторону и, не найдя больше ничего, раскричалась:
— Вот, глядите, люди добрые, как он насмеялся надо мной, я его призрела — и обстирывала, и пеклась о нем, как о добром! Поглядите вот! Пять злотых!.. Продал жиду такой хороший дом, пропил все денежки, а я осталась с пятью злотыми, и это за все мои тяжкие труды!
— Замолчи ты, тетка Параскива, грех ведь!..
Параскива вовсе рассвирепела и, заметив Ану, напустилась на нее:
— Молчать, да?.. Молчать? Вам-то, конечно, и горюшка мало, коли вы себе припрятали, что получше было у него!.. Ничем вас господь не насытит, позарились и на скудость людскую, чтоб вас господь в могилу закопал со всем добром, что вы отняли!
Ана покраснела и не нашлась, что ответить. Это раззадорило Параскиву, и она заорала:
— Украли у меня денежки, разбойники! Проели нажитое мое, что я на старости лет потом своим добыла, чтоб вам добра не видать ни от матери божьей, ни от…
Тут вошел Ион, вернувшийся из Армадии. Он был зол, потому что Грофшору выгнал его и запретил являться к нему до суда; по дороге он узнал о смерти Думитру и еще сильнее раздосадовался, думая о расходах на похороны. Параскива только было открыла рот, собираясь обругать и его…
— Пошла отсюда, бессовестная! — рыкнул на нее Ион, взял за плечи и выставил за дверь.
Параскива останавливалась и в сенях, и на дворе, и на улице и отвела душу, проклиная Гланеташу на все лады, но под конец все же убралась домой, предварительно завязав банкнот в угол головного платка и спрятав его за пазуху. Она радовалась, что хоть это сумела спасти и что отругала их как следует.