он не спускал глаз с невесты, точно припал к ней в страстном поцелуе и никакими силами его не оторвать от нее. Потом Джеордже заметил подле него Ану, — с бескровным, высохшим лицом, она сидела как на иголках и стыдливо улыбалась. Встретив взгляд жениха, она что-то шепнула на ухо Иону, тот, не оборачиваясь, огрызнулся на нее, оскалившись, словно пес, готовый вцепиться зубами. Улыбка на миг исчезла с лица Аны и снова появилась — еще более вымученная.
С самого начала свадебного торжества Ана почувствовала, что Иону желанна Флорика. Прежде она бы исстрадалась от горя, теперь только жгучий стыд терзал ее душу, ей казалось, что все гости видят, как она опозорена… И постепенно это чувство перешло в тошноту, не дававшую ей дышать. Ей представлялось, что все окружающее вместе с ней самой окунается в какие-то мутные, ослизлые воды и по ним плывет все только скверность, словно какое-то ядовитое чудище. Она закрывала глаза и неотступно видела перед собой все те же воды, а чья-то тяжелая рука так и толкала ее туда, как к последнему приюту, где исчезают все следы и печали.
Когда на заре она шла домой, чувствуя свинцовую тяжесть в ногах, и новые сапоги ее плакуче поскрипывали по снегу, схваченному морозцем, смертельный холод леденил ей душу. Ион шел крупным шагом, задрав голову, и пыхал ноздрями, как распалившийся бык, шапка на нем была лихо заломлена, напоминая черный петушиный гребень. Он шел так, будто и не знался с ней, даже ни разу не взглянул на нее… Горечь душила Ану. Она и сама удивилась, услышав свой голос, когда у нее вдруг невольно вырвалось:
— Я покончу с собой, Ион!
Муж и не посмотрел на нее. Но сразу обозлился, словно его пробудили от сладкого сна.
— И кончай, черт с тобой, авось избавлюсь от тебя! — бросил он безразличным тоном, выпуская изо рта и ноздрей белые струйки пара, точно раздразненный дракон.
Ану бросило в дрожь. Она остановилась на миг перевести дух. Земля кружилась и качалась, как будто проваливалась. И опять мутная тошнотная вода залила все вокруг, грозя подхватить ее и бросить в бездонный омут. Она протянула руки, ища спасительной опоры, боясь потонуть. Хотела позвать на помощь и в отчаянии прошептала:
— Покончу с собой… — И не узнала своего голоса.
«Я мог бы выиграть дело, ничего не стоило засадить ее в тюрьму… Но что ж я буду ставить себя на одну доску с бабой? Хватит и того, что я нагнал на нее страху, умнее будет», — размышлял священник Белчуг после суда с г-жой Херделей, ловя себя на том, что поражение нисколько не озлобило его.
Вообще, с тех пор как Хердели переехали в Армадию, гнев его поулегся, уступив место непонятной вялости. Раньше все беды учителя представлялись ему вполне заслуженными, и он даже гордился, что поспособствовал их стечению и довершил удар актом, равным отлучению от церкви, отказавшись зайти с крестом в дом, где замышлялись козни против слуги господнего. Однако теперь он начинал сознавать, что все нелады между ними проистекали от мелочной, если не ребяческой, суетности, и уже подумывал, что наказание за содеянные ими грехи было, пожалуй, слишком суровым. «Возможно, я был чересчур строг, но их следовало проучить», — утешал он себя в долгие зимние ночи, ворочаясь без сна на постели.
Ему вспоминалось, какие приятные вечера он проводил вместе с ними еще несколько лет тому назад. Бывало, приходил Херделя, они играли в дурака, а то и просто просиживали допоздна за разговорами, совсем как родные. Или сам он захаживал к Херделям, и они все играли в лото на орехи, попивая чай, сдобренный ромом. Когда он вернулся из Клужа после операции и ему надо было питаться получше, г-жа Херделя каждый день присылала ему с Гиги, тогда еще девчушкой, куриный бульон и еще что-нибудь вкусное…
Эти отрадные воспоминания были омрачены не происками Херделей, а новым учителем, которого Белчуг вскорости мысленно прозвал «коварным и вероломным сыном честного крестьянина»… Он всего несколько раз беседовал с ним, но уже успел подвести его под рубрику. Юноша говорил с ним с улыбкой, как будто снисходил до него… С Херделей у Белчуга был уговор, чтобы все уроки закона божия выпадали на один день, на послеобеденные часы, а если он бывал занят, то кто-нибудь из старших учеников читал вслух катехизис и следил за порядком в классе. А тут в первую же среду, придя после обеда в школу, Белчуг увидел за столом Зэгряну и перед ним часы, причем тот встретил его словами: «Намного изволили опоздать, батюшка». Потом Зэгряну все время стоял у него за спиной, точно контролировал, как он ведет урок. Белчуг рассердился, позеленел, его даже в пот бросило, так и хотелось взять Зэгряну за шиворот и выставить за дверь, но он сдержался и, только когда уходил, не подал ему руки. Спустя несколько недель у Белчуга состоялась встреча с архитектором новой церкви, и он совершенно забыл, что у него урок. Под вечер к нему домой пожаловал Зэгряну и вежливо попросил его не пропускать уроков… Когда впоследствии Белчуг прослышал, что этот пришелец во что бы то ни стало хочет приучить детей говорить только по-венгерски, да еще облагает непосильными штрафами родителей, которые не могут посылать детей в школу, он стал сожалеть о Херделе.
Однако и Зэгряну и Херделя занимали его мысли, только когда он томился скукой, а так он переживал счастливые времена. На Большой улице, в самом живописном месте, неподалеку от его дома, высилась новая церковь, весной должны были возобновиться работы, и его мечта исполнится. Пока что происходили частые встречи, споры и даже ссоры с архитектором, — то был упрямец с длинной густой бородой, мнивший, что ему лучше знать, как отделать иконостас и внутреннюю часть храма.
И, точно чудо господне, как раз в разгар треволнений к нему явилась депутация от крестьян Сэскуцы договариваться о покупке старой церкви и переносе ее туда. Белчуг даже дрогнул от радости, — он получал больше, чем требовалось для покрытия расходов по постройке новой церкви.
— Много я труда положил, и господь не оставил меня! — проговорил он, набожно крестясь. — О, если бы все так усердствовали, как я, если бы каждый делал хоть столько же, как возвысился бы наш народ в мире и перед лицом всемогущего!
Белчуг был пламенный румын, но не щеголял этим и не искал похвалы. «Я исполняю свой долг на родном пепелище», — говорил он себе со святошеской скромностью, за которой крылось и некое сожаление. Убеждения свои он старался таить в душе, побаиваясь столкновений с властями. Только иногда в дружеской компании давал себе волю и на другой же день потом каялся, что не держал язык на привязи, как это, кстати, предписывается и в священных книгах.
Пока не начинали строить церковь, он все говорил, что ему бы только дождаться ее освящения, а там можно и умереть с легким сердцем. Теперь он положил себе новый предел: только бы привел господь воочию увидеть Румынию, «колыбель всех наших мечтаний», а тогда уж можно спокойно умереть. А в ожидании смерти он регулярно взвешивался, бывая в Армадии, и когда жаловался кому-нибудь, что ему долго не прожить, то сердился, если ему поддакивали. Зато расцветал, если ему возражали, что он еще крепкий, успеет все село похоронить, пока придет его черед. Тогда он оглаживал свою встрепанную бороденку и вздыхал, возводя глаза к небу:
— Суетные надежды, увы, суетные! Будущее в руце божией!.. Нам надо думать о насущном!
Насущным для него были расчеты с архитектором, хозяйственные заботы, богослужение, Зэгряну, Херделя, сельчане…
Он с досадой заметил, что слишком часто задумывается о Херделе и даже усматривает возможность примирения, если учителю посчастливится вернуться в Припас.
«Еще чего! — сердился он, стараясь отогнать подобные мысли. — Очень мне нужно, видите ли!.. Как будто мне только и дела, что мириться!..»
Единственным ободрением для Титу в Мэгуре была надежда скопить денег на дорогу. Поэтому он работал не покладая рук, стараясь ускорить отъезд…
Впрочем, ничего другого ему и не оставалось делать в этом глухом селе, затерявшемся в узкой горной теснине с рассеянными по склонам домиками. Он скоро убедился, что с Кэлдэрару ему не достичь никакого душевного понимания. Были они однокашниками, в лицее сидели на одной скамье, но с тех пор почти что не виделись. Теперь Кэлдэрару был письмоводитель, женат, состоятелен, а Титу — мечтатель, ум его был полон, а карманы пусты… К тому же Кэлдэрару неузнаваемо изменился. Будучи невзрачным, он напускал на себя важность и серьезность, дабы внушить уважение крестьянам. Изводил неимоверное количество помады, тщась отрастить усы, но, как на горе, был голомызым, на лице его лишь кое-где торчали редкие остинки. Он выпячивал живот, жилет и брюки заказывал пошире — все для солидности, так как от природы был тощеват. Глаза у него были маленькие черные и шныряли, как у белки, во все стороны. Говорил он громко, с нажимом, и пуще всего боялся смеяться на людях. Женился он недавно, на дочери помощника примаря, богатого крестьянина, и не без его содействия был избран в письмоводители, хотя его соперники были старше и поддерживал их сам солгабир Кицу. В семье тестя на него смотрели как на феномен, всюду расхваливали его, поражаясь, что «ему только двадцать шесть лет, а он уже письмоводитель», как будто прочили его по меньшей мере в канцлеры.
Титу с первого дня объявил ему, что намерен уехать в Румынию и что прибыл сюда с единственной целью собрать на поездку денег. Кэлдэрару счел непременным долгом вразумить его: это глупая затея, лучше остаться у него, приобрести богатый опыт, потом сдать экзамены и поступить на курсы письмоводителей при университете. Затем он стал превозносить профессию письмоводителя, не преминув привести в пример себя, столь много преуспевшего благодаря труду и усердию. Титу чувствовал себя униженным, видя, как приятель пытается стать в позу покровителя, но не стал укорять его, а только еще больше утвердился в своем намерении поскорее уехать.
Убаюканные надеждой, все его душевные тревоги улеглись. С той минуты, когда смутное желание уехать обратилось в страсть, ему стало легче дышать, как будто все уродливые мелочи жизни скрылись. Мечты, которые еще вчера кипели в нем, искали выхода, чтобы вырваться наружу, преобразить действительность, покорить всех, привести их в такой же жар и трепет, — теперь присмирели, затаясь в самом укромном уголке его души, словно укрощенные всесильными чарами. В часы задумчивости он ласкал и лелеял их, заботливо оберегал от непосвященного глаза. И так они были ему еще дороже и милее, казались неоценимым кладом.