Они ввинчиваются в беснующуюся толпу и начинают топтаться, воздев к небу руки. «Умц-умц-умц… ййююу…» Лиат визжит. На ней — коротенькая фосфоресцирующая маечка, которую она время от времени задирает резким движением, обнажая блестящие от пота груди. Яник смотрит на груди. Они весело подпрыгивают в такт умце-умце. Вдруг девушка перестает топтаться и со стоном прижимается к Янику, лапая его за ширинку. Ага. Подъезжаем… Лиат цепко хватает его за руку и тащит в сторону, к деревьям. Они отходят совсем недалеко. Лиат достает из кармашка презерватив и таблетку. Презерватив — Янику, таблетку — себе.
— А тебе не хватит уже? — кричит ей Яник. — И вообще, давай отойдем подальше…
— Нет! — смеется Лиат. — Пусть смотрят! Так больше кайфа!
Она снимает трусики, поворачивается к Янику спиной и наклоняется, упершись в дерево обеими руками. Круглые белые ягодицы сияют в пульсирующем свете прожекторов. Что ж… Яник послушно пристраивается сзади и начинает двигаться в такт музыке. «Умц-умц-умц… ййююу…» Лиат кончает почти сразу, потом еще и еще. Она воет и вибрирует, обдирая с дерева кору. Рядом останавливаются двое малолеток. Они тоже подвывают, штаны их приспущены, и слюна течет у них по подбородкам совершенно одинаковым образом. Лиат косится в их сторону и кончает еще раз. Яник грозит малолеткам кулаком, и они свинчивают куда-то в кусты.
Янику становится скучно. Ему никак не дойти — от усталости и недосыпа. Тем временем Лиат, видимо, исчерпав ресурс, начинает проявлять признаки нетерпения. Ей хочется назад, в толпу. Яник сосредоточивается на ягодицах и на умце-умце и наконец вздыхает с облегчением.
— Уф! — кричит Лиат и прислоняется к дереву. — Ты чемпион, Моти!
— Я — Яник! — кричит ей Яник. — Яник!
— Ага! — кричит она, натягивая трусики. — Пойдем попрыгаем, Моти!
Яник машет рукой — иди, мол, я не хочу. А ей и не надо. Мало ли тут таких яников? Она поворачивается к нему спиной и вприпрыжку уходит, притоптывая и покачивая бедрами в такт умце-умце, воздевая руки к темным небесам, к сухопарому красноглазому богу транса.
Хочется пить. Вода на топталовке — дефицит. Непрерывное движение вкупе с наркотой порождают вечную, все увеличивающуюся жажду. А где ее взять — воду в лесу? Понимающие люди захватывают с собою связки бутылей и канистры; беспечные малолетки или случайные чужаки побираются или отдают последние деньги шустрым личностям, шныряющим в толпе с бутылочками минералки. Эти сшибают не хуже наркотолкачей — загоняют ценный товар по тридцатикратной цене, а то и покруче. Так или иначе, к утру вода кончается у всех.
Яник идет к одному из аппаратных фургонов на водопой. Дверь оказывается незапертой, и он забирается внутрь, в кузов. Там уже сидит кто-то из Авиной команды. Это новенький, Яник с ним не знаком. В фургоне относительно тихо, и он снимает наушники.
— Привет, — говорит новенький с тяжелым русским акцентом. — Ты — Яник, я знаю. Ави мне про тебя много рассказывал. Я — Саша.
— Говори по-русски, Саша. Что ты язык ломаешь?
Саша кивает. Он выглядит совершенно измученным, как будто вот-вот чебурахнется в отключку. Красные глаза косят, движения замедленные; вот рука приподнялась, да и остановилась на полпути, задумавшись — а куда это я? зачем? а… правильно… кипу поправить… На вид Саше под сорок; волосы прямые, русые; плечи — большим углом; и нос. Нос у Саши — выдающийся, причем выдающийся далеко и криво, с каплей на красном заостренном кончике. Саша лезет в карман и неуверенно, в три приема, достает скомканный клетчатый платок. Таких советских платков Яник не видел лет шесть. Ага, с момента приезда.
— Эк тебя перекособобило… — сочувственно говорит Яник. — Грибов наелся?
— Нет, — улыбается Саша. Рот у него тоже огромный, под стать носу, и оттого улыбка придает лицу совершенно неожиданную гармонию. — Все почему-то думают, что я наркоман. А я этих вещей вообще не потребляю. Я и не пью даже… и не курю… Я просто устал очень. Так, что даже спать не могу от усталости… знаете, как бывает…
Перейдя на русский, он переходит на «вы». Перейдя на русский, он переходит из статуса обдолбанного косноязычного израильского задрыги в статус многословного и многослойного российского интеллигента. Яник начинает чувствовать себя неуютно и пытается вернуться на привычную почву.
— А чего это ты мне выкаешь? — говорит он, стараясь звучать максимально демократически. Демократия — последнее прибежище хамства. — Давай лучше на «ты». В Израиле «вы» не существует — ты что, забыл?
— Да нет уж, извините, мне так удобнее, — стоит на своем вредный новичок. — Вы, кстати, можете оставаться на «ты», я не против.
Вот так! Слыхали? «Оставаться»… Мол, ВЫ, господин абориген, «можете оставаться» в своем питекантропском каменном веке, чавкайте себе у костра, почесывайте волосатую свою спину обглоданной бизоньей лопаткой, а я, непритязательный аристократ мысли, уж как-нибудь тут скромненько, в уголочке, с платочком своим клетчатым… Ну не сука ли?
— Как хотите… — пожимает плечами Яник. — Где-то тут вода была, вы не видели?..
Пока Яник, запрокинув голову, булькает из горла, Саша не сводит с него глаз. А может, и не с него. Глаза-то косые. И разные. Один, широко раскрытый, неподвижно уставился на яникову бутылку, а другой, прищуренный, мучительно моргает в сторону окошка — туда, где скачут бесы воздетых рук вперемешку с разноцветными нитками лазера и пульсирующим туманом прожекторного света.
— Расскажите мне про колесницы, — говорит Саша.
— Что?!
— Ави сказал, что вам нужна помощь… сны… или что-то в этом роде.
— А… — врубается Яник. — Это с вами он хотел меня познакомить, правильно? А вы кто — психиатр?.. экстрасенс?.. колдун-ведун?..
— А какая вам разница? Рассказывайте, а там посмотрим. Что вы теряете? У нас ведь вся ночь впереди, — он поправляет кипу.
Что ж… — пожимает плечами Яник вот уже второй раз за последний час — почему бы и нет? Ведут — иди; какая, собственно, разница? А вдруг поможет — если не сумасшедшая потаскушка Лиат, так этот странный сопливый гриб-носовик… Он присаживается на пол, в тени от сашиного носа и начинает пересказывать свои сны — один за другим, серия за серией, как бразильскую мыльную оперу. Времени и в самом деле — навалом. Саша слушает молча, уперевшись глазами, как циркулем, в смежные углы фургона.
— Вы говорите, что это началось сразу после демобилизации, когда вы вернулись домой. А где вы живете?
— В дыре на верхней полке… — ухмыляется Яник. — У меня ведь здесь никого, в Стране. Ни семьи, ни угла. До армии жил по молодежной программе в кибуце, в Негеве, недалеко от Кирьят Гата. Ну вот. А после дембеля подыскали мне там же, в окрестностях, чудный джоб с жильем — холм какой-то охранять, с раскопками. Лахиш называется. Может, слыхали?
— Лахиш?.. — переспрашивает Саша и по-лошадиному фыркает. — Холм какой-то, говорите?..
Он еще пару секунд сдерживается, булькая и подхмыкивая, но смех все-таки прорывается наружу. В следующее мгновение он уже хохочет по-крупному, с визгом, придыханием и слезами.
— Извините… ради Бога… — выдавливает он между приступами смеха. — Не обижайтесь… это нервное… Лахиш…
На свет снова извлекается клетчатый платок; Саша оглушительно сморкается и утирает слезы.
— Извините… сейчас я вам все объясню… сейчас…
Он глубоко вздыхает, закрывает глаза и откидывается спиной к стенке. Молчание зависает в фургоне. Яник ждет. Наконец его странный собеседник открывает рот. Он говорит громко и внятно, без запинки, будто читая невидимый текст, напечатанный на внутренней стороне его сомкнутых век.
— В семьсот первом году страшный Синаххериб, царь Ассирии, великий и могучий, владыка Вавилона, господин Шумера и Аккада, повелитель Вселенной, подошел к Лахишу со своим огромным войском. Ужас летел впереди его армий на крыльях стервятников, смерть и запустение ползли позади них, пресмыкаясь на брюхе. Камня на камне не оставляли после себя ассирийцы; у каждого воина кроме копий и стрел, мечей и палиц — орудий убийства, имелись бронзовые кирки и топоры — орудия разрушения. Всюду, куда дотягивался ассирийский меч, лилась кровь, слышались стоны умирающих. Всюду, куда дотягивался ассирийский топор, вырубались сады, обрушивались стены домов, вытаптывались поля и виноградники. Не было ночи ассирийскому царю — зарево пожаров гнало тьму от его колесниц.
Все живое уничтожалось; раненых добивали, стариков и детей вырезали за ненадобностью. Уцелевших взрослых собирали в стада и гнали в разные концы великой Ассирийской Империи, и прежде всего — в царскую столицу Ниневию, на колоссальную стройку невиданного доселе города-дворца. А навстречу им брели стада таких же несчастных, перегоняемых с других мест — из Урарту и Сирии, из Вавилонии и Элама… Так расселяли их на пепелищах чужих домов — без корней, без родины, без прошлого, сломленных и отчаявшихся.
Всего несколько лет назад отец Синаххериба, жестокий Саргон — «истинный царь» Шаррукин — стер с лица земли северное Израильское царство, сжег столицу — Шомрон, смешал с пеплом и золой ее сильные стены, утопил ее обитателей в крови их же собственных детей. Десять колен Израиля жили тогда в Северном царстве; всех убил Саргон — зарезал мечами, зарубил топорами, посажал на колья несчастное отродье десяти иаковлевых сыновей… А потом приказал счесть оставшихся, и было их всего двадцать семь тысяч и еще двести восемьдесят человек, вместе с царем их Ошайей. И угнал он их в никуда — развеял, как пыль по ветру, так что и следа не осталось. И не было с ними Бога — защитить их. А царя их последнего Ошайю повелел Саргон запрячь в колесницу; а на колесницу нагрузить кости его же, Ошайи, отца и деда, специально извлеченные по такому случаю из оскверненных могил. И тащил обезумевший от горя и пыток царь кости своих предков до самой ассирийской столицы, до царского дворца в Дур-Шаррукине. И просил у Саргона смерти, но не дал ему смерти Саргон. И не было с ним Бога — дать ему смерть.