Иосиф Бродский. Большая книга интервью — страница 89 из 137

У меня возник вопрос, связанный с русской религиозной философией конца девятнадцатого — начала двадцатого веков — с Шестовым, Соловьевым, Бердяевым, полагавшими, что мы стоим на пороге нового Средневековья, которое они ассоциировали с наступлением коммунистической эры. Но век подходит к концу — и монолитность коммунизма перестала существовать. Каково ваше к этому отношение?

Знаете… довольно забавно… в некотором смысле они были правы, потому что… Ну, Шестов вообще-то ничего подобного не говорил, это идея Бердяева… В известном смысле они были правы, но лишь потому, что, заглядывая в будущее, не видели ничего, кроме тьмы… Сейчас, по прошествии семидесяти лет, я не думаю, что нас ждет средневековье. Я не хочу быть столь уж оптимистичным, но коммунизму, как любому идеологическому обществу, пришел конец, во всяком случае, в Восточной Европе. На Востоке и, возможно, в Латинской Америке или на Дальнем Востоке — там есть шансы возникновения обществ, основанных на идеологии. Но в Европе с этим покончено, и я полагаю, общества будут теперь развиваться, придерживаясь более прагматичного курса. Чему тоже не следует слишком радоваться. Но у прагматизма есть одно положительное свойство: он рассматривает и взвешивает все возможные варианты, а значит, не станет исключать религиозный или метафизический выбор, во всяком случае, не будет ограничивать его какими-либо законами. Не следует говорить, будто верующий лучше атеиста, хотя, возможно, в глубине души мы исходим из этого, и жизнь верующего гораздо интереснее. Но я думаю, корень всякого зла — утверждение: "Я лучше других".

Вы упомянули, что Милош сыграл в вашей жизни важную роль, оказав на вас влияние. Не расскажете ли вы об этом подробнее? Полагаю, это тоже сродни тому духовному опыту, о котором мы сейчас говорили.

Милош, его присутствие в моей жизни потрясающе важно. Мне повезло, что я с ним знаком. Во-первых, я переводил его стихи. Во-вторых, он бесконечно мне помог. Он написал мне письмо — очень короткое письмо, когда я только приехал в США, — и оно разом избавило меня от неуверенности, которую я в то время тщательно загонял внутрь. В письме среди прочего — там было о переводах и тому подобное и так далее — он говорил: я понимаю, что сейчас вас мучает, сможете ли вы писать в чужой стране и так далее. Он говорил: если вы бросите литературу, если вы потерпите поражение — в этом нет ничего зазорного. Такое не раз случалось с людьми. Это по-человечески понятно и так далее. И это в порядке вещей, что человек способен нормально писать лишь тогда, когда ему помогают родные стены, когда он погружен в родной контекст. И если с вами это случится, это лишь покажет вашу истинную цену, покажет, что с вами все в порядке, лишь покуда вы на родной почве… И за это я страшно благодарен ему. Но кроме того, я ему завидую — ужасно завидую, — что он прожил столь долгую жизнь. Мне хотелось бы жить в двадцатые и тридцатые годы в тех местах, где жил он. Мне хотелось бы пережить то же самое. Но в конечном итоге я просто восхищаюсь его умом. Он склонен к манихейству. По тем или иным поводам у нас возникают настоящие сражения — но нет ничего лучше, чем спор с Милошем, это бесконечно обогащает. Дело не только в разнице культур или в культурном багаже, которым он обладает, важна сама методология его мышления. Говорить с ним об эстетике, например о литературе абсурда, — удовольствие, ни с чем не сравнимое, и это куда интереснее, чем беседовать с ним об этике, — тут его дискурс утрачивает свою свежесть.

Доводилось ли вам обнаружить такую же глубину у других польских авторов?

У Норвида.

А у современных авторов — например, у Гомбровича, который оказал очень серьезное влияние на молодую польскую интеллигенцию…

Это понятно, но для меня Гомбрович — при том, что я люблю "Фердыдурку" и… как называется та, другая? Забыл…

"Космос, порнография".

Хотя мне это нравится, все же, на мой взгляд, у Гомбровича — в силу обстоятельств, скорее даже вопреки этим обстоятельствам, — у него очень много выжатого из себя. Он был очень литературным человеком, это определенный темперамент, в чем-то он мне противоположен — я не пишу так много. Я вовсе не горжусь этим, скорее, я отношусь к себе как к такому господину, который на досуге сочиняет стихи или пьесу. А Гомбрович, мне кажется, для него литература и была жизнью, и он воспринимал себя и свои несчастья слишком всерьез. Но это ничуть не умаляет Гомбровича. Просто это мой взгляд на вещи.

О других польских авторах… Думаю, что вообще одним из самых сильных моих впечатлений был Норвид. Я перевел Норвида на русский. Не так много, шесть-семь стихотворений, правда довольно больших. И наверное, я не знаю ни на одном языке стихотворения более великого, чем его "Скорбный рапорт, памяти генерала Бема". Я помню это стихотворение наизусть — но только это стихотворение. Просто его голос — он намечает вектор трагедии. Для меня он более значительный поэт, чем Бодлер, принадлежащий тому же периоду. Найти в человеке прошлого века подобный строй чувств — нечто совершенно ошеломляющее. В Риме на виа Систина бок о бок стоят дома, и на них — мемориальные таблички. На одной написано: здесь с такого-то по такой-то год, при этом годы одни и те же или, может, есть разница в год-два, они почти пересеклись, — здесь жил Норвид, а рядом — рядом жил Николай Гоголь.

А что вы думаете о поэзии Херберта?

Я переводил Херберта. Я бесконечно люблю Збигнева, и вам в Польше необычайно повезло, что в одном веке, даже в еще более коротком промежутке, у вас были поэты такой величины, как Милош и Херберт. Я бы еще прибавил для полноты картины Шимборску, хотя у нее не все одинаково хорошо, но есть потрясающие стихи. Хотел бы я, чтобы мне предложили сделать подборку из нее. Говоря о Херберте и Милоше, я не могу сказать, что кто-то из них лучше другого и т. д., — на этих высотах уже не существует иерархии. Я бы сказал, что для меня Милош куда большее метафизическое явление, чем Херберт, хотя мне не хотелось бы жить с поэзией одного Милоша, без Херберта. То есть на самом деле я больше ценю Милоша, а присутствие Милоша заставляет меня больше ценить Херберта. И в конечном итоге Збигнев — великий эстет. Он как раз тот человек, чьи предпочтения, выбор определяются вкусом, а не моралью. Он сам где-то говорил об этом.

Он написал стихотворение — знаменитое — "Власть вкуса".

Да, "Власть вкуса". Я не очень слежу за польской поэзией сейчас, и поэтому… Когда-то я следил за ней, но за последние десять — пятнадцать лет как-то так вышло, что это проходит мимо меня… И я не знаю на самом деле, кто есть что. Скажем так: я не знаю, кто следует Милошу. Но по крайней мере, я знаю, кто следует Херберту. Загаевски, мне кажется, во многом развивает ту же идиому, что и Херберт. Он очень узнаваемый поэт, и для меня он — самое интересное открытие в польской поэзии за последние десять или пятнадцать лет. По сути, мы с Адамом друзья — и это одна из лучших дружб, которую я знал за свою жизнь. Вот и все.

Спасибо.


Печатается с некоторыми сокращениями.

ЖИЗНЬ — ПРОЦЕСС НЕОБРАТИМЫЙ


Виталий Амурский

Газета "Русская мысль", 19 января 1990 года


Ни один из современных русских поэтов, живет ли он в метрополии или в изгнании, не имеет в Париже такого огромного числа почитателей, как Иосиф Бродский. Каждый приезд его сюда — в последние годы, как правило, зимой — становится событием.

В этом отношении вечер поэзии нобелевского лауреата, организованный 11 января в парижской Ecole Normale Superieure профессором Н.А. Струве, не явился исключением. В зале, рассчитанном человек на четыреста, набралось столько желающих послушать Бродского, что "яблоку упасть было негде". Те, кто пришел до восьми часов вечера, то есть до начала, смогли занять удобные места. Опоздавшие же довольствовались стульями, случайно найденными в соседних аудиториях, либо сидели на полу, а то и просто стояли у стен. Но общая атмосфера этого вечера была такова, что никто не чувствовал скованности. Разве что "киношникам" из Ленинграда, которые оказались здесь же со своими камерами и мощными лампами, немного досталось за то, что их аппаратура шумела, а свет резал глаза.

Иосиф Бродский читал и старые, уже довольно известные свои стихи, и стихи совсем новые. Начал он при этом с подборки произведений, написанных в разные годы к Рождеству, в том числе и к нынешнему. Как известно, такие стихи он пишет с ревностной последовательностью.

Читал Бродский много и, как всегда, прекрасно. В той завораживающей манере, которую кто-то однажды сравнил с чтением священных текстов.

До того, как вечер закончился, поэт любезно согласился ответить на разнообразные вопросы.


Скажите, вы поедете в Ленинград?

Понятия не имею. Думаю, что если я вообще туда поеду, то только, когда в Советском Союзе выйдет книжка. То есть, когда я, допустим, там буду, как бы сказать, в качестве автора, а не пугала.

А есть обещания?

Обещания — да. Существует, более того, даже издательский договор между издательством "Художественная литература" и… [небольшая пауза] мною.

Что вы думаете о будущем России?

Ну, будущее — это будущее, и в будущем масса вариантов. По крайней мере, оно будет лучше, чем прошлое. Это несомненно.

Вы оптимист?

Понятия не имею. Полагаю, что скорее всего я человек трезвый… Я думаю, что впервые, по крайней мере в моей жизни, возникла ситуация, когда мне моей страны не стыдно. То есть не то что есть особые основания гордиться, но стыдиться уже нечего. Думаю, на сегодняшний день Россия оказалась в положении многих стран и ведет себя соответственно — не истерически, что приятно. По крайней мере, если страну можно представить как некое одушевленное существо — страна выбирает. Это для России ситуация новая. Всякий раз, когда возникал выбор, ее чрезвычайно быстро толкали в ту или иную, как правило, не в лучшую сторону.