ого русского поэта", я, как не филолог, не владеющий их терминологией и приемами сравнительного анализа, говорить много не должен, но связь с поэзией Мандельштама для меня очевидна. Вот вы меня про это спросили, и может, напрасно, вот я и пытаюсь вам добросовестно ответить, в то время как Иосиф Александрович уже предупредил, что я "в поэзии кусаю очень юного ежа".
По мнению Рейна, Бродский шел по лезвию между теизмом и атеизмом. Кто для вас Бродский в религиозном отношении — христианин, иудей, кальвинист, атеист?
Конечно, с одной стороны, все мы вышли из советского атеистического общества, но к этому у Бродского было плохое отношение. Для меня очень важно, например, что он к своему еврейству относился как к данности, к тому, что с ним навсегда… Для него это было нормально — быть евреем, он воспринимал это гораздо спокойнее, чем многие, хотя не сталкиваться в России с ее глубокой антисемитской традицией, я думаю, никто не может, а это делает ситуацию еврея в России далеко не нормальной. Надо пожить вне России, чтобы это понять, и даже там некоторые этого ощущения не приобретают. Я сам не тот человек, который может хорошо понять религиозность Бродского. Конечно, у него были большие поиски на христианском пути, это очевидно из его рождественских стихов и многих других, но какую-то грань он не хотел переступать. Израильское государство он не уважал, отказывался туда ехать, боялся, видимо, попасть в слишком узкую категорию, посмеивался, когда его включили в книгу "Знаменитые евреи". Но с другой стороны, было довольно много евреев, которые крестились и потом стали христианскими писателями и заметными и активными христианскими деятелями, и хотя я целиком согласен с тем, что это их глубоко личное дело, но я всегда чувствовал какой-то дискомфорт с этим. Я думаю, что чувство внутреннего такта не позволило Бродскому встать на такой путь. Но это моя персональная точка зрения, ничем она не обоснована.
Он отказывался об этом говорить.
И правильно делал. Когда человек принадлежит к какой-то церкви или синагоге, то после службы люди остаются, чтобы полчаса-час пообщаться с другими прихожанами, чтобы помочь им или попросить о помощи, это становится определенным социальным институтом. Но глубина веры — это совсем другое, и это глубоко персональная субстанция, может, никогда до конца не сформулированная, и он, понятное дело, не хотел об этом говорить. Это все в его творчестве высказано. Для меня Иосиф — такой еврейский человек, у которого были определенные религиозные поиски, христианского толка в основном, и на этом пути он прошел определенное расстояние, но он при этом считал бестактным уходить от себя самого, каким он родился, и от тех, среди кого вырос.
МИХАИЛ АРДОВ[39], 4 СЕНТЯБРЯ 2004, МОСКВА
Бродский не раз останавливался в вашем доме. Каким он был гостем?
Замечательным, умным, тактичным, таким, который пытается доставить наименьшее количество неудобств. Мало того, он даже старался обедать не каждый день, чтобы не быть обузой для семьи. И это надо было всегда как-то специально оговаривать.
С каким типом людей Бродский легко находил общий язык! Или это были самые разнообразные люди?
На мой взгляд, самые разнообразные. Очевидно, в них должны были быть какие-то созвучные ему черты, при этом они могли быть в одном — одни, в другом — другие. В одном — какой-то интерес к поэзии, в другом — человеческая мягкость и деликатность, в третьем — его могли занимать какие-то научные интересы. Думаю, что тут никакого общего знаменателя нельзя подвести.
Не создалось ли у вас впечатление, что Иосиф немного боялся быть как все в повседневной жизни?
Нет, никогда. Он не боялся быть как все и он не боялся быть таким, какой он есть. И мы, и всякий нормальный человек его должен был воспринимать таким, какой он есть, со всеми его человеческими слабостями, иногда с какой-то нервозностью и даже раздражительностью по временам, но это никогда на тебя не обрушивалось. Он был деликатен и никого никогда не нагружал своими проблемами. Он ценил сочувствие, но вовсе не требовал его от своих друзей и никак не обременял вашу жизнь своими проблемами.
По совету вашего отца, Виктора Ефимовича Ардова, Бродский согласился лечь в психиатрическую больницу имени Кащенко в декабре 1963 года и с его же помощью быстро оттуда выписался. Можете рассказать более подробно об этом событий?
Тут Евгению Борисовичу Рейну изменяет память — он по этому поводу написал что-то несусветное: что якобы Ардов освобождал Бродского, добыв главному психиатру билет на концерт Утесова[40]. Я даже не знаю, с чем это сравнить — поцеловал медсестру в руку выше локтя, и поэтому Бродского освободили. А на самом деле кроме моего отца был привлечен наш друг, и ныне здравствующий, Михаил Юрьевич Яр- муш. Он психиатр, а также поэт и переводчик, у него есть книжки опубликованные. Его ценила Ахматова. И он как психиатр принимал в этом участие. Как я помню, положить в больницу было легче, нежели кого-то оттуда выковырять. Но тем не менее это все состоялось. Я опубликовал, как мы с Юлией Марковной Живовой пришли в эту страшную сумасшедшую больницу и как среди гуляющих несчастных людей увидели Бродского. Он подбежал к забору и кричал криком: "Я здесь не могу находиться, скажите Ардову, чтобы меня немедленно отсюда выпустили!" Кстати, если бы он был потерпеливее, — ну мы знаем еще много обстоятельств, которые его вызвали в Питер, — он бы, конечно, мог оттянуть или вовсе избежать этого безобразия.
Сколько приблизительно дней он там находился?
Я думаю, дней пять. Очень коротко.
Существует мнение, что за Бродского не вступился никто из пожилых писателей, потому что он многих из них оскорбил своими резкими отзывами. Соответствует ли это действительности?
Думаю, что нет. До определенного момента, кстати сказать, и мой отец очень активно помогал, потом в какой-то момент по непонятной для меня причине он отступил и перестал заниматься этим делом. Это написано даже в дневниках Лидии Корнеевны, как Ардов звонил Толстикову. В Ленинграде ему нельзя было дозвониться, а Ардов сообразил, что в Москве он один из постояльцев гостиницы "Москва", раздобыл его телефон и позвонил ему в номер. Кроме того, существовали и телеграммы в суд Маршака и Чуковского. И сама Лидия Корнеевна, не говоря уже про Анну Андреевну, так что нет, этого не было. Я думаю, что как раз поколение молодое и среднее, которое просто ревновало его к популярности и таланту, вроде того самого мерзавца Воеводина, который выступал на суде, вот они на него злились.
Как вы составляли и составили ваше личное представление о поэзии Бродского? Под влиянием Ахматовой и ваших родителей или самостоятельно?
Абсолютно самостоятельно. Я все-таки с ним познакомился, наверное, в 1962 году, когда ему было двадцать два года, а мне-то уже было двадцать пять. Я в это время, воспитанный Ахматовой, имел вкус к поэзии вполне устоявшийся. Мне не нужно было никаких рекомендаций. Я оценил меру таланта этого человека довольно быстро.
Он читал вам свои стихи, когда вы гуляли или у вас дома?
Повсюду. Я помню, как он читал, когда я приходил к нему на Литейный. Он охотно читал свои стихи.
Только что написанные или вчерашнего дня тоже?
И сегодняшнего, и вчерашнего дня тоже. И дарил мне свои стихи.
Мы знаем, что Иосиф не то что отказался от них, но перестал любить свои юношеские стихи. Что вы о них думаете?
Я понимаю, что и Лермонтов бы в ужас пришел, если бы знал, что напечатают его юношеские стихи. Ахматова терпеть не могла своих ранних стихов, которыми ее всю жизнь преследовали, вроде "Сероглазого короля" или "Перчатки с левой руки…". Бродский настолько яркий талант, что, безусловно, его юношеские стихи превосходны.
И кстати сказать, у него мало плохих стихов, что не очень типично для русских поэтов, совсем мало; может быть, у Мандельштама также мало плохих стихов, но это отдельная тема. Понятно, что у каждого поэта на свои сочинения взгляд всегда субъективный, и в эту психологию мы не влезем, но достоинство ранних стихов это никак не может умалять.
Что было для Бродского самым большим испытанием в его жизни в Советском Союзе?
Просто унизительность существования, безденежье, то, что ему, взрослому человеку, сложившемуся, с таким интеллектом, приходилось жить за счет родителей, за этой стеночкой, в этом отсеке комнаты. Вот эта унизительность вообще советского существования и его в особенности с невозможностью зарабатывать достаточно денег, невозможностью видеть свои стихи в печати и так далее.
В своей книге "Монография о графомане" вы описываете один из последних дней Бродского в Союзе, который вы провели вместе, сопровождая Бродского по инстанциям. Какое ваше впечатление, его выдворили из страны или он сам хотел уехать, как утверждают некоторые мои собеседники!
Я думаю, что этот момент был очень двойственным: было и то и другое. Вот эту реплику, которую я привожу и которую он сказал около дома, около ограды Преображенского собора, он сказал: "Уехать отсюда — невозможно, но и жить здесь — немыслимо!" Мысль об отъезде у него, безусловно, была. Я помню… этого я, кстати, никогда не писал, пожалуйста, вы можете впервые это опубликовать. У нас был такой приятель — Майк Туми, ирландец, который работал на британских выставках, и вот мы с Бродским ходили туда в гости к ним, там нас хорошо кормили, поили виски. Особенно вкусным был консервированный язык, который мы назвали English language. Обычно выставка была в Москве в Сокольниках. А тут почему-то Майк Туми попал в Питер, меня там не было, и он позвал Бродского на обед на английское судно, которое стояло в Ленинградском порту. Об этом мне Бродский рассказывал, я запомнил на всю жизнь его фразу. Он сказал: "Вы себе не представляете, Михаил, что я почувствовал, когда оказался на судне под британским флагом!" Я бы не сказал, что его советская власть специально выгнала, но вся жизнь, все это существование, то давление, которое выпало на него, — а он как человек тонкий, гениально одаренный, он это давление чувствовал гораздо сильнее, чем обычный человек, — и конечно, вся советская действительность его выдавливала и выталкивала. И в конце концов, это не могло так или иначе не произойти. Слава тебе, Господи, что это так произошло, потому что с ним могло здесь случиться все, что угодно.