Иосиф Бродский глазами современников (1996-2005) — страница 35 из 99

"Отказаться можно от всего". От чего отказался Бродский, что не по силам обыкновенному человеку?

А мне это непонятно. Он все время восхищался формулой Цветаевой: "На твой безумный мир / Ответ один — отказ". На самом деле он не так от многого отказался. От стихов своих он не отказался, от еды — не отказался, от курева — не отказался, от выпивки — не отказался. Я думаю, что идея такая: ты можешь от многого отказаться, но это не значит, что ты отказываешься, но что ты готов. Я думаю, что это важно.

Как принимали и принимают Бродского в России?

Лет двадцать назад я узнал, что его много читают молодые. Был год 1984-й, еще вполне советская власть, он еще ходил в рукописных страничках. И молодые люди его знали лучше, чем взрослые, и взрослые гораздо хуже приняли его. Молодое поколение понимало, что он не только хорошие стихи писал, он какой-то образец поведения дал. Его желание — несколько отстраниться и абстрагироваться их вполне устраивало. Поэты предыдущего поколения были очень злободневные, а Бродский все политическое выводил в широкий исторический план. Как сейчас принимают, я не знаю. Я думаю, что многие молятся на него, а кое-кто, наверное, недолюбливает или не понимает. Я думаю, что он очень важный человек для всех.

Можно ли мне включить в сборник стихотворение Бродского, адресованное вам за полтора месяца до смерти? Вы уже публиковали его в "Новой газете"[68].

Конечно. Он сам попросил дать его письма Сумеркину для печати. Это последнее уже не успело попасть в почти готовую книгу "Портфель".

8-е декабря 1995 г. В. П. Голышеву

Старик, пишу тебе по-новой.

Жизнь — как лицо у Ивановой

или Петровой: не мурло,

но и не Мэрилин Монро.

Пришла зима. Застала лето.

У завтра началось вчера.

Теперь везде твердят,

что это — ионосферная дыра.

Ах, говоря про наши церкви

или мартеновскую печь,

не мудрено, что нежной целки

и в облаках не уберечь.

Погода, в общем, дрянь. Здоровье,

умей себя оно само

графически изобразить, коровье

изобразило бы дерьмо.

Видать простых конфигураций

и красок возраст подвалил,

крича ценителю: "Помацай!"

Судьбе, видать, не до белил.

Но это, старичок, в порядке

вещей. За скверной полосой

идет приличная, и в прятки

играешь кое-как с Косой.

Живу на Бруклинских высотах.

Заслуживают двух-трех фраз.

Застроены в девятисотых

и, в общем, не терзают глаз.

Выходишь из дому и видишь

известный мост невдалеке.

Манхаттан — подлинный град Китеж —

с утра купается в реке.

Вид, извини за просторечье,

на город как в Замоскворечье

от Балчуга. Но без мощей

 и без рубиновых вещей.

Вдобавок — близость океана

ноздрею ловишь за углом.

Я рад, что этим дышит Анна,

дивясь Чувихе с Помелом.

Я рад, что ей стихии водной

знакомо с детства полотно.

Я рад, что, может быть, свободной

ей жить на свете суждено.

Такие чувства — плод досуга.

Однако данный материк

тут ни при чем: они — заслуга

четырехстопника, старик.

Плюс — пятилетки жизни в браке.

Представить это тяжело.

Хотя до склоки или драки

покамест дело не дошло.

Не знаю: дело во Всевышнем

или — физический закон,

но разницы лет в двадцать с лишним

для хамства — крупный Рубикон.

И, так как в Цезари не метим,

мы чем-то заняты все дни.

Мария — Нюшкой, я — вот этим

или вот этому сродни.

Там — бусурманское наречье,

а тут — кириллицей грешу.

То переводами увечье

двум феням сразу наношу.

То — в корректуре, то — в наборе,

то — в гранках. Этого опричь

сейчас приволокли "О горе

и разуме" сырой кирпич.

Я сочиняю из-за денег

и чтоб мгновение продлить,

и потому что, шизофреник,

привык все пополам делить.

Два языка, две пиш. машинки,

живу в двух штатах; наконец,

две тачки (но одна — в починке).

Старик, я все-таки Близнец,

и вижу я, объятый думой

о сочинениях своих,

их не собранием, но суммой

неконвертируемой их.

Что хуже автора в надире

чувств о себе? Он говорлив

и вроде зеркала в сортире,

в которое глядят, отлив.

Причина, старичок, в размере

стишка: он зеркалу под стать.

Взгляну в окно. По крайней мере,

в окне себя не увидать.

Везде большие перемены

или — инерция с большой "И".

Где гуляли джентльмены,

все сильно заросло паршой

законов. В местном кислороде

немыслимо послать на "X",

и человечество в природе

распространилось вроде мха.

Людей теперь везде избыток.

Их больше, чем у Бога дней.

В лицо запоминать, убитых

оплакивать — теперь трудней.

Поэтому пирог бюджета

сопротивляется ножу.

Ах, имитируя поэта

(какого не скажу), скажу:

"Жизнь продолжается при Билле

как при любом другом дебиле".

Что — шизофреника в виду

имея — так переведу:

"Жизнь продолжается при Боре

как при любом другом приборе".

А правильно ли я сказал,

решит Георгиевский зал.

Распалась крупная держава.

Остались просто города

и села. Слева или справа —

лишь долгота да широта.

Что, может, к лучшему. От части

рассудку менее вреда

нежли от целого, из пасти

которого бежать — куда?

И, скажем, вечером в Батуме,

не говоря — в Караганде,

переставляя буквы в ДУМЕ,

приятно получать МУДЕ.

Так получается в Нью-Йорке,

где, расстегнув воротничок,

и сам я что-то не в восторге

от этой шутки, старичок.

Вообще — завязываю. Штатник

давно бы завязал. Боюсь,

во мне засел Первопечатник;

но я с ним иногда борюсь.

Я взялся за перо не с целью

развлечься и тебя развлечь

заокеанской похабелью,

но чтобы — наконец-то речь

про дело! — сговорить к поездке:

не чтоб свободы благодать

вкусить на небольшом отрезке,

но чтобы Нюшку повидать.

Старик, порадуешься — или

смутишься: выглядит почти

как то, что мы в душе носили,

но не встречали во плоти.

Жаль, не придумано машинки,

чтоб, околачиваясь тут,

пельмени хавать на Тишинке.

Авось еще изобретут.

Вот, что сказать хотел: но с толку

был сбит движением строки.

Власть — государю, чащу — волку,

а мне подай обиняки.

Но что сравнится с черным ходом,

Когда в парадном — мусора?

Целуй старуху. С Новым годом

и с Рождеством тебя! Ура!

P. S.

А вот вопрос из-за кулисы

для хитроумной Василисы:

"Что происходит без усилий?"

Движенье времени, Василий.

АЛЕКСАНДР СУМЕРКИН[69], НОЯБРЬ 2003, НЬЮ-ЙОРК


Вы подробно и замечательно описали ваше участие в рождении последнего русского сборника стихов "Пейзаж с наводнением". Кроме этого, вы переводили некоторые эссе и стихи Бродского с английского на русский. Был ли он так же требователен к переводам его стихов на русский, как и к переводам его стихов на английский? Много ли он правил ваши переводы?

Дело в том, что стихи я переводил, когда его уже не стало, и я делал не поэтические переводы (я никогда и не называл их переводами), а просто честные подстрочники. Эта идея родилась в Ленинграде во время конференции 1997 года. Поскольку журнал "Звезда", проводивший конференцию, не очень богат, то организаторы попросили своих друзей расселить некоторых гостей у себя. И я поселился у одного из друзей журнала: это был Владислав Александрович Станкевич, настоящий ленинградский интеллигент, который хорошо помнил всю историю с Бродским; он прекрасно владеет французским и немецким языками, но не знает английского, как часто бывает в России среди людей его поколения. Мы с ним очень сдружились, прежде всего на почве ночных чаепитии и любви к "Пиковой даме", и в какой-то момент он спросил меня: "А что, действительно Иосиф хорошо писал стихи по- английски?" Я ответил, что не знаю, хорошо ли, но есть стихи, которые мне, правда, очень нравятся. Он сказал: "А ты не можешь мне хотя бы какое-то представление дать об этих стихах?" И я попытался так вот, с листа, перевести "Epitaph for а Centaur". Но, конечно, у меня ничего не получилось. И когда я вернулся в Нью-Йорк, я подумал, что хотя бы для него нужно сделать подстрочный перевод этого стихотворения. Потом я сделал еще несколько подстрочников — мне очень приятно, что их включили в петербургское собрание Иосифа как приложение к его английским стихам.

А эссе? Их вы переводили при жизни Иосифа. Он просматривал ваши переводы?