Иосиф Бродский — страница 53 из 101

[456], – пишет Бродский (он стреляет из пушки по воробью, но для него Кундера только повод высказаться на наболевшую тему). «Преступления, совершенные и совершаемые в тех краях (в Советском Союзе. – Л. Л.), совершались и совершаются во имя не столько любви, сколько необходимости – исторической, в частности. Концепция исторической необходимости есть продукт рациональной мысли, и в Россию она прибыла из стороны западной. <...> Необходимо тем не менее отметить, что нигде не встречал [призрак коммунизма] сопротивления сильнее, начиная с «Бесов» Достоевского и продолжая кровавой бойней Гражданской войны и Великого террора; сопротивление это не закончилось и по сей день»[457]. Солженицын, кажется, мог бы подписаться здесь под каждым словом.

Глава IXЛауреат

Слава и деньги

Жизнь Бродского на родине никак не назовешь безмятежной. Полуторогодовалым младенцем его вывозят на транспортном самолете под обстрелом из осажденного города. В пятнадцать лет он бросает школу. К восемнадцати приобретает отчасти скандальную известность как поэт. В двадцать он в первый раз арестован. В двадцать три – в тюрьме, в сумасшедшем доме, жертва и герой прогремевшего на весь мир судебного процесса. В тридцать два его изгоняют из страны.

Жизнь Бродского на Западе в столь же конспективном изложении, напротив, выглядит как восхождение по лестнице успехов. Прилично оплачиваемые профессорские должности в престижных университетах: сначала в Мичиганском, периодически – в Нью-Йоркском, Колумбийском и других, а с 1980 года постоянно в консорциуме пяти колледжей в Массачусетсе. Все высшие награды и премии, какие только могут достаться литератору, в том числе «премия гениев» в 1981 году, Нобелевская премия по литературе в 1987-м, назначение поэтом-лауреатом США в 1991-м. Бродский – почетный доктор Йеля, Дартмута, Оксфорда, почетный гражданин Флоренции и Санкт-Петербурга, кавалер ордена Почетного легиона и т. д. и т. п.

Контрастно несхожими две неравные половины преломившейся примерно в «золотом сечении» жизни выглядят только на сторонний и поверхностный взгляд. На постоянный, естественный вопрос интервьюеров, как на него подействовал переезд на Запад, Бродский терпеливо, а иногда и досадливо отвечал, что это всего лишь «продолжение пространства». В четвертой главе «Колыбельной Трескового мыса» он перечисляет приметы жизни, связанные с «переменой империи»:

Перемена империи связана с гулом слов,

с выделеньем слюны в результате речи,

с Лобачевской суммой чужих углов,

с возрастаньем исподволь шансов встречи

параллельных линий (обычной на

полюсе). И она,

перемена, связана с колкой дров...

(ЧP)

Непривычно жить в чужих углах, постоянно говорить на неродном языке и даже колоть дрова, чего в Ленинграде делать не приходилось, а тут камин. Но в конечном счете

...перо

рвется поведать про

сходство. Ибо у вас в руках

то же перо, что и прежде. В рощах

те же растения.

В определенном смысле Бродского равно тревожили житейские беды и удачи, потому что и те и другие могли вмешаться и отвлечь от единственно существенного – от сочинительства. Мы помним эпизод в январе 1964 года, когда ворвались милиционеры с угрозами, а он думал, как бы дописать стихотворение «Садовник в ватнике, как дрозд...». Мы знаем, как раздражало его непрекращающееся муссирование судебной расправы над ним. Но и то, чему, казалось бы, следовало радоваться, таило потенциальную опасность. Он рассказывал, как после первых месяцев жизни в Америке однажды получил ежемесячный отчет из банка и увидел, что у него на счету скопилось, кажется, три с чем-то тысячи долларов. И ему, смолоду не всегда имевшему в кармане двух рублей на такси, стало приятно, и мелькнула мысль: «А хорошо бы пять тысяч!» И эта мысль его испугала, поскольку следить за ростом своих сбережений – значит какое-то время занимать этим сознание. И, сходным образом, когда отшумели нобелевские торжества, в конце декабря 1987 года он вернулся из Швеции в Америку в сильной тревоге: его беспокоило, не слишком ли он выбит из колеи новым всплеском всемирной славы – а вдруг он не сможет больше писать? Но подошло 24 декабря и написалось стихотворение «Рождественская звезда». «И я подумал: ну, значит, все в порядке...»

Живя на Западе, Бродский не испытывал материальных стеснений, но богат никогда не был. Даже Нобелевскую премию он ухитрился получить в тот год, когда ее денежная стоимость была рекордна низка (размер премии зависит от колебаний рынка ценных бумаг) – 340 тысяч долларов. И с этой суммы он должен был заплатить в США большой налог благодаря только что принятому закону (раньше Нобелевские премии от налогообложения освобождались)[458]. Осталось у него от премии примерно столько, сколько его нью-йоркский дантист или кардиолог зарабатывали за год. Эти деньги и составляли все его богатство до последних лет, когда появились семья и потребность в более просторном жилье. К началу девяностых годов приличная квартира в приличном районе Нью-Йорка стоила не менее полумиллиона долларов. Сверх университетской зарплаты Бродский немало зарабатывал гонорарами за публикации и выступления, но привычки беречь деньги у него не было. Раз напуганный, как ему показалось, приступом корыстолюбия, он весьма преуспел в умении изгонять из головы меркантильные мотивы. Получив по почте чек из редакции, он прикнопливал его к доске над письменным столом и недели спустя скользил по нему рассеянным взглядом – чек вливался в коллаж из открыток, записок и фотографий.

Политика и нравы американских кампусов

Бродский приехал в США в начале семидесятых годов – неспокойный период в истории страны. Близился бесславный конец вьетнамской войны. Нефтяной кризис расшатывал американскую экономику. В 1973 году страну потрясла и оскорбила уотергейтская история, приведшая к импичменту президента Никсона в 1974-м. На конец семидесятых приходится анемичное правление администрации Джимми Картера. Здесь надо сказать несколько слов о нравах той среды, в которой оказался Бродский.

Его американские сверстники – молодые университетские преподаватели, писатели, редакторы, а также студенты и аспиранты, с которыми он сталкивался в классах, – принадлежали к поколению шестидесятых годов. Не все из них начинали как хиппи или участвовали в протестных маршах и демонстрациях, но общим для этой среды было скептическое отношение к американским демократическим институтам и пацифизм, по преимуществу весьма бездумного свойства. Поднаторевшие в разоблачении коварных замыслов американского «военно-индустриального комплекса», они с наивным энтузиазмом поддерживали «миролюбивые инициативы» брежневского правительства, активно выступая против любых оборонных программ своего собственного: размещения в Европе американских ракет среднего радиуса действия или разработки нового тактического оружия, так называемой «нейтронной бомбы». Мы уже говорили в предыдущей главе о том, как презирал Бродский нечестное, а чаще неумное приравнивание проблем, возникающих в демократическом обществе, с кошмаром тоталитарных режимов. «Запад! Запад ему люб!..» – запальчиво восклицает Солженицын в заключительной части статьи о Бродском и в качестве первой причины такого западничества называет веру Бродского в то, что только на Западе господствует Нравственный Абсолют[459]. Но Солженицын, тщательно прочитавший все стихи Бродского и очерк «Путешествие в Стамбул», видимо, оставил без внимания публицистические выступления поэта. В критике реального социализма, то есть тоталитарных режимов, Бродский следует традиции своих кумиров – Джорджа Оруэлла, У. X. Одена, Чеслава Милоша. Если использовать английское выражение, «он стоит на плечах этих гигантов». В отличие от них он не был рожден и воспитан в капиталистическом обществе, не прошел через увлечение социализмом, но так же, как они, он при всем своем отвращении к тоталитаризму не смотрел на Запад сквозь розовые очки и уж конечно не был апологетом капитализма в духе Айн Рэнд.

Что касается внутренних проблем американского общества, постоянных предметов политического спора между теми, кого в Америке называют «либералами» и «консерваторами», поведение Бродского делало его скорее «либералом», хотя, по существу, он был выше этой проблематики. Проблема другого — черного для белого, гомосексуалиста для гетеросексуалиста, женщины для мужчины – была в США проблемой политического и экономического равноправия и для некоторых проблемой этики или веры. На бытовом уровне борьба за равноправие выразилась в табуировании самой тематики другости (пол, раса, сексуальная ориентация тщательно игнорируются при обсуждении деятельности субъекта). У Бродского изначально не было сомнений относительно равноправия, но языковые игры, отдающие лицемерием, он принимать отказывался. О квотах для расовых меньшинств при поступлении в университет (affirmative action) мог сказать грубо, но по сути дела точно: «Пусть лучше сидят, не всё понимая, на лекциях, чем болтаются на перекрестках». Политкорректность высказываний в лучшем случае есть проявление вежливости и такта, но в худшем – вульгарного культурного релятивизма, отрицания абсолютных этических и эстетических ценностей. Как сказал Бродский по другому поводу: «Но плохая политика портит нравы. / Это уж – по нашей части!» О своих героях он писал, невзирая на кодекс политкорректности[460]. Если считал, что гомосексуализм Кавафиса определил отношения поэта с миром, то писал об этом, не страшась обобщений. Если считал, что гомосексуализм Одена или тот факт, что Дерек Уолкотт мулат, существенно не отразились на их поэтическом творчестве, то упоминал лишь вскользь или вовсе не упоминал.