Иосиф Бродский. Вечный скиталец — страница 52 из 58

Чтобы, значит, сам чистосердечно подтвердил: да! да! импотент, еврейский шовинист, пролаза, циник, невежда, импотент, литературный пахан, эгоист, жадина, сластолюбец, интриган – импотент, импотент, импотент, вы правы, правы – живой мертвец!

То есть можно считать, что эта самая Арина со своим заданием справилась. А слог – что слог! – дело наживное.

Другую половину тома занимают разные приложения к Арининому лжемемуару, и в одном из приложений Владимир Соловьев, спасибо ему, припоминает, что встречался с Иосифом Бродским в Америке всего лишь дважды, причем давно, в 1977 году. Удостоверяет тем самым (боюсь, невольно), что километры ерунды, произносимой злополучным О, – типичное искусство для искусства: фантазия бедняжки Арины оплодотворена интеллектом Владимира Соловьева, только и всего.

И он снимает с себя ответственность за главу, в которой Арина, совершенно отвязавшись и вообразив себя – не поверите – Джеймсом Джойсом, пересказывает любовную драму Бродского внутренними монологами участников; реальных людей, названных пофамильно.

Это кульминация: с низостью замысла гармонирует гнусность исполнения. Подлость переходит в пошлость без потерь:

«Твое мощное дикое необузданное всесокрушающее либидо – я чувствовал его змеиным кончиком своего члена, когда входил в нее вслед за тобой…». И все такое.

Но для Арины и это еще не предел.

Она сочиняет за Бродского письмо с того света. Просто чтобы порадовать Владимира Соловьева картинкой (увы, дрянной): Бродский в аду извивается на крюке. Подвешенный, сами понимаете, за язык. И рассказывает о посмертной судьбе той части своего тела, которая только и занимает мысли Арины и ее соавтора. Не выписываю. Нельзя. Тут пошлость переходит обратно в подлость.

Однако возвращается к самой себе – или приходит в себя, – как только соавторы принимаются расписывать чувства, которые движут их раздвоенным пером.

Верней, не чувства – одну всепоглощающую страсть. Конечно же, это не что иное, как любовь. Как сорок братьев и столько же сестер, любят свою жертву Владимир и Арина.

Но тут кончается искусство. И дышит кариозной гнилью автобиографический реальный мотив.

Автор, знаете ли, комментариев проговаривается: при последней (см. выше) встрече с Владимиром Соловьевым ИБ проявил безумную беспечность. Недооценил опасность. А именно дело было так.

– Вы не единственный в Америке судья по русским литературным делам, – будто бы сказал ему Соловьев.

А Бродский будто бы спросил:

– А кто еще?

«Я даже растерялся от такой самонадеянности, чтобы не сказать – наглости», – простодушно признается светлая личность.

И вы чувствуете: тепло, тепло.

Еще теплей, несмотря на уродскую лексику, абзацем ниже:

«Отчасти общению мешали присутствие Лены и самцовость И.Б. Не буквальная, конечно – сублимированная. Не эта ли самцовость была причиной его негативной реакции на некоторые сочинения своих соплеменников?».

Звучит как бред, но законная Лена приплетена недаром, – тепло, еще теплей.

А если, преодолевая брезгливость и скуку, еще поворошить окружающий компост, найдется и такая страница. Ленинград, начало 70-х, весна, троллейбусный разговор:

«– …Воображение у меня работает на крутых оборотах. Отелло по сравнению со мной щенок. Да еще сны с их дикостью и бесконтрольностью. Там жена у меня блядь блядью. Со всеми знакомыми.

– И со мной?

– А то как же! Вот недавно снилось, как Лена запросто, без напряга и стыда, признается, что спала с вами. И я, безумец-ревнивец наяву (ко всем и ни к кому), спокойно это во сне воспринимаю как само собой разумеющееся.

– А теперь представьте, что вы просыпаетесь, и оказывается, что это вам вовсе не снилось, а на самом деле. Что тогда?

Подвох? От одной такой возможности меня передернуло.

– Да нет, я не о себе, я вообще, – утешил он меня…». Утешил, значит. А потом премию Нобеля получил. И даже умер, как хотел, а не в маразме.

То есть сам навлек на себя роковую, неутолимую любовь. «К вечеру, когда Лене надоели мои причитания в связи с его смертью (клянусь, так и написано: причитания в связи. – С.Г.), она сказала:

– Он столько раз прощался с жизнью, что было бы даже неудобно обмануть читателя и продолжать жить, как ни в чем не бывало.

Интенсивность его проживания, точнее – прожигания жизни сказалась в его преждевременном одряхлении. Вот именно: не почему так рано умер, а почему так рано постарел. В 50 лет выглядел стариком, и это в Америке, где, наоборот, семидесятилетние выглядят с полтинник. В Америке он слинял, нацелясь на карьерные блага, а под конец – на семейное счастье. Плюс, конечно, переход на английский, заказная публицистика, профессорское популяризаторство… <…>

При всей краткости его жизни, его таланта на всю ее не хватило…

Как ни рано – по годам – И.Б. умер, он пережил самого себя».

Дважды мертвец? Да хоть трижды! Для любви Владимира Соловьева к Иосифу Бродскому препятствий не существует. Кто сказал – до гроба? А в гробу, по-вашему, уже не тронь? Не надейтесь.

«…Поэтесса Т., бывшая когда-то его секретаршей, но давно отставленная и к демиургу доступа последние годы не имевшая <…> проникла в дом и провела у трупа полтора часа, пока не была выдворена разгневанной вдовой. Как беззащитен покойник! Если мертвому дано видеть, что творится с его телом, легко представить ужас И.Б., когда он беспомощно взирал на недопустимого соглядатая.

Что произошло за эти полтора часа между живой поэтессой и мертвым поэтом, вряд ли когда станет известно. Вариант «нравится, не нравится – спи, моя красавица»«с подменой на мужской род отпадает именно ввиду этой подмены, хотя Миша Шемякин изобразил в серии Казановских рисунков мертвого сердцееда в гробу со стоящим болтом и скачущую на нем фанатку-некрофилку…».

Что я говорил! Маразм беспощаден. Выводит из строя вторую сигнальную. Бесстыдно заголяет заднюю мысль.

Лицемерие больше не выручает – наоборот, предает: вульгарная зависть читается как адская ненависть, невинная советская бездарность издает адский же смрад.

«…Но и на первопроходцев, взломщиков мохнатых сейфов, интрига отбрасывает густую тень – что и они любили не оригинальное, а общее и общедоступное…»

То есть полное ку-ку. Пена на губах. Как в неслыханную простоту – с головой в ку-купрозу. Впрочем, это не больно. Даже, в некотором роде, кайф.

А Бродский тоже не без вины: по какому праву жил? на каком основании был гений? с какой стати женщины влюблялись в него?».


Хорошие вопросы, как говорят американцы… Но, конечно, самый развенчивающий текст – авторский. Собственно говоря, книга Владимира Исааковича, любовно изданная «Рипол-классикой», и есть «Анти-Бродский», до разоблачительного и пошлого пафоса которой мне, наверное, с присущим русскому литератору, чувством справедливости – не дотянуть. Но я хочу показать, что о ком-то Соловьев может писать даже еще отвратней, чем о Бродском.

Вот образчик из книги в 544 страницы, написанных якобы от женского лица. Но может ли так писать женщина, прости господи, если только она – не Сонька Золотая ручка?

Итак:

«Вознесенский с годами все больше походит на хряка, Евтух – чистая рептилия, Бобышев – замнем для ясности, у Кушнера – мордочка взгрустнувшего дебила, у Лимошки гнусь на роже проступает как сыпь.

На раннем этапе его заграничных мытарств ты ему потворствовал – с твоей подачи в мичиганском «Ардисе» вышла его первая книга плюс подборка стихов в «Континенте» с твоим предисловием. И хотя ты терпеть не мог знакомить одних своих знакомых с другими, свел Лимонова с нью-йоркскими меценатами Либерманами, главным твоим тяни-толкаем в вознесении на мировой литературный Олимп, Нобельку включая. «Смелости недостаточно – нужна наглость» – один из любимых тобой у Ежи Леца афоризмов.

Лимонов, однако, отблагодарил тебя посмертно не за покровительство, а за бабу, которую ты ему передал со следующим напутствием:

– Можешь ее выебать, ей это нравится. У меня для такой кобылы уже здоровье не то.

Ссылкой на нездоровье и даже импотенцию осаживал осаждающих тебя кобыл, кобылок и кобылиц. Отношения с Лимоновым не сложились, причин тому множество. Одна из: он не из породы управляемых. Тем более – покровительствуемых и благодарных. А для тебя покровительство было одной из форм самоутверждения в пред– и особенно постнобелевский период. Когда Довлатов взмолился: «Унизьте, но помогите», это была не просто адекватная, но гениальная формула твоей доброты к соплеменникам. Однако в отличие от Довлатова, который из породы самоедов и готов был стелиться перед кем угодно, Лимонов не принял бы помощь, которая его унижала. Либо принял

бы, а в благодарность откусил руку дающего. Честолюбие распирало его, литературные претензии и амбиции были ничуть не меньше твоих при куда меньшем потенциале. Потому и приходилось добирать внелитературными средствами, что не додала литература, с которой он в конце концов завязал, обозвал на прощание пошлой наебаловкой и пустился во все тяжкие военно-политической авантюры, писательству предпочтя армейский прикид и автомат Калашникова. Уже за одну эту измену литературе его следовало посадить, но посадили его, увы, за другое. Когда ты вытравлял в себе «политическое животное», не гнушаясь им, впрочем, но используя исключительно в языковых целях в стиховых гротесках, Лимонов всячески его в себе лелеял, пока не взлелеял политического монстра. Но я все-таки думаю, что политика для него – одна из форм паблисити, перформанс, хэппенинг, пиарщина. И что потешная партия нацболов – пьедестал для ее дуче-изумиста.

Хочешь знать, тщеславие – это альтруизм, работа на публику. Талант – наоборот: высшая форма эгоизма и самоудовлетворения. То есть вовнутрь, а не вовне. Вот почему твой Лимонов – эпатер, а не писатель.

Это ты задним числом, оправдывая себя за историю с «Это я – Эдичка», когда, в ответ на просьбу редактора дать пару рекламных слов на обложку, с ходу стал диктовать по телефону: