<…> и слежимся в обнимку с грязью <…> в перегной, в осадок…» Или: «Однако человек, майн либегеррен,/настолько в сильных чувствах неуверен,/ что постоянно лжет, как сивый мерин»… В общем, и крановщицы все у Бродского – б… и, и весталки не девственны («…ты с ней спал еще, недавно стала жрицей»), да и небо какое-то серенькое что летом, что зимой («пока ты пела, за окошком серость/ усилилась» и т. д. и т. п.). Некоторые стихи Бродского пронизаны каким-то просто инфернальным человеконенавистничеством и, в особенности, ненавистью и презрением к женщине, ненавистью к идеалам, наконец, ненавистью ко всему живому. Сплошная «тьма низких истин». Впрочем, и «истине» достается. Однако в этом нигилизме, доходящем временами до маниакальной, бесовской ярости, собственно, и состоит пафос Бродского и ценителей его поэзии. Хотя лично у меня, признаюсь, от этого пафоса происходит нечто вроде морально-эстетического несварения – хочется проблеваться, принять душ и «перечесть «Женитьбу Фигаро»…
Версию о фальшивомонетной природе стихов Бродского косвенно подтверждает и факт его знаменитого лжепророчества о собственной смерти. Известно, что многие великие поэты предсказали в своих стихах какие-то обстоятельства своего перехода в иные миры. Можно вспомнить прославленный «Сон» Лермонтова, «И умру я не на постели, при нотариусе и враче» Николая Гумилева, «Тьма меня погубит в декабре» Федора Сологуба, «а умер от солнечных стрел» Андрея Белого. В этом же ряду стоит и «Я умру в крещенские морозы» Николая Рубцова. Как известно, он погиб точно в Крещение 19 января 1971 года (сегодня исполняется ровно 35 лет с того дня). «А весною ужас будет полный,/ На погост речные хлынут волны», – сбылось и это жуткое пророчество: кладбище, на котором был похоронен Николай Рубцов, весной затопило паводком. Бродский не вернулся умирать ни на Васильевский остров, ни в родной город, ни в Россию. По-человечески его понять не сложно: в России его обидели ни за что ни про что, на Западе обогрели-приютили. Я бы, положа руку на сердце, на его месте тоже не вернулся. Но вот из песни слова не выкинешь. И если Рубцов жил поэтом и поэтом умер, то Бродский ушел из этой жизни уже совсем не поэтически, скорее расчетливым скрягой-филистером, приобретя себе напоследок очень дорогое место на самом модном кладбище планеты Земля (ну как же, нобелевский лауреат!). Как выразился сам поэт-падальщик, «Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Юбилейные торжества предполагают произнесение речей о том, каким замечательным человеком был покойный. Но вот, к сожалению, я далеко не первым вынужден обратить внимание читателя на то, что гениальные люди в частной жизни и в отношениях с окружающими – близкими и неблизкими – крайне редко отличались кротким нравом. Немного среди гениев трезвенников и Героев Социалистического Труда. Вспомните то, что мы знаем о жизни Катулла или Верлена, Вагнера, Бодлера, Гоголя или того же Есенина, Достоевского или Блока. Жуть, да и только: алкоголизм, наркотики, жизнь не по средствам, невозвращенные долги, кражи, тюрьмы, азартные игры, причуды сексуальной ориентации… Счастливых исключений вроде «тихих» госчиновников Гёте, Тютчева и Гончарова или помещика-фермера Льва Толстого немного (впрочем, и литературное дарование последнего весьма спорно). По рассказам современников, многие из которых живы и поныне, ни Рубцов, ни Бродский ангелами во плоти не были. Другое дело, что Николаю Рубцову была присуща истинно русская теплота и душевность, а рыжий Йося запомнился своим иудейским высокомерием и отчужденностью, так что каждый из них, насколько возможно об этом судить, был истинным сыном своего народа. Глеб Горбовский в одном из своих поздних стихотворений вспоминает, что Бродский перед отъездом в Америку занял у него трешку. Да так и не отдал. А еще, вспоминает Горбовский, «был он рыжим и картавым»…
Мне могут возразить, что если я хочу противопоставить Бродскому Рубцова, то у меня вряд ли это получится, ведь и Рубцов не из весельчаков, не писал ни гимнов Аполлону, ни од Фелице, что минорный лад явно преобладает в его лучших вещах. Все это отчасти так, а отчасти совсем не так, но суть в том, что если Бродский представляется по-своему непревзойденным в своих словоизвержениях антипоэтом и антилириком, Рубцов – поэт в классическом понимании этого слова.
У Бродского, надо это признать даже тем, кто его, как и я, на дух не переносит, есть несколько, может быть, двадцать или тридцать, совершенных образцов выработанного им стиля – блестящего словесного, смыслового и даже эмоционального жонглирования. Великолепны – даже мне очень нравятся – его стихи на смерть маршала Жукова. Единственный поэтический некролог знаменитого полководца, который, без сомнения, войдет в историю литературы:
Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
<…>
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.
Звонкий, афористичный и энергичный стих (кстати, будь я Бродским, лучше бы написал так: брали без страха чужие столицы), и таких у Бродского немало. При этом, когда вдохновение его покидало, Бродский в отличие от Рубцова не брезговал выжимать из себя очень длинные и заунывные вирши, которые иной раз могут неплохо заменить снотворное.
Рубцов же, безусловно, самый пронзительный лирик России второй половины прошлого века. Мне, например, он гораздо ближе Есенина с его разгульно-гибельными рыданиями «Москвы кабацкой» и «Черного человека», Рубцов с его потрясающими описаниями состояния глубокого душевного покоя, счастья и радости:
Я так люблю осенний лес,
Над ним – сияние небес,
Что я хотел бы превратиться
Или в багряный тихий лист,
Иль в дождевой веселый свист,
Но, превратившись, возродиться
И возвратиться в отчий дом,
Чтобы однажды в доме том
Перед дорогою большою
Сказать: – Я был в лесу листом!
Сказать: – Я был в лесу дождем!
Поверьте мне: я чист душою…
Я знаю, что многие, мнящие себя эстетами, ценителями и знатоками поэзии, считают такие стихи Рубцова слишком простыми, слишком деревенскими, даже примитивными. Но если бы эти «эстеты» потрудились подучить французский и почитать лирические шедевры Верлена вроде «Lessanglotslongsdesviolоnsdel’ automne…» или Бодлера вроде «Lamusiquesouventmeprendcomm eunemer…» или познакомились бы в подлиннике с теми же «Горными вершинами…» или Песнями Миньоны Гёте, им пришлось бы устыдиться и признать, что в лице Николая Рубцова Россия имеет лирика высочайшего ранга, и что Катулл, Гёте, Бодлер и Верлен ничуть не «сложнее» Рубцова. Да и гениальность, как известно, кроется в простоте. Настоящему лирику не нужны желтые кофты, стриптиз жалкой душонки или дряблых ягодиц, публичное беснование и дикие вопли. Потому что истину произносят шепотом.
Юбилейные речи и статьи с их пустыми славословиями наводят тоску. Не хочется оскорблять память гениального русского лирика пьяным унынием юбилейного застолья. Лучшая память о Николае Михайловиче Рубцове – книжка его прекрасных стихов на твоей полке. Книжка, которую ты можешь раскрыть прямо сейчас и перечитать».
Полную несхожесть поэтов, несмотря на все искусственные попытки их сближения, прекрасно выразил умудренный критик Лев Аннинский: «Холмы – острова спасения в этой бескрайности. Холмы – свидетели видений… Даже асфальтовый плен не может скрыть, что под асфальтовым покрытием – холм… Тут в параллель с Рубцовым прямо-таки просится Иосиф Бродский. Там холмы и тут холмы. Пусть знатоки источников решат, кто кому обязан: то ли Рубцов подсказал лейтмотив Бродскому, то ли подхватил у Бродского… С такими перекличками вообще надо быть осторожными. Иначе и рубцовская строка: «Идут… как прежде, пилигримы» не проскочит мимо «ристалищ, капищ, храмов и баров» Бродского – зацепится… непонятно, зачем.
Однако эту параллель охотно осмысляют многие исследователи (Виктор Бараков, Вячеслав Белков, Николай Коняев, Сергей Фаустов). Составлены даже сравнительные синхронные таблицы (этот – «матрос, кочегар, шихтовщик», тот – «матрос, кочегар, фрезеровщик», да чуть ли не в одно время); и изгнанники – оба, странники, люди «стороны», люди «края» (один изгнан из города в деревню решением «суда», другого в деревню из города гонит нужда. И еще: оба чаяли оказаться «у моря», да оказались по-разному, и в разных морях. Да вот смысл скитанья противоположен. Бродский, разочаровавшись в идеалах «прекрасной эпохи», покидает страну с ненавистью к стране и эпохе – ищет места в подлунном мире. Рубцов, при всей горечи, иногда граничащей с ненавистью к тем, кого хочется «пырнуть ножом», остается в стране, а подлунный мир созерцает сквозь родную ночь.
И там, и тут идеальное выворачивается в трагическое, да векторы «выворота» противоположны. И интонации малосовместимы. Бродский, взмывающий в просторы вселенной, и Рубцов… а он что же, не мечтает взлететь?
Ах, я тоже желаю
На просторы вселенной!
Ах, я тоже на небо хочу!
Но в краю незнакомом
Будет грусть неизменной
По родному в окошке лучу.
Не каждому, знаете ли, дается уникальная русаковская способность (русаковская? А может быть, тютчевская?) лучшие годы прожить на Западе, душой оставаясь в России. Рубцов, весь сотканный из «русскости», – и за кордоном носил бы роковую мету… Такие, как он, уносят родину на подошвах сапог… и пропадают на чужбине от русских бед: от гульбы, от любви собутыльников (собутыльниц), готовых задушить кумира в своих объятьях.
Рубцов все это получил в родном отечестве. Смерть и посмертную славу. Поэтому Россия в его странствии не «место действия», но загадка судьбы. Пароль без окончательного отзыва. Тайный схрон.
«Россия! Русь! Храни себя, храни!».