Конечно, у каждого разные возможности, исходя из которых вытекают и соответствующие задачи – заработать деньги, стать известным, уехать за границу, нравиться девушкам, постигнуть мир в целом и самого себя в частности. Именно последнюю задачу Иосиф Александрович находил имеющей смысл и актуальной для себя.
Атмосфера поэтического неистовства во второй половине 50-х годов в студенческой среде Ленинграда не могла не накрыть юного Бродского.
По воспоминаниям журналиста, критика театра и кино Натальи Шарымовой, местом частых литературных посиделок в то время были Публичная библиотека на Фонтанке, ресторан «Восточный» и «Крыша».
Также большими компаниями – Виктор Голявкин и Андрей Битов, Сергей Вольф и Сергей Кулле, Владимир Уфлянд и Михаил Красильников, Константин Азадовский и Владимир Британишский, Глеб Горбовский и приезжавший из Москвы Станислав Красовицкий – любили ездить в Солнечное или Комарово, в Пушкин или Павловск.
Иосиф принимал участие в этих поездках и собраниях, однако его знакомства с молодыми поэтами и прозаиками носили, скорее, поверхностный характер, потому что, не найдя своего голоса и не обретя своей интонации, было невозможно на равных общаться с людьми, многие из которых уже неофициально считались классиками неформальной литературы Ленинграда.
Бродский присматривался к этим талантливым и ярким людям, вероятно, перенимая у них стиль и умение себя подать, а также абсолютно святую уверенность в собственной исключительности и гениальности.
При этом чрезвычайно важно было осознание того, что твой путь в литературе должен кардинально отличаться от пути каждого из них, а для этого было необходимо почитать и послушать этих людей, насытиться знанием и атмосферой коллективного творчества, чтобы в какой-то момент сделать шаг вперед и уже больше не оглядываться ни на кого. Как ни странно, в числе поэтов, сформировавших его главный стихотворный вектор, первым Бродский всегда называл москвича Бориса Абрамовича Слуцкого.
В своей книге «Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии» Лев Лосев пишет: «Слуцкий открыл свободное пространство между выдохшимися стиховыми формами девятнадцатого века и камерным чистым экспериментаторством. Оказывается, достаточно только чуть-чуть варьировать классические размеры – и стих, не разваливаясь, приобретает гибкость. Бродский начинает, вслед за Слуцким, осваивать нетронутые ресурсы русского классического стиха…
Вообще притворяющийся почти прозой стих Слуцкого насквозь пронизан скрепляющими его ткань поэтическими приемами – аллитерациями, ассонансами, анафорами, парономазиями (сближением слов по звучанию), каламбурами и прочим. Своего рода поклоном учителю, который научил его использовать игровую стихию стиха для серьезных, неигровых задач, служит начало поэмы Бродского “Исаак и Авраам”».
Читаем у Бродского:
По-русски Исаак теряет звук.
Ни тень его, ни дух (стрела в излете)
не ропщут против буквы вместо двух
в пустых устах (в его последней плоти).
Другой здесь нет – пойди ищи-свищи.
И этой также – капли, крошки, малость.
Исак вообще огарок той свечи,
что всеми Исааком прежде звалась.
И звук вернуть возможно – лишь крича:
«Исак! Исак!» – и это справа, слева:
«Исак! Исак!» – и в тот же миг свеча
колеблет ствол, и пламя рвется к небу.
У Бориса Абрамовича тоже было стихотворение на эту тему:
Прославляют везде Исаака,
Возглашают со всех алтарей.
А с Исаком обходятся всяко
И пускают не дальше дверей…
Известно, что весной 1960 года Иосиф специально ездил в Москву, чтобы познакомиться со Слуцким лично, показать ему свои стихи и выслушать советы человека, чье творчество молодой Бродский определился для себя как целеуказующее.
Это уже потом будет упомянутый выше Евгений Абрамович Баратынский, чтение стихов которого «по-новому», думается, было бы невозможно без творческого и человеческого общения со Слуцким.
В своей книге Лев Лосев пишет: «Самое существенное, однако, что унаследовал Бродский от Слуцкого, или, по крайней мере, от того, что он прочитывал в Слуцком, – это общая тональность стиха, та стилистическая доминанта, которая выражает позицию, принятую автором по отношению к миру».
В 1975 году Иосиф Бродский скажет о своем учителе: «Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов. Он с равной легкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное – конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком ХХ века… Его интонация – жесткая, трагичная и бесстрастная – способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил».
Пожалуй, ключевыми словами тут являются «расскажет, если захочет»! Можно утверждать, что для Иосифа именно эта невиданная ранее свобода стихотворчества перевесила и тематическое новаторство, и языковые открытия, и виртуозное владение словом Слуцкого, не говоря уж об идеологических разногласиях и абсолютно разном их взгляде на жизнь в целом.
Все это было на периферии его творческого сознания.
Находясь уже Нью-Йорке, Бродский рассказывал Соломону Волкову: «Мне кто-то показал “Литературную газету” с напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было лет шестнадцать, вероятно. Я в те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки. Нашел там, к примеру, Роберта Бернса в переводах Маршака. Мне это все ужасно нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. А тут мне показали стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление».
Удивительно, но именно этот человек – кавалер трех орденов Отечественной войны, ордена Красной Звезды и ордена Знак Почета, медалей «За оборону Москвы» и «За освобождение Белграда», член Союза советских писателей, твердокаменный коммунист, который в 1958 году выступил против Бориса Пастернака и осудил публикацию романа «Доктор Живаго» на Западе, сумел сказать что-то такое, что предназначалось именно недоучившемуся второгоднику, разнорабочему и санитару в морге, истопнику и геологу, начинающему поэту Бродскому.
И что самое удивительное – Иосиф услышал его!
В тот февральский день 1960-го года из ДК, что у Нарвских ворот, Иосиф вернулся домой поздно.
Родители уже спали.
Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить их, он пробрался на свою половину и включил настольную лампу.
Тут все было по-прежнему: стопки исписанных тетрадей, пачки фотографий, в шкафу под стеклом, как под водой, книги, на подоконнике цветы, более напоминающие заросли папоротника и бананового дерева с картины «Архитектурный пейзаж с каналом» Гюбера Робера из коллекции Государственного Эрмитажа.
Иосиф сел к столу.
На глаза попался конверт из крафтовой бумаги с бланком «Фотолаборатория Института челюстно-лицевой хирургии».
А ведь, честно говоря, страшно смотреть, что там внутри, потому что слишком хорошо он все помнит – портрет человека, которому медведь содрал лицо, портрет ребенка с врожденным дефектом верхней губы, портрет женщины, которой отрезали ухо, портрет старика, которого переехал трамвай.
Фотолаборантом в этот институт Иосифа утроил его отец (какой-никакой заработок), но продержаться он там смог не больше двух месяцев.
Выключил настольную лампу, включил настольную лампу.
На улице идет снег.
Мокрый снег летит наискосок.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть,
Уснули стены, арки, окна, всё,
Булыжники, торцы, решетки, клумбы,
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
И снова выключил настольную лампу.
Эписодий Пятый
С морем дело легче иметь мужам, чем с пашней.
За морем больше места для подвигов, пьянства, шашней,
Завтрашний день мужам приятнее, чем вчерашний.
Вот отчего аргонавты вступили в борьбу с пучиной.
Праздность была причиной. Ах, нужно быть мужчиной,
чтоб соблазниться – чем? Чужой золотой овчиной
За морем – все другое: и языки, и нравы.
Там не боятся дурной и доброй не ищут славы,
мысли людей корявы, и нет на сердце управы.
Первое полухорие завершает пение и, соблюдая строгую очередность, сходит со сцены дома культуры имени Горького, что означает завершение «турнира поэтов» и начало Пятого Эписодия.
Быть в России прозаиком или поэтом это, как известно, не только быть прозаиком или поэтом, не только заниматься созданием литературных произведений, но и (если вообще не в первую очередь) вступать в определенные отношения с государством. Особенно когда дело доходит до публикации текстов.
По понятным причинам ни о какой публикации перечисленных выше поэтов в официальных советских журналах и издательствах не могло быть и речи. Следовательно, тема «самиздата» назрела сама собой и по определению вступила в неразрешимый конфликт с монополией режима в этой области (как, впрочем, и во всех других областях).
В середине – конце 50-х годов рукописные и машинописные журналы и альманахи возникали повсеместно, а изготовление и чтение их носило по большей части полуподпольный характер.
Хотя бывали и исключения.
В своей статье «Студенческое поэтическое движение в Ленинграде в начале оттепели» Владимир Британишский писал: «Профком позволил нам “издать”, то есть напечатать на ротаторе и переплести, два сборника стихов нашего лито (литобъединения). Первый в конце 55-го тиражом 300 экз., второй в конце 56-го – начале 57-го тиражом 500 экз. Первый сборник мы разослали по вузам страны (и не только геологическим), и он дошел до адресатов, я встречал много позже людей, узнавших наши имена именно по этому сборнику. Второй сборник был сожжен в 1957-м во дворе института, так что сохранились считанные экземпляры. Также была организована публикация “стихов ленинградских горняков” в журнале “Молодая гвардия” в конце 1956 года, но «это была другая “Молодая гвардия”, просуществовавшая года полтора; эта московская публикация, “признание в Москве”, помогли нашему лито продержаться в трудные послебудапештские месяцы, когда власти взялись за молодежь; но в итоге взялись и за наше лито».