На горизонте в сумерках выступили очертания потухшего вулкана Карадаг, что тут же и напомнил огромного звероящера, чья морда была погружена в воды залива.
Он пил соленую воду и никак не мог утолить жажду.
Он тяжело и глубоко выдыхал между глотками, выпуская в небо струи горячего, пахнущего водорослями и коктебельским разнотравьем газа.
Подумалось, а ведь это и есть киммерийские сумерки, наполненные звуками и запахами, то время суток, о котором в 1907 году сказал Максимилиан Александрович Волошин:
Равнина вод колышется широко,
Обведена серебряной каймой.
Мутится мысль, зубчатою стеной
Ступив на зыбь расплавленного тока.
Туманный день раскрыл златое око,
И бледный луч, расплесканный волной,
Скользит, дробясь над мутной глубиной,
То колос дня от пажитей востока…
И вот прошло ровно 60 лет.
Иосиф пока не знает, что тут, в предгорьях Карадага, на плато Тепсень находилось древнее поселение Афинеон (Калиера, по версии Максимилиана Волошина, который принимал участие в раскопках древнего городища в 1927 году). Однако он интуитивно ощущает, что именно здесь и звучит хор из Пролога к трагедии Еврипида «Медея». Вот хористы расставлены по террасам холмов, которые ступенями поднимаются к Карадагу. Голоса их хорошо различимы вместе с воем ветра, шумом моря и криками птиц.
«Слышишь ли, о Зевс, вопли жены несчастной?»
Или боль для небес – облака облик частный,
и в облаке том исчез Гелиос безучастный?»
«Смерть, безумная, кличет, голосом горе множа.
Но костлявая в дом и без приглашения вхожа.
Холоднее то ложе просто пустого ложа».
«Не убивайся, жена, зря о неверном муже.
Тот, кому не нужна, долю разделит ту же.
«Громом поражена, молнии – помни – хуже».
Об истории Коктебеля Бродский узнает позже от искусствоведа и переводчика Александра Георгиевича Габричевского (1891–1968) и его супруги художницы Натальи Алексеевны Северцовой (1901–1970).
А пока машина въезжает в поселок и останавливается на автостанции.
Отсюда друзья идут пешком мимо рынка по улице Стамова к подножью Тепсеня.
Михаил Ардов вспоминал, что в первое посещение Коктебеля Бродский часто бывал в доме Габричевских: «мы ежедневно выпивали, шутили, слушали иностранное радио». В этом доме Иосиф был особенно любим и уважаем.
«Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни», – часто повторял Александр Георгиевич, невзирая на возражения собеседников – «но вы же видели Стравинского, Кандинского и даже Льва Толстого». Однако всякий раз Габричевский невозмутимо разводил руками: «Это самый гениальный человек, которого я видел в жизни».
Слушая подобные речи в свой адрес, Иосиф не мог не задавать себе вопрос об их правомерности и правдивости. Конечно, он знал, что о гениальности говорила Марина Цветаева: «Гений: высшая степень подверженности наитию – раз, управа с этим наитием – два. Высшая степень душевной разъятости и высшая – собранности. Высшая – страдательности и высшая – действенности. Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастет – мир. Ибо в этом… атоме сопротивления (-вляемости) весь шанс человечества на гения. Без него гения нет – есть раздавленный человек, которым (он всё тот же!) распираются стены не только Бедламов и Шарантонов, но и самых благополучных жилищ. Гения без воли нет, но ещё больше нет, ещё меньше есть – без наития. Воля – та единица к бессчётным миллиардам наития, благодаря которой только они и есть миллиарды (осуществляют свою миллиардность) и без которой они нули – то есть пузыри над тонущим. Воля же без наития – в творчестве – просто кол. Дубовый. Такой поэт лучше бы шел в солдаты».
Разъятость и собранность.
Самоуничтожение и сопротивление.
Наитие и воля.
Понятия, в которых в полной мере проявилась парадоксальность и непредсказуемость поэтического пути.
Но применимы ли они к нему, чей путь был так извилист, да и сам он едва ли походил на античного героя, способного восклицать «увы мне!» и вслед за героями Эсхила и Софокла посыпать голову пеплом.
И тогда Иосифу в поисках ответа на этот вопрос приходилось мерить расстояние от Тепсеня до Узун-Сырта, от Сюрю-Кая до Хоба-Тепе, от Киргизского Седла до Кучук-Янышара, где был похоронен Волошин.
Он сидел тут на остывающем камне.
Смотрел с вышины на мысы Хамелеон и Киит-Атлама, а в голове крутилось:
Когда так много позади
всего, в особенности – горя,
поддержки чьей-нибудь не жди,
сядь в поезд, высадись у моря.
Оно обширнее. Оно
и глубже. Это превосходство —
не слишком радостное. Но
уж если чувствовать сиротство,
то лучше в тех местах, чей вид
волнует, нежели язвит.
А потом поднимал перед собой руки, как тогда в Ленинграде на Адмиралтейской набережной, и ощущал, что между ними и гудящим на ветру склоном Кучук-Янышара существует пространство – загадочное, неведомое, изображенное на акварелях Максимилиана Александровича и полотнах Константина Федоровича Богаевского.
Рядом никого не было, и поэтому никто не мог видеть, как одиноко стоящий на вершине хребта человек прикасался к темной глади воды Коктебельского залива, к изломанным, напоминающим кардиограмму линиям Карадага, для которого время остановилось 150 миллионов лет назад.
Вторая поездка Бродского в Коктебель состоялась в октябре 1969 года, когда ему удалось раздобыть путевку в Дом творчества, однако на следующий год, одержимый страстью к перемене мест, он уже поехал в Ялту, оставив о местном Литфонде следующие воспоминания в виде «Первого письма Иосифа Бродского Виктору Голышеву»:
Старик, как жаль, что ты не смог
сюда сорваться: тут шикарно.
Старик, ты поступил бездарно;
ты, грубо говоря, сапог.
Я, старый графоман, и то
сумел. А ты ведь член Союза;
Представь себе январь без груза
треуха, пиджака, пальто…
Описывать же море мне
не стоит…
То штиль,
то шторм. И поутру, бывает,
причал весь обледеневает,
и солнце… всю эту гниль
лучами алыми насквозь
просвечивает…
А сам Дом Творчества – говно.
Похож на полусинагогу —
полуобщагу. Харч изжогу
обычно вызывает; но
харч в регулярные часы, —
и можно вкалывать не хуже,
чем дома. Вечером снаружи
транзисторы вопят и псы…
Но вообще-то дом пустует.
Одни вахтеры, и бюстует
средь холла с фикусом Антон
П. Чехов. Я перевожу
и сочиняю. Впрочем, редко.
Приняв снотворную таблетку,
я сплю…
Иосиф спит, и ему снится, как они ночью вместе с Мариной идут по улице Глинки в сторону Николы Морского. Навстречу им бежит человек, лицо которого выражает полную растерянность, видно, что он крайне напуган, потому что за ним кто-то гонится. Марина замирает на месте, но Иосиф крепко сжимает ее руку в своей, и они продолжают идти. Нет, конечно, не стоит останавливаться и выяснять, кто этот человек, нужна ли ему помощь, от кого он бежит, или, может быть, это он за кем-то бежит?
Не исключено, что сия полночная пробежка совершается ради удовольствия, ради того, чтобы просто убить время, или, напротив, с пользой провести его. Но, с другой стороны, догоняющий вполне может быть вооружен, и тогда опасность угрожает всем, Иосифу и Марине в том числе. Именно по этой причине приходится ускорить шаг, чтобы как можно быстрей добраться до ближайшей подворотни, укрыться в ней и переждать этот волнительный момент. Наконец Марина и Иосиф оказываются в безопасности и сразу же начинают смеяться над этой своей излишней тревожностью, над своими придуманными страхами, потому что, скорее всего, тот, кто убегал, и тот, кто догонял, просто выпили излишне много вина и теперь ищут возможность немедленно прилечь, чтобы отдохнуть. Хотя бы и на деревянную скамейку, коих довольно в Никольском саду и Театральном сквере.
Первая встреча с Мариной Басмановой после очередного разрыва в Норинской произошла в сентябре 1965 года в Москве, куда, минуя Ленинград, Иосиф приехал из ссылки.
Филолог, литературный редактор Людмила Георгиевна Сергеева, жена поэта и переводчика Андрея Сергеева (1933–1998) так описала ту встречу: «Иосиф должен был встретиться в Москве с Мариной Басмановой и привезти ее к нам. Им обоим, по-моему, хотелось и родной город, и все, что было в нем тяжелого и нерешенного, оставить позади и побыть вдвоем в новом дружественном месте. Но с этой встречей не все вышло гладко. Звонок в дверь. На пороге – красивая, высокая, темноволосая, бледнолицая молодая женщина с удивительного цвета глазами, англичане их определяют как violet. Позже я наблюдала, что в зависимости от настроения и освещения глаза эти меняли свой цвет от серо-голубого до зеленого. Так мы впервые увидели Марину Басманову, чье лицо казалось Иосифу похожим на лицо шведской кинозвезды Сары Леандер из послевоенного трофейного фильма “Дорога на эшафот”, в которую безнадежно влюбился совсем юный Иосиф. О любви к Марине, об их сложных отношениях мы уже много знали по письмам и по стихам Иосифа Бродского… Пространство и время разделило их и в Москве: Марина удивилась, что Иосиф ее не встретил, и поехала по нашему адресу самостоятельно. Узнав, что Иосифа у нас нет, Марина порывалась уйти. Но мы ее не пустили, разговорили, поужинали вместе. Ближе к ночи примчался на такси Иосиф, весьма пьяненький. Оказывается, он встретил на улице Васю Аксенова, который потащил Иосифа к Евтушенко, где они и запировали. А поскольку Иосиф только что из ссылки прилетел усталый, голодный, он быстро захмелел и потерял счет времени. Мы очень волновались, не зная, где Иосиф и почему он с Мариной не встретился. Но на эту тему никто из нас не говорил. Говорили о занятиях Марины как художницы, о ее родителях-художниках, о книгах… Марина оказалась человеком начитанным, понимающим толк в литературе и искусстве, хорошо воспитанным: она ничем не показала своего раздражения от возникшей неожиданной ситуации, хотя в ее глазах искры то загорались, то потухали, а лицо еще больше бледнело. Было понятно, что независимости ей тоже не занимать, что есть в ней какая-то загадка, может быть, даже тайна, а характер ее прямо противоположен характеру Иосифа – она человек тишины и закрытости, говорила тихим, шелестящим голосом, явно оберегала свой внутренний мир от всех. По-моему, в этот же вечер у нас установились с Мариной весьма добрые отношения. Чему Иосиф впоследствии радовался и говорил, что Марина из всех его друзей предпочитает общение с нами». После уже известных нам неурядиц со столичными литературными начальниками, а также конфликтов в «Новом мире» и «Юности» Бродский и Басманова уехали в Ленинград.