Иосиф Бродский. Жить между двумя островами — страница 41 из 57

Тут Иосифа ждал особый прием.

По рекомендации Корнея Чуковского и Бориса Вахтина (сын Веры Пановой, с которым Иосиф ходил на прием к секретарю Дзержинского райкома партии Косаревой) он был принят в группоком переводчиков при Ленинградском отделении Союза писателей СССР, что присваивало Бродскому определенный социальный статус и ограждало его от обвинений в тунеядстве и асоциальности.

Интересно заметить, что руководители ЛО СП – Михаил Дудин и Даниил Гранин, на сей раз отнеслись к Иосифу по-отечески, а о событиях более чем годичной давности уже никто не вспоминал.

Ситуация, в которой оказался Бродский после возвращения в Ленинград, была двоякой. С одной стороны, известное давление со стороны «конторы» прекратилось (что, разумеется, не отменяло пристального наблюдения за недавним «окололитературным трутнем»), но, с другой, Иосифа по-прежнему не печатали, позволяя зарабатывать на жизнь лишь урывками – внештатным рецензированием в журналах, переводами, редакторской работой на телевидении и в кино.

Тогда же, как известно, Бродского пригласили на роль секретаря Одесского горкома партии Наума Гуревича на картину Вадима Лысенко и Григория Поженяна «Поезд в далекий август».

В фильме рассказывалось о деятельности подпольного горкома партии в Одессе в 1941 году. Съемки, что и понятно, проходили на Одесской киностудии.

Вадим Григорьевич Лысенко, режиссер-постановщик (1933 г.р.): «С Бродским меня познакомил Мак (ассистент Леонид Мак. – Прим. авт.) – мы вместе ездили в Ленинград, искали актеров для фильма… Разглядывая фотографии Наума Гуревича, который в военные годы возглавлял Одесский горком партии, Леонид сказал: “Он фантастически похож на Иосифа Бродского. Я вас обязательно познакомлю”. Через несколько дней он привел поэта. Стояла очень холодная зима, а Бродский пришел в легком плаще. Я не мог не обратить на это внимания, как и на обувь, которая явно была не по сезону. Понял, что денег у него нет. Неудивительно, поскольку произведения опального поэта запрещали печатать. Характерен и другой момент. Роль в фильме могла бы поддержать Бродского материально, однако он для начала попросил прочесть сценарий. Ознакомился с ним, вчитался в роль и, убедившись, что она не слишком заидеологизирована, согласился».

Леонид Константинович Бурлака, оператор-постановщик (1938 г.р.): «Молодого, тогда еще неизвестного Иосифа Бродского гримировать под Гуревича почти не пришлось, разве что голову наголо обрили. Участники обороны Одессы, которые лично знали Гуревича, утверждали, что сходство между настоящим секретарем горкома и киношным – стопроцентное».

Однако, когда съемочный период был завершен, из Киева раздался звонок с требованием убрать из кадра И.А. Бродского. На вопрос Вадима Лысенко, в чем причина столь неожиданного решения, было сообщено, что наблюдается «несоответствие между важными политическими задачами фильма и неблагонадежностью неизвестного поэта».

Как следует из воспоминаний одесситов того времени, это известие не слишком опечалило Иосифа: он никогда не считал себя киноактером, этот заработок находил случайным и потому не вполне заслуженным, и наконец, во время съемок он познакомился с интересными людьми, что для него составляло много больший капитал.

Так, на одной из вечеринок в мастерской художника Александра Ануфриева – одного из основателей одесской школы неофициального искусства, Иосиф встретился с Маргаритой Жарковой, художником, архитектором, организатором выставок.

Из воспоминаний Юлии Жарковой (дочери Маргариты): «С Иосифом Бродским она была особенно дружна. Мы с родителями жили тогда на Канатной, 2, и мама с Иосифом постоянно варили удивительно душистый кофе, глядя на море, порт, краны и разговаривая о высоком». Именно в доме Риты Жарковой Иосиф познакомился с Андреем Тарковским, а также встретил здесь своего старого московского приятеля Василия Аксенова.

Однако далеко не все одесские интеллектуалы приняли Бродского. По словам Юлии Евгеньевны Жарковой, «она (мать. – Прим. авт.) водила его по знакомым художникам, но везде Бродского обдавали густым слоем сарказма. Он при чтении стихов покрывался красными пятнами, голос у него был достаточно неприятный, видимо, в этом было дело. И только мои родители могли оценить его по достоинству в Одессе».


Тяжелым льдом обложенный Лиман,


как смолкнувший язык материка,


серел, и, точно пятна потолка,


шли облака.




И по восставшей в свой кошмарный рост


той лестнице, как тот матрос,


как тот мальпост,


наверх, скребя


ногтем перила, скулы серебря


слезой, как рыба, я втащил себя.




Один как перст,


как в ступе зимнего пространства пест,


там стыл апостол перемены мест


спиной к отчизне и лицом к тому,


в чью так и не случилось бахрому


шагнуть ему…



Читал стихи, словно бы и не слышал себя при этом, свой завывающий, гудящий, простуженный голос. Закрывал глаза, вызывая при этом усмешку слушателей. Покрывался пятнами или испариной, бледнел, интонацию соблюдал однообразную, монотонную, картавил, но дикцию при этом имел отменную, а иногда достигал и высоких нот, словно хотел запеть.

Для Иосифа само фонетическое оформление стиха не имело никакого значения, он мог гнусавить и картавить, говорить слишком быстро, или, напротив, тянуть слова, как бы вытягивая из них дополнительный смысл. Главное, чтобы язык органично передавал состояние, эмоцию, по сути своей совершенно иррациональную, вневременную, но предельно верно и точно очерчивающую пространство художественного поиска.

Отстраненность – глухо, едва разборчиво.

Надменность – громко и четко.

Закрытость для постороннего взгляда – с завыванием и закрытыми глазами.

Предельная зацикленность на себе – едва разжимая острые, словно срезанные опасной бритвой губы.

Вероятно, тут возникал вопрос симпатии или антипатии к самому стихотворцу. Если его манеры раздражали, то и текст не мог быть принят адекватно. Если же, напротив, он очаровывал (бог весть чем), то и текст оживал, наполнялся дыханием и страстью. А потом наступала тишина, смысл которой каждый усваивал по-своему: с облегчением, с недоумением, с грустью, с совершенным безразличием.

Иосиф мог допустить все из приведенного выше списка, кроме разве что одного, он не мог принять и понять, что Марине его стихи не нравятся, или, что выглядело еще более уму непостижимым, ей могут нравится какие-то другие, написанные не им (Бродским!) стихи.

Это просто не укладывалось в голове, это повергало в бешенство и ужас, вызывало приступы тупой, как сердечная боль, ревности.



После возвращения из ссылки он старался видеть Басманову каждый день, чтобы в этой рутине ежедневных, порой предельно коротких и предельно бессмысленных встреч перемолоть имевший место в Норинской инцидент с Бобышевым, топором и последовавшей за ним истерикой, которая закончилась скандалом и взаимными проклятиями.

Конечно, боль утихла, и что-то уже казалось смешным, абсолютно не заслуживающим ни внимания, ни таких сильных эмоций. Однако, сидя на подоконнике в парадном на улице Глинки, Иосиф курил и думал о том, что между ним и Мариной изначально пролегла какая-то невидимая грань, переступить которую не мог ни он, ни она.

Сверху раздался хлопок открывшейся двери, и тут же приглушенные голоса покатились эхом вниз по лестнице, по перилам, теряясь в каменных закутах и альковах.

Дверь захлопнулась.

– Молодой человек, вы опять курите на нашем этаже! Немедленно прекратите, иначе я вызову милицию! – Иосиф обернулся: перед ним стояла пожилая, благообразного обличия женщина в надвинутой на глаза мохнатой мохеровой шапке, безразмерном болоньевом плаще и резиновых ботах, приобретенных, разумеется, на «Красном треугольнике».

– Вы меня слышите, молодой человек? Немедленно прекратите!

Иосиф нехотя сполз с подоконника и, не говоря ни слова, вышел из парадного на улицу.

Вдогонку ему неслось:

– Это просто возмутительно!

С Мариной он так в тот день и не встретился.

Бродил под ее окнами, потом сидел на скамейке в Театральном сквере, сочинял, перебирая в голове слова, обрывки слов, музыкальные фразы, а на соседней скамейке спал какой-то человек, накрыв лицо журналом «Огонек».

Наверное, точно так же выглядел и Бродский-старший, когда сидел с «Огоньком» в Летнем саду. Мог и задремать. Особенно оказывался подвержен сонливости в ветреные дни.

Порыв ветра сорвал журнал с лица спящего, и Бродский прочитал – «Малышам-1965», Николай Грибачёв, «Рыжий»:


Нынче бабушка Устина


Важным делом занята:


Хворостиной,


Хворостиной


Хлещет жирного кота!


Учит рыжего Кузьму


Уму-разуму,


Потому что Кузьма


Не нажил ума…



Человек застонал, перевернулся на бок и зарыл лицо ладонями.

Из книги Льва Лосева «Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии»: «В 1965 году в Нью-Йорке без ведома Бродского была издана его книга “Стихотворения и поэмы” (СИП). Сделана она была по неавторизованным самиздатским копиям большей частью старых, до 1962 года, стихов, и Бродский ее никогда своей не признавал. Рассеянные в эмигрантской периодике, недоступные читателю на родине публикации и начавшие появляться переводы на иностранные языки отдельных стихотворений тоже “торжеством справедливости” назвать было нельзя. Многочисленные доброжелатели Бродского в ленинградских писательских кругах так же, как и московские знакомые, хотели, чтобы за возвращением из ссылки последовало издание стихов Бродского, и поначалу казалось, что коллективные усилия в этом направлении приносят плоды. Уже в конце 1965-го или в самом начале 1966 года Бродский, по предложению либерально настроенных редакторов, сдал в ленинградское отделение издательства “Советский писатель” рукопись книги стихов. Книгу он предполагал назвать “Зимняя почта” и, в отличие от американского сборника, она была составлена главным образом из стихотворений 1962–1965 годов».