Иосиф Бродский. Жить между двумя островами — страница 43 из 57


Стеснилась грудь его. Чело


К решетке хладной прилегло,


Глаза подернулись туманом,


По сердцу пламень пробежал,


Вскипела кровь. Он мрачен стал


Пред горделивым истуканом…



Иосиф знал за собой эту способность – проваливаться в сумеречное состояние, выходом из которого было или неистовое выплескивание на бумагу отрывков художественного текста, организованных на ритмически и тематически соизмеримые отрезки, эписодии, или же полуобморочный, на грани истерики поиск того, кто услышит, поймет и пожалеет.


Ни тоски, ни любви, ни печали,


ни тревоги, ни боли в груди,


будто целая жизнь за плечами


и всего полчаса впереди…



Конечно, знал, что жалость унижает. По крайней мере это знание ему вколотили в школе, размахивая образом высокого худого старика с густыми, свисающими, как заросли горной сосны над пропастью, бровями. Образом старика, который был похож на Фридриха Ницше. Звали этого старика Максим Горький.

Над классной доской висел писанный маслом иконостас – Пушкин, Горький, Маяковский.

И всякий раз становилось страшно от этой троицы, да еще и орден Ленина трепетал на высокой груди, на пиджаке или френче – «нас не надо жалеть, ведь и мы никого не жалели»!

Однако ничего поделать с собой не мог, потому что после подобной процедуры (поиска и нахождения доброй души) становилось легче, можно было дышать и не болело сердце.

В 1972 году у балерины Кировского театра Марианны Кузнецовой и Иосифа Бродского родилась дочь Настя.

Через два месяца после ее рождения Иосиф уехал из страны.

Он так никогда и не увидел свою старшую дочь.

О своем отце Настя узнала только в 1995 году.


Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве


все подозрительно: подпись, бумага, числа.


Даже ребенку скучно в такие цацки;


лучше уж в куклы. Вот я и разучился.


Теперь, когда мне попадается цифра девять


с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро)


или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь,


плывущую из-за кулис…



Это стихотворение, посвященное Марианне Кузнецовой, было написано Бродским в 1987 году.

Видимо, так, спустя годы, разрозненные воспоминания складываются в картину, предвосхитить возникновение которой невозможно.

Например, на полотнах Гюбера Робера, что находятся в собрании Государственного Эрмитажа, воспоминания уже стали добычей воображения, и нет никакой возможности отличить реальность от вымысла, потому что и реальности-то никакой нет.

Вернее, она была, но свидетели тому отсутствуют…

Из эссе Иосифа Бродского «Полторы комнаты»: «По-видимому, изъяны памяти суть доказательство подчинения живого организма законам природы. Никакая жизнь не рассчитывает уцелеть. Если вы не фараон, вы и не претендуете на то, чтобы стать мумией. Согласившись, что объекты воспоминания обладают такого рода трезвостью, вы смирились с данным качеством своей памяти. Нормальный человек не думает, что все имеет продолжение, он не ждет продолжения даже для себя или своих сочинений. Нормальный человек не помнит, что он ел на завтрак. Вещам рутинного, повторяющегося характера уготовано забвение. Одно дело завтрак, другое дело – любимые тобой. Лучшее, что можно сделать, – приписать это экономии места. И можно воспользоваться этими благоразумно сбереженными нервными клетками, дабы поразмыслить над тем, не являются ли эти перебои памяти просто подспудным голосом твоего подозрения, что все мы друг другу чужие. Что наше чувство автономности намного сильнее чувства общности, не говоря уж о чувстве связей. Что ребенок не помнит родителей, поскольку он всегда обращен вовне, устремлен в будущее. Он тоже, наверное, бережет нервные клетки для будущих надобностей. Чем короче память, тем длиннее жизнь, говорит пословица. Иначе – чем длиннее будущее, тем короче память. Это один из способов определения ваших видов на долгожительство, выявления будущего патриарха. Жаль только, что, патриархи или нет, автономные или зависимые, мы тоже повторяемся, и Высший Разум экономит нервные клетки на нас».

Память – это производное от времени. Однако коль скоро время есть субстанция трудно определимая, то уж о памяти рассуждать дозволительно, соответственно, по вторичным и даже третичным признакам, потому что память (воспоминания) находится уже вне пространства и вне времени, давно утратив с ними родственные (они же рудиментарные) связи.

Осколки памяти.

Разрозненные сюжеты из прошлой жизни.

Вспышки памяти.



Вспышка первая.

1966 год.

Иосиф видит себя сидящим в машине на заднем сидении у окна.

Машина несется в Комарово.

Иосиф смотрит на свое отражение в стекле – красные глаза, всклокоченные волосы, полное отчаяние на лице, по которому скользят заснеженные деревья. От этого зрелища начинает тошнить.

Кружится голова.

Наконец машина подъезжает к воротам поселкового кладбища, разворачивается и замирает.

Первым из машины выходит Иосиф, его шатает, ему нехорошо.



Вспышка вторая.

Могильщики перекуривают и рассуждают о том, что место для могилы выбрано хорошее – всегда на ветру, будет продуваться, да и земля мягкая, на штык глины, а потом «белуга».

– Что такое «белуга»? – голос Иосифа дрожит.

– Белый песок – значит, – звучит в ответ.

Конечно, могильщики уже немного «приняли», и поэтому их движения плавны, а речи неспешны.

Иосиф достает из кармана старый геологический компас, невесть как сохранившийся еще с прежних экспедиционных времен, и начинает ориентировать могилу по сторонам света. Могильщики в недоумении замирают, такого им видеть еще не приходилось. Однако Иосиф не обращает на их замешательство никакого внимания, ведь самое главное, чтобы покойник лежал головой на восток.

Окончательно разобравшись со сторонами света, Иосиф громко возглашает:

– Копать вот так!



Вспышка третья.

Площадка перед Николой Морским.

Иосиф стоит рядом с автобусом, в который только что загрузили гроб с телом Анны Ахматовой.

Мимо передают цветы и венки, и за ними не разобрать лиц тех, кто их передает.

Вот, например, проплывает огромное сооружение из цветов и елового лапника, перетянутого черной летной, на которой написано «от Шостаковича».

Изо рта вырывается пар, но холода нет, есть возбуждение и отчаяние.

Иосиф видит стоящего в отдалении Арсения Тарковского.

Он опирается на палку.

Тарковский кажется Иосифу совсем старым и смертельно уставшим. Наверное, таким же будет и он, И.А. Бродский, когда доживет до этих лет. Но он не доживет до этих лет.

Их храма выходят Ардов, Мейлах, Копелев, Рейн, Найман.

Иосиф, держась за стенку автобуса, медленно доходит до ближайшей лавки и садится на нее. Все плывет перед глазами – размытая картинка, гудение голосов, черные венки. В голове звучит:


Вы поднимете прекрасное лицо —


громкий смех, как поминальное словцо,


звук неясный на нагревшемся мосту —


на мгновенье взбудоражит пустоту.


Я не видел, не увижу Ваших слез,


не услышу я шуршания колес,


уносящих Вас к заливу, к деревам,


по отечеству без памятника Вам…



На колокольне Николы Морского раздается удар колокола.



Вспышка третья.

Гроб опустили в могилу и тут же заспорили, куда ставить крест – в ногах или над головой. Иосиф растерялся при этом совершенно, захотелось спрятаться, закрыть уши и глаза, чтобы всего этого позора не видеть и не слышать. Но спор крепнет, и больше всех негодует Лев Николаевич Гумилев, потому как находит нарушение церковных правил недопустимым.

Вспышка четвертая.

Над могилой Ахматовой стоит Сергей Михалков и по бумажке читает что-то про долг, благородство, смелость, талант и верность родине. Видно, что ему холодно, его губы посинели, и он хочет как можно быстрей дочитать эти избитые слова до конца и уйти греться. Например, в черную «Волгу», припаркованную недалеко от места погребения. Потом к могиле выходит Тарковский и начинает говорить почти шепотом. Никто ничего не слышит, но в полной тишине Комаровского кладбища этот шепот значит много больше, чем громкая и бодрая речь предыдущего оратора.

По губам Тарковского Иосиф читает:


По льду, по снегу, по жасмину,


На ладони снега белей


Унесла в свою домовину


Половину души, половину


Лучшей песни, спетой о ней…


Похвалам земным не доверясь,


Завершив свой земной полукруг,


Полупризнанная, как ересь,


Чрез морозный порог и через


Вихри света смотрит на юг.


Что же видят незримые взоры


Недоверчивых светлых глаз?


Расступающиеся створы


Верст и зим, иль костер, который


Принимает в объятья нас…



Вспышка пятая и последняя.

Все сидят за столом в «будке» Ахматовой.

Горят купленные в местном хозмаге свечи.

Печь натоплена.

Однако Иосиф сейчас почему-то думает совсем о другом, о том, как в ночь с 31 декабря на 1 января 1964 года где-то здесь же, в Комарово, точно так же сидели за столом со свечами в руках Марина Басманова и Дима Бобышев.

Картина представляется ему необычайно выпуклой, объемной и яркой. Может быть, приходит это видение, потому что когда-то, когда еще была жива Анна Андреевна, они собирались здесь все вместе и так же сидели при свечах – читали стихи, беседовали, выпивали.

Ахматова еще недоумевала: «Вообще, Иосиф, я не понимаю, что происходит; вам же не могут нравиться мои стихи!» Бродский тут же начинал оправдываться, ловя на себе насмешливый взгляд Марины.