:
Лаврентий, ты где?
Голос из-за сцены:
Я тут!
Евгений Евтушенко:
Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,
и дымящаяся трубка… Так, по мысли режиссера,
и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.
И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.
Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.
Левое полухорие:
«Мне – бифштекс по-режиссерски».
«Бурлаки в Североморске
тянут крейсер бечевой,
исхудав от лучевой».
(наконец Иосиф Джугашвили удаляется с орхестры, и его место занимает Саша Соколов в образе Мыслей о Грядущем, он облачен в гимнастерку цвета хаки, резиновые сапоги, на плече у него висит охотничье ружье)
Екатерина Савельева, судья:
Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.
Они пляшут и танцуют: «Мы вояки-забияки!
Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом».
И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны.
В Министерстве обороны громко каркают вороны.
Правое полухорие:
«Ляжем в гроб, хоть час не пробил!»
«Это – сука или кобель?»
«Склока следствия с причиной
прекращается с кончиной».
(на орхестре появляется Солженицын, которого зал встречает долгими и продолжительными аплодисментами, когда же наконец овация заканчивается, персонаж возглашает)
Солженицын:
«Теперь я – главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Дайте мне перекреститься, а не то – в лицо ударю».
(после этих слов все сразу приходит в движение, на орхестре появляется строй пионеров – «кто – с моделью из фанеры, кто – с написанным вручную содержательным доносом», строй пионеров возглавляет историчка Лидия Лисицына, милиционер, что размахивает руками и кричит – «хватит», пограничники, многолюдные еврейские семьи с чемоданами и прочим барахлом, комсомольцы с лозунгами – «убирайтесь в свой Израиль!», футболисты ленинградского «Зенита», а также Мысли о Минувшем, которые изображают Рудольф Нуреев и Михаил Барышников)
Лидия Лисицына (кричит):
Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!
Голос из-за сцены:
Я тут!
Правое и левое полухорие вместе:
«От любви бывают дети.
Ты теперь один на свете.
Помнишь песню, что, бывало,
я в потемках напевала?
Это – кошка, это – мышка.
Это – лагерь, это – вышка.
Это – время тихой сапой
убивает маму с папой».
(постепенно шум затихает, и все актеры замирают в различных позах, словно каменеют в детской игре «море волнуется раз», а на орхестру с проскении спускается Иосиф Бродский)
Согласно дресс-коду White Tie он облачен в черный фрак с белым платком в левом нагрудном кармане и белый галстук-бабочку. Под фрак надет белый жилет на трех пуговицах, которые застегнуты.
Иосиф кланяется актерам, затем он поворачивается и кланяется зрителям.
Бродский:
Входишь в спальню – вот те на:
на подушке – ордена…
(эти слова Иосифа зрительный зал и стоящие на орхестре актеры встречают бурной овацией, к Бродскому подходит король Швеции Карл XVI Густав и вручает ему Нобелевскую премию по литературе в размере 340 тысяч долларов)
Карл XVI Густав:
Joseph Brodsky!
(свет в зрительном зале вспыхивает)
Хор:
Никто никогда не знает, что боги готовят смертным.
Они способны на все: и одарить несметным,
и отобрать последнее, точно за неуплату.
оставив нам только разум, чтоб ощущать утрату.
Многоязыки боги, но с ними не договориться.
Не подступиться к ним, и от них не скрыться:
боги не различают между дурными снами
и нестерпимой явью.
И связываются с нами.
Именно так эта сцена и описана в Прологе и Хорах из трагедии Еврипида «Медея».
Остров мертвых
Известно, что перед тем, как быть сфотографированным на память о вручении Нобелевской премии, Иосиф очень волновался и очень хотел курить. Подготовка к этому мероприятию шла по-шведски обстоятельно – фотограф неспешно заряжал Hasselblad, ставил свет, замерял экспозицию, наконец, собирал всех, кто обязательно должен присутствовать в кадре, а быстро это сделать, разумеется, не получалось. И все это время надо было бессмысленно стоять на одном месте.
Иосиф томился, и в конце концов не выдержал и сбежал.
Сказал, что не очень хорошо себя чувствует и хочет подышать свежим воздухом.
Вышел на декабрьский мороз и вдохнул балтийского холода полной грудью.
Закурил, конечно, сразу и почувствовал себя лучше.
Окунулся с удовольствием в табачным дым.
Иосиф Бродский: «Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношение к окружающей его реальности, будь то пейзаж или государство, чтоб запечатлеть душевное состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить – как он думает в эту минуту – след на земле.
Он прибегает к этой форме – к стихотворению – по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим: черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо, напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции пространства к его телу. Но независимо от соображений, по которым он берется за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из-под его пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, – немедленное последствие этого предприятия – ощущение вступления в прямой контакт с языком, точнее – ощущение немедленного впадения в зависимость от оного, от всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено…
Зависимость эта – абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает».
И вот сейчас, когда Иосиф смотрит в морозное небо над Стокгольмом, которое в той же степени сейчас морозно и над Ленинградом, воспоминания совершенно перестают быть таковыми, становясь явью, для которой нет ни времени, ни пространства, ни огрехов памяти.
Вот, например, в парадном на улице Глинки сверху раздается хлопок открывшейся двери, и тут же приглушенные голоса скатываются эхом вниз по лестнице, по перилам, теряются в каменных закутах и альковах.
Дверь захлопывается.
– Молодой человек, вы опять курите на нашем этаже! Немедленно прекратите, иначе я вызову милицию! – Иосиф оборачивается: перед ним стоит пожилая, благообразного обличия женщина в надвинутой на глаза мохнатой мохеровой шапке, безразмерном болоньевом плаще и резиновых ботах, приобретенных, скорее всего, на «Красном треугольнике».
– Вы меня слышите, молодой человек? Немедленно прекратите!
Иосиф нехотя сползает с подоконника и, не говоря ни слова, выходит из парадного на улицу.
Вдогонку он слышит:
– Это просто возмутительно!
С Крюкова канала тянет ледяной сыростью, а пронизывающий ветер играет с зазвонными колоколами Николы Морского.
Небо зажато между крышами доходных домов.
На сквозняке бьются незакрытые форточки.
Иосиф видит, что чердачное окно в доме напротив отворено.
Чердачное окно отворено.
Я выглянул в чердачное окно.
Мне подоконник врезался в живот.
Под облаками кувыркался голубь.
Над облаками синий небосвод не потолок напоминал,
а прорубь.
В проруби плавают рыбы.
Мать рассказывала, как до эвакуации она ходила на Неву, где из такой же проруби черпала кастрюлей воду, потому что водопровод уже не работал.
Еще один, последний глоток ледяного воздуха вперемешку с табачным дымом, и Бродский возвращается в зал.
Его потеряли, его обступают со всех сторон, просят сфотографироваться, он улыбается, он благосклонен, и чествование продолжается.
При этом Иосиф оборачивается и смотрит на уже пустую сцену, где еще совсем недавно в течение 29 мин 57 секунд совершалось сценическое действо по мотивам его стихотворения «Представление», поводит плечами в недоумении – неужели все это было на самом деле?
Иосиф Бродский: «А что касается этого зала, я думаю, всего несколько часов назад он пустовал и вновь опустеет несколько часов спустя. Наше присутствие в нем, мое в особенности, совершенно случайно с точки зрения стен. Вообще, с точки зрения пространства, любое присутствие в нем случайно, если оно не обладает неизменной – и, как правило, неодушевленной – особенностью пейзажа: скажем, морены, вершины холма, излучины реки. И именно появление чего-то или кого-то непредсказуемого внутри пространства, вполне привыкшего к своему содержимому, создает ощущение события».
Привыкание к пространству наступает в тот момент, когда становится ясно, что оно конечно, и ничто нельзя повторить, изменить. Стало быть, уже поздно, и представление окончено. Остается лишь уповать на время, но это весьма слабое упование и довольно мерцающая надежда. Конечно, можно идти по набережным Невы или венецианских каналов, обгонять течение-время, отставать от него, быть с ним наравне, даже оказываться на его поверхности. Такой вариант, разумеется, существует, но устроит он далеко не всех, что и понятно – на воде сыро, на воде укачивает (морская болезнь), постоянно кричат прожорливые чайки, тут под ногами отсутствует твердая почва, и горизонт подвижен, в смысле завален, опять же велика опасность стать добычей описанного праведным Иовом левиафана.
Из эссе Иосифа Бродского «Набережная Неисцелимых»: «В путешествии по воде, даже на короткие расстояния, есть что-то первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, тебе сообщают не столько твои глаза, уши, нос, нёбо, пальцы, сколько ноги, которым не по себе в роли органа чувств. Вода ставит под сомнение принцип горизонтальности, особенно ночью, когда ее поверхность похожа на мостовую. Сколь бы прочна ни была замена последней – палуба – у тебя под ногами, на воде ты бдительней, чем на берегу, чувства в большей готовности. На воде, скажем, нельзя забыться, как бывает на улице: ноги все время держат тебя и твой рассудок начеку, в равновесии, точно ты род компаса. Возможно, та чуткость, которую приобретает твой ум на воде, – это на самом деле дальнее, окольное эхо почтенных хордовых. Во всяком случае, на воде твое восприятие другого челов