Хотя уже в XVII веке Томас Гоббс наделил это мифическое существо иными функциями (в новейшей истории этот подход видится более актуальным): «В этом Левиафане верховная власть, дающая жизнь и движение всему телу, есть искусственная душа, должностные лица и другие представители судебной и исполнительной власти – искусственные суставы; награда и наказание (при помощи которых каждый сустав и член прикрепляются к седалищу верховной власти и побуждаются исполнить свои обязанности) представляют собой нервы, выполняющие такие же функции в естественном теле; благосостояние и богатство всех частных членов представляют собой его силу, salus populi, безопасность народа, – его занятие; советники, внушающие ему все, что необходимо знать, представляют собой память; справедливость и законы суть искусственный разум (reason) и воля; гражданский мир – здоровье, смута – болезнь, и гражданская война – смерть».
Пространство, таким образом, переиначивает фрейдовскую «структуру мотивов», потому что в ее основу отныне заложена «искусственная душа» с ее «искусственными суставами» и «функциями в естественном деле».
И тогда из глубин русской словесности в образе Поддонного царя (сам весьма напоминающий левиафана) выплывает рязанский, тверской ли губернатор Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, страшно вращает глазами и говорит, словно пишет: «Градоначальниково тело, облеченное в вицмундир, сидело за письменным столом, а перед ним, на кипе недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно пустая градоначальникова голова… Письмоводитель выбежал в таком смятении, что зубы его стучали…
Призвали на совет главного городового врача и предложили ему три вопроса: 1) могла ли градоначальникова голова отделиться от градоначальникова туловища без кровоизлияния? 2) возможно ли допустить предположение, что градоначальник снял с плеч и опорожнил сам свою собственную голову? и 3) возможно ли предположить, чтобы градоначальническая голова, однажды упраздненная, могла впоследствии нарасти вновь с помощью какого-либо неизвестного процесса? Эскулап задумался, пробормотал что-то о каком-то «градоначальническом веществе», якобы источающемся из градоначальнического тела, но потом, видя сам, что зарапортовался, от прямого разрешения вопросов уклонился, отзываясь тем, что тайна построения градоначальнического организма наукой достаточно еще не обследована».
А ведь ничем, право, не отличается описанный классиком терминатор XIX-го столетия от Лидии Васильевны Лисицыной (и ей подобных), что раздает по частям свою душу питомцам, позвякивая при этом орденом Ленина, приколотым на лацкане пиджака с левой стороны.
Раздает и все никак не может раздать до конца. Может быть, потому что душа бессмертна? У Иосифа нет ответа на этот вопрос…
Меж тем так называемое «градоначальническое вещество» заполняет актовые залы и кабинеты, присутственные места и общественные здания, аудитории и райсобесы, в которых так или иначе приходится бывать даже античному герою, переплывшему Стикс и посетившему Аид.
Следовательно, конфликт неизбежен.
Однако интересно заметить, что юный Бродский не бунтовал против окружавшего его мира абсурда и не конфликтовал с действительностью (по крайней мере открыто), он просто создавал собственную, вернее сказать, это по умолчанию происходило в его семье: долгие вдумчивые прогулки с отцом по городу, беседы на различные нравственные темы, фотографирование проходных дворов, линий и набережных, общение с родственниками матери, в частности с ее сестрой – актрисой Театра им. В.Ф. Комиссаржевской и БДТ Дорой Моисеевной Вольперт.
И наконец чтение книг.
Из «Послесловия к “Котловану”» А. Платонова» Иосифа Бродского: «Если за стихи капитана Лебядкина о таракане Достоевского можно считать первым писателем абсурда, то Платонова за сцену с медведем-молотобойцем в “Котловане” следовало бы признать первым серьезным сюрреалистом. Я говорю – первым, несмотря на Кафку, ибо сюрреализм – отнюдь не эстетическая категория, связанная в нашем представлении, как правило, с индивидуалистическим мироощущением, но форма философского бешенства, продукт психологии тупика. Платонов не был индивидуалистом, ровно наоборот: его сознание детерминировано массовостью и абсолютно имперсональным характером происходящего. Поэтому и сюрреализм его внеличен, фольклорен и, до известной степени, близок к античной (впрочем, любой) мифологии, которую следовало бы назвать классической формой сюрреализма. Не эгоцентричные индивидуумы, которым сам Бог и литературная традиция обеспечивают кризисное сознание, но представители традиционно неодушевленной массы являются у Платонова выразителями философии абсурда, благодаря чему философия эта становится куда более убедительной и совершенно нестерпимой по своему масштабу. В отличие от Кафки, Джойса или, скажем, Беккета, повествующих о вполне естественных трагедиях своих “альтер эго”, Платонов говорит о нации, ставшей в некотором роде жертвой своего языка, а точнее – о самом языке, оказавшемся способным породить фиктивный мир и впавшем от него в грамматическую зависимость».
В Ленинграде нет тупиков.
Дворы-колодцы соединяются с проходными дворами.
Проходные дворы выводят на линии, а линии в свою очередь впадают в проспекты, которые переходят в набережные, что соблюдают Неву.
Александр Иванович показывает сыну, как нужно правильно фотографировать город: во-первых, все вертикали зданий должны быть ровными, во-вторых, линия горизонта не может быть завалена, и, наконец, важно определиться с освещением, чтобы объем зданий или перспективы проспектов были оптимально подчеркнуты.
Иосиф слушает отца и думает о том, что подобным образом и рождается некий фиктивный мир, от которого взгляд впадает в визуальную зависимость. Парадоксальный город, потому что на самом деле вертикали тут уже давно перекошены, горизонт уходит в зависимости от положения фотоаппарата или поворота головы, и все перпендикуляры относительны, а что же касается до света, то о каком выгодном освещении в Ленинграде вообще можно говорить, если из 365 дней в году 200 тут пасмурные.
Низкое небо, болотные испарения, дождь-конденсат, промозглый ветер с залива, короткий световой день, редкие призрачные прохожие, более напоминающие литературных персонажей, а потому совершенно невыносимые в реальной жизни, – достаточное количество поводов впасть в «философское (читай, интеллектуальное) бешенство», к которому с годами привыкаешь, и даже находишь его весьма привлекательным и комфортным.
… В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения…
Момент соединения.
1962 год.
Адмиралтейская набережная.
Иосиф выходит из дома № 10, подходит к Неве и облокачивается на парапет.
Спустя годы, уже находясь в Америке, он так опишет этот эпизод из своей ленинградской молодости: «Я этот момент очень хорошо помню, если вообще у меня были какие-то откровения в жизни, то это было одно из них. Я стоял, положив руки на парапет, они так слегка свешивались над водой… День серенький… И водичка течет… Я ни в коем случае не думал тогда, что вот я поэт или не поэт… Этого вообще никогда у меня не было и до сих пор в известной степени нет… Но я помню, что вот я стою и руки уже как бы над водичкой, народ вокруг ловит рыбку, гуляет, ну и все остальное… Дворцовый мост справа… Я смотрю, водичка так движется в сторону залива, и между водой и руками некоторое пространство… И я подумал, что воздух сейчас проходит между водой и руками в том же направлении… И тут же подумал, что в этот момент никому на набережной такая мысль в голову не приходит… И тут я понял, что что-то уже произошло… И вот это впервые пришедшее сознание того, что с головой происходит что-то специфическое, возникло в тот момент, а так вообще этого никогда не было».
Таким образом, «некоторое пространство» может вместиться между водой и руками. Впрочем, об этом уже шла речь, когда левиафан всплывал из морской (а в данном случае, из речной бездны) и, по словам праведника Иова из земли Уц, становился «царем над всеми сынами гордости».
Проходящие же по набережной люди не обращают ни малейшего внимания ни на молодого человека, стоящего у парапета, ни на морское чудовище, из пасти которого «выходят пламенники», хотя, вполне возможно, что они видят всего лишь проходящий по Неве буксир типа БОР с включенными красными бортовыми огнями.
Буксир надрывно гудит, и Иосиф вспоминает, как в детстве они вместе с отцом часто ходили гулять на Соляной городок, где стояла военная техника времен Великой Отечественной войны, потом выходили на набережную Фонтанки и брели в сторону Невы, по которой против течения, истошно воя, пробирался к Володарскому мосту буксир «Флягин».
Однако после того, как у отца пять лет назад случился инфаркт, они перестали гулять вместе. Врачи запретили Александру Ивановичу длительные пешие прогулки, и теперь он сидел на скамейке в сквере перед Спасо-Преображенским собором и листал журнал «Огонек». Особенно он любил разглядывать цветные развороты – картины из коллекции Государственного Эрмитажа, репродукции из Лувра или работы студии военных художников или Митрофана Борисовича Грекова.
Отец всегда неукоснительно соблюдал предписания врачей и всякий раз засекал время, сколько ему надлежит провести на свежем воздухе на сей раз, потому что уже не ощущал себя здоровым человеком и не мог позволить себе того, что мог позволить в годы молодости.
В 1962 году 22-летний Иосиф Бродский по статьям 30В (хроническое или неизлечимое заболевание – невроз и врожденное заболевание сердца, стенокардия) и 8В (ограниченно годен к военной службе), а также в связи с временной нетрудоспособностью отца Бродского Александра Ивановича, будучи единственный кормильцем в семье, был освобожден от военной службы.
Через два года обитающий на дне Невы или Финского залива левиафан в очередной раз всплывет на поверхность, исторгнет из своей пасти пламя и возопит голосом начальника Ленинградского Дома обороны товарища Смирнова: