Наутро хозяин сдался.
Могучая дверь распахнулась, и двое его слуг внесли Финниана в дом, ибо по причине голода и холода, каким подвергся святой, он более не способен был ни идти, ни стоять прямо. Но костяк его был так же крепок, как несгибаемый дух, обитавший внутри, и вскоре Финниан уже был готов ко всему, что могло проистечь из спора или анафемы.
Вновь обретши силы, он приступил к беседе с хозяином дома, и об осаде, какую он применил к этому великому любомудру, еще долго толковали те, кому такое интересно.
Финниан укротил недуг Мугань4, взял верх и над своим учеником, великим Колумом Килле5, одолеет и Туана: в точности так же, как открыл Туан дверь настойчивому страннику, так же и сердце свое открыл, и Финниан шагнул туда — выполнить и Божью волю, и свою собственную.
Глава третья
Как-то раз беседовали они о величии Бога и о любви Его, ибо, пусть Туан и получил уже обильные наставления, ему нужно было больше, и осаждал он Финниана так же неумолимо, как прежде сам Финниан — его.
Но человек трудится и снаружи, и изнутри. Отдохнув, обретает силы, а обретя силы, нуждается в отдыхе: мы, дав сколько-то наставлений, сами нуждаемся в наставлениях — и должны получить их, иначе дух вянет, а сама мудрость в нас ожесточается.
И потому Финниан сказал:
— Расскажи мне о себе, родное сердце.
Но Туан жаждал сведений об Истинном Боге.
— Нет-нет, — сказал он, — прошлое меня больше не влечет, и не желаю я, чтоб меж душой моей и наставлениями ему встряло что бы то ни было; учи меня дальше, дорогой друг и святой отец.
— Так и сделаю, — ответил Финниан/ — но сперва мне потребно глубоко созерцать тебя — и узнать тебя хорошенько. Расскажи мне о своем прошлом, возлюбленный мой, ибо человек есть прошлое его, и по нему постижим.
Но взмолился Туан:
— Пусть прошлое покоится с собою самим, ибо нужна человеку забывчивость не меньше памяти.
— Сын мой, — возразил Финниан, — все, что содеяно было, содеяно во славу Божию, и исповедаться в добрых и злых делах — суть обучения, ибо душа обязана помнить дела свои и терпеть их — или же отринуть их в признании и покаянии. Изложи мне сначала происхождение свое, от каких корней владеешь ты этими землями и твердыней, а следом я рассужу поступки твои и совесть.
Туан смиренно ответил:
— Знают меня как Туана, сына Карила, сына Муре-даха Красношеего, а вокруг — наследные земли моего отца.
Святой кивнул.
— С ольстерскими родами знаком я хуже, чем надо бы, но все же кое-что знаю. Сам я по крови лейнсте-рец, — проговорил он.
— У меня родословная длинная, — пробормотал Туан. Финниан принял сказанное с почтением и пытливостью.
— Я тоже, — молвил он, — достославных корней.
Хозяин продолжил:
— Я в самом деле Туан, сын Старна, внук Серы, а тот был братом Партолону6.
— Но, — оторопело проговорил Финниан, — тут какая-то ошибка, ибо назвал ты два разных семейных древа.
— Так и есть, это разные древа, — задумчиво отозвался Туан, — однако оба мои.
— Не понимаю тебя, — строго произнес Финниан.
— Ныне известен я как Туан мак Карил, — последовал ответ, — но во дни былые звался я Туан мак Старн, мак Сера.
— Брат Партолона! — воскликнул святой.
— Таково мое происхождение, — сказал Туан.
— Но, — растерянно возразил Финниан, — Партолон явился в Ирландию вскоре после Потопа.
— Я пришел с ним, — миролюбиво произнес Туан.
Святой поспешно отодвинул кресло подальше и воззрился на хозяина дома; кровь у него в венах заледенела, а волосы на голове зашевелились и встали дыбом.
Глава четвертая
Но Финниан был не из тех, кто подолгу предается оторопи. Он подумал о силе Господней — и стал той силой, и обрел спокойствие.
Любил он Бога и Ирландию, и тому, кто способен был наставить его в том и другом, Финниан посвящал весь свой ум и сочувствие сердца.
— Диво дивное речешь ты, возлюбленный, — произнес он. — Ты должен изложить мне больше.
— Что же излагать мне? — смиренно спросил Туан.
— Поведай мне о начале времен в Ирландии — и о том, каков был Партолон, сын сына Ноева.
— Я почти позабыл его, — произнес Туан. — Велик бородою он был и велик в плечах. Добрых дел и доброго нрава человек.
— Продолжай, любовь моя, — сказал Финниан.
— Он прибыл в Ирландию на корабле. Двадцать четыре мужчины и двадцать четыре женщины с ним. Но прежде ни единый человек не населял Ирландию, да и вообще в западных частях света люди не жили и не странствовали. Мы подплывали к Ирландии, и с моря эти места казались бескрайним лесом. Докуда хватало глаз, во всякую сторону, сплошь деревья, а с деревьев — неумолчное пение птиц. И над всей этой землей сияло прекрасное теплое солнце, и потому нашим усталым от моря взорам, нашим измученным от ветра ушам помстилось, что направляемся мы к Раю.
Причалили мы и услышали рокот воды из сумрачной сени леса. Мы двинулись вслед за водой и очутились на лугу, где светило солнце, земля была теплой, и там Партолон вместе с двадцатью четырьмя супружескими парами и остановился, и устроил там поселенье и житье.
В реках Эйре обитала рыба, а в чащах — зверь. По равнинам и лесам бродили дикие, робкие и жуткие созданья. Созданья, зримые насквозь — и сквозь же них можно было пройти. Долго жили мы припеваючи и видели, как выросло новое зверье — медведи, волки, барсуки, олени, кабаны.
Племя Партолоново множилось, и вот уж из двадцати четырех пар стало пять тысяч человек, и все обитали в дружбе и довольстве, хоть и без всякого соображения.
— Без всякого соображения! — повторил за ним Финниан.
— Оно им было ни к чему, — пояснил Туан.
— Я слыхал, что перворожденные были бездумны, — сказал Финниан. — Продолжай же, возлюбленный мой.
— Но вдруг, словно ветер налетел, в одну ночь до утра явилась хворь, от какой раздувало нутро, а кожа делалась багровой, и на седьмой день все племя Партолоново было мертво — кроме одного человека.
— Один всегда уцелеет, — задумчиво вставил Финниан.
— Я и есть тот человек, — подтвердил его собеседник.
Скрыл Туан чело под сенью ладони и перебрал в памяти невероятные века от начала мира и до первых дней Эйре. Финниан же, в ком кровь застыла опять, а волосы на голове вновь зашевелились, смотрел на Туана безотрывно.
Глава пятая
— Рассказывай дальше, любовь моя, — пробормотал Финниан.
— Остался я один, — сказал Туан. — И до того одинок я был, что моя же тень меня пугала. До того одинок, что от звука птицы летящей или же от скрипа ветви росистой бросался прятаться, как спугнутый кролик в свою норку.
Твари лесные унюхали меня и распознали, что я один. На шелковых лапах подкрадывались ко мне сзади и рычали, стоило мне обернуться; здоровенные серые волки, свесив языки и вперяясь в меня, загоняли на скалы; не нашлось бы такого слабого существа, какое не стало бы охотиться на меня, робкого, какое не смутило б меня взглядом. Так прожил я два десятка лет и два года, пока не постиг все, что зверю ведомо, и не забыл все, что человеку известно.
Умел теперь двигаться не громче всех остальных, бегать без устали. Научился быть незримым и терпеливым, как дикий кот, затаившийся в листве; научился чуять опасность даже во сне и наскакивать на нее недреманными когтями; научился лаять, рычать и клацать зубами — и рвать ими.
— Продолжай, возлюбленный мой, — сказал Финниан, — да упокоишься ты в Боге, родное сердце.
— В конце тех времен, продолжил Туан, — прибыл в Ирландию Немед, сын Агномана, с флотилией из тридцати четырех парусников, на каждом корабле — по тридцать пар людских.
— Слыхал о таком, — промолвил Финниан.
Сердце мое забилось от радости, когда увидел я, как приближается эта великая флотилия, и последовал я за нею по иззубренным скалам, запрыгал с камня на камень, словно горный козел, а корабли виляли вдоль берега, искали, где пристать. Тогда-то я и склонился к озерцу попить — и увидел себя в прохладной воде.
Увидел я, что весь зарос волосом да ворсом, ощетинился, как дикий кабан, изможден, как голый куст, седее барсука, обтрепан и сморщен, как пустой мешок, наг, словно рыба, убог, словно голодная ворона зимой, а на всех пальцах кривые когти, и по виду не похож я ни на что, человеку ведомое, — ни тварное, ни божественное. Сел я у того озерца и оплакал одиночество, дикость свою и суровую старость: ничего не оставалось мне, только плакать и горевать меж небом и землею, а звери тем временем отыскали меня и слушали из-за деревьев — или же таились в кустах да глазели из сонной чащи.
Поднялась буря, и когда я вновь глянул с высокой скалы, увидел, что великую флотилию мотает, словно в ладони великана. То вскидывало корабли к небесам, и раскачивало в воздухе, и крутило порывами, будто листья на ветру. То швыряло с тех головокружительных высот вниз, в стонущий водоворот, в стеклянистую чернильную жуть, что вертелась да крутилась меж десятью валами. Волна то и дело кидалась с воем под корабль, и с грохотом швыряла его в пустоту, и гнала вверх молниями, удар за ударом, и нагоняла вновь, по пятам, будто волк, и все пыталась, колотя и колотя без устали, прошибить широкое днище утробы и сквозь черную брешь высосать устрашенные жизни. Другая волна падала на корабль и топила его одним рывком, свирепо, будто целое небо обрушилось на него, и парусник все шел и шел на дно, пока не разбился и не затонул на песке на самом дне моря.
Настала ночь, а с нею тысяча теменей пала с визжавшего неба. Ни единое глазастое созданье ночи не в силах было проницать тот многослойный мрак — ни на пядь. Ни единая тварь не дерзала ни ползти, ни стоять стоймя. Ибо могучий ветер метался по миру, лупил хлыстами молний длиною в лигу и напевал себе самому, то вопил на весь свет, то гудел да жужжал так, что в ушах звон, то подолгу рычал и завывал так, что рык этот и вой рыскали над миром, — ища, какую бы жизнь сокрушить.