И тут, далеко в море, я вспомнил Ольстер, и нахлынула на меня мгновенная, неукротимая мука быть там. Я развернулся и целые дни и ночи без устали плыл, торжествуя; но пробуждался и ужас во мне — и шепот внутри, что я должен доплыть до Ирландии или же сгинуть.
Я пробрался к Ольстеру с моря.
Ох, до чего ж труден был конец того странствия! Болезнь, сокрушала все кости мои до единой, вялость, усталость пронизывали каждую жилу и мышцу. Волны не пропускали меня, не пропускали, мягкие воды словно сделались твердью: стремясь к Ольстеру с моря, я будто пробивался сквозь камень.
Как же устал я! Мог бы расслабить тело — и унесло б меня, мог бы заснуть — и увело б меня, укачало; замотало в серо-зеленых валах, что катили с суши, вздымались, громоздились и рвались к далекой синей воде.
И лишь несокрушимое сердце лосося способно эту муку снести до конца. Звон рек Ирландии, что мчат к морю, донесся до меня — в моей последней онемелой попытке: любовь к Ирландии повлекла меня дальше, боги рек шли ко мне по белым витым бурунам, и я наконец, наконец-то покинул море; улегся в пресной воде в расщелине камня, изможденный, на три четверти мертвый, непобедимый.
Глава десятая
Восторг и сила вернулись ко мне, и теперь я исследовал пути внутри острова, великие озера Ирландии, ее бурные бурые реки.
Что за радость лежать под дюймом воды, нежась на солнце, или же под тенистым берегом и глядеть на мелкую живность, что снует, как молния, у кипучей поверхности. Я видел, как сверкают, и рыскают, и вертятся стрекозы, с грацией, с прытью, какой не ведает ни одна крылатая тварь; я видел, как ястреб парит, и следит, и ныряет: падал он как камень, но не поймать ему короля лососей; я видел, как хладноокая кошка вытягивается вдоль ветки над водами, стремится поймать и добыть речных обитателей. И видел я человеков.
Они меня тоже видели. Приходили узнать меня, искать меня. Ложились в засаде у водопадов, по которым скакал я серебряной вспышкой. Расставляли на меня сети; прятали ловушки под листьями; снаряжали волокна под цвет воды, под цвет водорослей, но у этого лосося нос распознавал, что водоросль, а что волокно; они вешали мясо на тончайшей нити, но я различал крючок; они бросали в меня остроги и дротики, выволакивали их на шнурке. Много ран получил я от людей, много скорбных рубцов.
Всякий зверь гонялся за мной по воде, по берегу; брехливая черношкурая выдра преследовала меня, в алчности, прыти и вихре; дикий кот охотился на меня; ястреб и острокрылые, копьеклювые птицы ныряли за мной, крался и человек с сетями во всю ширь потока, чтобы не ведал я отдыха. Жизнь моя превратилась в непрестанную спешку, ранение и бегство, в бремя и муку бдения — и тут меня изловили.
Глава одиннадцатая
Карил Рыбак, король Ольстера, поймал меня в свои сети. Ах, как же возрадовался он, завидев меня! Вскричал от восторга, заметив в сетях великого лосося.
Я все еще был в воде, когда он осторожно вытянул меня. Я все еще был в воде, когда он выволок меня на берег. Нос мой соприкоснулся с воздухом, и я отпрянул от него, как от огня, и изо всех сил нырнул на дно сети, что пока была под водой: воду я обожал и сходил с ума от ужаса, что это блаженство должен покинуть. Но сеть не сдалась, и я всплыл. «Тихо, Король реки, — промолвил рыбак, — сдайся Року», — проговорил он.
Я оказался на воздухе — словно в огне. Воздух давил на меня, как пылающая гора. Он лупил меня по чешуе, жег ее. Рвался мне в глотку и опалял ее. Обременял меня, стискивал, глаза, казалось, вот-вот вырвутся из головы, голова ринется с тела, а тело разбухнет, раздастся и разлетится на тысячу клочков.
Свет слепил меня, жар изуверствовал, от сухости воздуха я сжался, задыхался; а рыбак положил великого лосося на траву, и рыба в последний раз дернулась носом к реке — и прыгнула, прыгнула, прыгнула, даже под гнетом воздушной горы. Лосось мог прыгать только назад, не вперед, и все же он прыгал, ибо в каждом прыжке видел мерцавшие волны, рябые, витые волны.
«Уймись, о Король, — сказал рыбак, — успокойся, мой милый. Оставь же поток. Пусть жидкая кромка забудется — и песчаное ложе, где пляшут тени, где зелень и сумрак, где подпевает бурый поток».
И он понес меня в чертоги, напевая песню реки, и песню Рока, и песню хвалы Королю вод.
Жена короля, меня увидав, возжелала меня. Я лег на огонь и зажарился, и она меня съела. Прошло время, и она родила меня, я стал ее сыном и сыном короля Карила. Помню тепло, тьму, движение и незримые звуки. Все, что случилось, я помню — от жарочной пики до первого крика. Ничего не забыл я.
— А теперь, — произнес Финниан, — ты родишься вновь, ибо я крещу тебя в семейство Бога Живого.
Вот такая пока история Туана, сына Карила.
Никому не известно, умер ли он в те же стародавние времена, когда Финниан был настоятелем в Мовилле, или по-прежнему держит свою цитадель в Ольстере, наблюдая за всем, помня все ради славы Господней и чести Ирландии.
Юность Финна
Он был королем, провидцем и поэтом. Он был повелителем всеразличной великой свиты. Он был нашим чародеем, нашим премудрым, нашим утешителем. Что бы ни свершал он, все было славно. И коли полагаете вы мои слова о Финне избыточными, и коли сочтете похвалы мои чрезмерными — пусть, ибо клянусь Царем, что превыше меня, Финн был втрое лучше любых моих слов8.
Глава первая
Фюн [Fewn — так произносится его имя: как tune]9 первое обучение свое получил у женщин. Немудрено это: мать щенка учит его драться, а женщинам известно, что драка — обязательное искусство, хотя мужчины делают вид, будто другие искусства славнее. То были женщины-друидки — Бовмал и Лиа Луахра[4]. Кто-то удивится, отчего собственная мать Фюна сама не посвятила его в первые естественные дикости бытия, однако не могла она.
Никак не оставить ей было сына при себе — из страха перед кланом Морна. Давно уж сыны Морны воевали и строили козни против ее мужа, Кула, чтобы свергнуть его как вожака фениев Ирландии10, — и наконец свергли они его, убив. Лишь так удалось им избавиться от человека, подобного Кулу, однако пришлось им непросто, ибо тому, чего отец Фюна не понимал в оружии, не могли его научить и сами Морна. И все же пес, что умеет ждать, рано или поздно изловит зайца — иногда спит даже сам Манананн11. Мать Фюна — прекрасная длинноволосая Мирне12: так ее всегда и звали. Была она дочерью Тейга, сына Нуады13, из Дивных14, а мать ее была Элин15. Брат ее — сам Луг Долгая Рука16, и при боге — таком-то боге! — в братьях чего б ей, удивимся мы, бояться Морны или сыновей его, да и вообще кого угодно? Но любови у женщин чудны, чудны и страхи, и так уж они увязаны друг с другом, что явленное нам — частенько не то же самое, что надо бы видеть.
Как бы то ни было, когда Кул погиб, Мирне вновь вышла замуж — за короля Керри. Ребенка отдала на воспитание Бовмал и Лиа Луахре и наверняка выдала всякие к тому наказы, во множестве. Мальца укрыли в лесах Слив-Блум, где и растили его втайне.
Скорее всего, те женщины любили Фюна, ибо кроме него никакой жизни вокруг не было. Их жизнью был Фюн, и взоры нянек, наверное, осеняли его белокурую головушку, словно двойное благословение. Был он светловолос, и позднее прозвали его за это Фюном, однако поначалу звался он Девне[5]. Смотрели они, как пища, что влагали они в это маленькое тельце, превращалась в крепкие пяди и пяди — ввысь и вширь, в пружинистую силу, что поначалу ползала, затем ковыляла, а дальше уж бегала. Птицы стали Фюну собратьями по играм, но и все созданья, что обитали в лесу, наверняка сделались ему товарищами. В долгие часы солнечного уединения малыша Фюна мир казался ему сплошь светом и небесами. Такие же долгие часы бытие текло тенью средь теней — в бесчисленных стуках дождя, что капал в лесу с листка на листок и соскальзывал в землю. Фюн знал витые тропки, такие узкие, что на них лишь его ножки — или козлиные копыта — и помещались; и Фюн размышлял, куда ведут эти тропки, и радостно выведал, что, куда б ни вели, рано или поздно, петлями да поворотами в ветвистом лесу, возвращаются они к родной двери. Вероятно, Фюн считал свою дверь началом и концом мира, куда все на свете вело и откуда все возникало.
Быть может, долго не видал он жаворонка, но слышал его в бескрайнем небе, далеко-далеко от взоров, где трепетала птица и трепетала, пока во всем мире не осталось другого звука — лишь эта прозрачная сладость: вот это мир, где возник такой звук! Свисты и трели, воркованье, карк и кряк — все они стали Фюну родными. И он наконец научился распознавать, кто из великого братства издает такой звук или сякой, в любой миг. То же и с ветром: Фюн умел слушать тысячу голосов его, в любое время года, во всех настроениях. Может, лошадь забредала в чащу рядом с его домом и сурово смотрела на Фюна, а Фюн — на лошадь. Или, внезапно возникнув рядом, лошадь, вероятно, глядела на Фюна пристально, вся настороже — глаза, уши, нос, унылая морда, и тут он — кто знает? — поворотился, да вскочил, да сплошь гривой укрылся, сплошь копыта под ним, да сплошь хвост вокруг. Корова — суровый нос, строгий взгляд — бродила-топталась по лесам его, ища себе тень без мух, или же заблудшая овца высовывала мягкое рыло из листвы.
«Мальчишка, — наверное, думал Фюн, глядя на пристальную лошадь, — мальчишка не умеет махать хвостом, чтоб отгонять мух». Этот недостаток, вероятно, печалил Фюна. Возможно, он думал, что корова умеет фыркать и держаться в тот миг с достоинством и что робость красит овцу. Может, Фюн отчитывал галку, пытался пересвистеть певчего дрозда и размышлял, отчего устает его дудка, а черный дрозд — нет. А еще следить за мошкарой, за мельчайшими частичками, что летали в желтой дымке, за паутинками, что трепетали, и за крепкими толсторебрыми гадами, что наскакивали, как коты, кусались, как псы, и летали, как молния. Может, оплакивал Фюн дурную удачу паука, поймавшего такую муху. Многое надо было увидеть, запомнить, сравнить — и всегда будут рядом его хранительницы. Мошки менялись, миг за мигом; не разберешь, в гостях эта птица или живет здесь, а овца лишь сестра овце; а вот женщины при Фюне, как и сам дом, крепко пустили корни.