Ироническая трилогия — страница 17 из 65

Выяснилось, что все это время на них оказывалось давление. В конце концов попросту предложили уехать подобру-поздорову. Предложение было не из тех, что можно принять или не принять.

Вечером я отправился к ним. В двух комнатах беспокойно томились какие-то незнакомые люди. Кроме Рены, простуженного Випера и Рымаря, я не знал никого. Борис был вздернут, взвинчен, растерян, все рассказывал, как нынче полдня его продержали на таможне. Надежда курила по обыкновению одну сигарету за другой, то и дело большим носовым платком протирала стекла своих очков. Клювик ее совсем заострился.

Люди входили и уходили. Я с любопытством на них поглядывал. Мне чудилось, что на каждом из них есть какое-то общее тавро, по нему они узнают друг друга. Внезапно в моей голове, как спичка, чиркнула странная мутная мысль: «Имеет ли кто-нибудь здесь отношение к московской ЧК»? – видать, в моей памяти застрял тот телефонный звонок и то, с каким специфическим шиком представился мне тогда Бесфамильный. Я даже поймал себя на том, что я почти машинально принюхиваюсь – не донесется ли запах шипра, бесстыдный, как запах резеды.

Я видел, что разговор не вяжется. Необязательные слова – одно к другому не притиралось. Фразы не склеивались меж собою, взлетали, на миг повисали в воздухе и тут же растворялись бесследно. Один Рымарь вел себя молодцом, пытался хоть как-то поднять настроение.

Он вспомнил, что, когда Федора Тютчева вдруг отозвали из Германии – тот служил по дипломатической части, – поэт на родине затосковал. Как раз в то время Жоржа Дантеса после его роковой дуэли выслали за пределы России. Тютчев сказал своим друзьям: пойду-ка я и убью Жуковского.

Випер громогласно чихнул и авторитетно добавил:

– Неглупые люди давно уже поняли: весь мир – твой дом. Боккаччо писал, когда его выгнали из Флоренции, что мудрецу вся земля – отечество.

Богушевич поморщился и вздохнул:

– Утешительный набор для изгоев. Должно быть, и Данте тем утешался, а тысячелетием раньше – Овидий. Но я не поэт. Не мудрец тем более.

Рена ходила из комнаты в кухню, из кухни в комнату – все приносила какую-то снедь.

Она подошла ко мне:

– Поешь хоть что-нибудь. Ты, верно, голоден.

Випер кивнул:

– Он спал с лица.

Я посмотрел на него с удивлением. Его словно тянет меня укусить.

– Не хочется, – признался я Рене. – Что-то мне нынче не по себе.

– Ну почему я должна уезжать? – внезапно спросила Надежда Львовна.

Все неожиданно замолчали. Богушевич холодно усмехнулся:

– Ну что ж, мы – ритуальный народ. Помолчим. Из коллекции ритуалов советским людям легче всего дается как раз минута молчания. Она затягивается на всю жизнь.

– Мы уже не советские люди, – резко сказала его жена.

– Советские, – сказал Богушевич. – Мы были ими и здесь, и в зоне. В Германии тоже ими останемся. Эта прививка неизлечима.

Я подошел к супругам с рюмкой, все еще на три четверти полной.

– Дай бог вам удачи, – сказал я с чувством. – Рена считает, что счастья нет, однако удача нет-нет и случается. Удачи. Я верю, что мы увидимся.

Випер полемически высморкался:

– Советские люди всегда оптимисты.

Я снова на него покосился. Только завидит меня – и взвивается. Я действую на него возбуждающе. Почти как на гордого Павла Антоновича. Надежда Львовна пробормотала:

– Ну что ж, в связи с новой германской реальностью уместно вспомнить немецкого классика: «Нынче жребий выпал Трое, завтра выпадет другим».

«Кого она имеет в виду?» – подумал я и начал прощаться.

Рена спросила:

– Уже собрался?

– Пока Випер не заразил своим насморком. Что-то я не в своей тарелке.

В прихожей она сказала:

– Ну, с Богом. Ты выглядишь и вправду усталым. Они улетают завтра в одиннадцать. Приедешь в аэропорт?

– Я надеюсь.

Я возвращался с тяжелой душой. Випер не прав – оптимистом я не был. И я не верил своим словам – я знал, что не увижу Бориса. В сущности, он летит на тот свет.

Впрочем, и нынче я побывал в мире ином. За один лишь вечер столько незнакомых людей. Как будто я оказался в театре. Снова повеяло запахом шипра, и я непроизвольно поежился.

Я не поехал в аэропорт – нездоровилось, да и до меня ли им там? Ближе к вечеру позвонила Рена.

– Что-нибудь произошло? Тебя не было.

– Ничего. Просто чувствую себя скверно.

– Я так и подумала. Сейчас я приеду.

Когда через полчаса Рена вошла, я колдовал над нехитрым ужином. Но Рена сказала, что есть не будет.

– Ты вчера отказался, а я сегодня. Догоняю. Так что с тобою? Хандришь?

– Расклеился, – сказал я ворчливо.

– Может быть, вызвать к тебе врача?

– Потерпим. Возможно, я обойдусь.

Она оглядела мое жилье и нахмурилась.

– Трудно жить одному?

– Как-то справляюсь. Привык, должно быть.

– Дамы могли бы и позаботиться.

Я посмотрел на нее с удивлением. Впервые она заговорила на эту деликатную тему. Забралась с ногами в отцовское кресло, прикрыла ладонями глаза.

Выдержав паузу, я осведомился:

– Как там все было?

– Лучше не спрашивай. Просто бессмысленная возня. Все вышло как-то дерганно, скомканно. Надежда твердила одно и то же: «Ну почему я должна уезжать?» Борис нервничал, задирал таможенников. Мы не успели толком проститься. Саня все время давал советы – вот уж не его это дело. Слава Рымарь старался шутить. Пушкин-де еще говорил: «За морем житье не худо».

– Пушкина туда не пустили.

– Что же, Борис заплатил свою цену за эту свободу передвижения. Но – без обратного билета. Односторонняя свобода.

Я осторожно сказал:

– Все наладится.

Она вздохнула:

– Кому это ведомо? Как они там приживутся в бюргерстве? Как они уживутся друг с другом? Чужбина должна бы сплачивать семьи, но слышно, что чаще она – разбивает.

– Думаю, не тот это случай.

– Дай Бог, – сказала она, – дай Бог.

Потом негромко проговорила:

– Ну вот, опять вокруг – никого.

– Это не так, – пробормотал я. – Тебе известно, что это не так.

Она ничего мне не ответила. Ни возразила, ни согласилась. Потом усмехнулась:

– Знаешь, Вадим – Випер сделал мне предложение.

Я был ошарашен. Потом прозрел. Вот почему он так задирался. Возможно, тут и старые счеты. Могла ведь и мудрая Арина что-то ляпнуть самоутверждения ради. Если это имело место, то он еще неплохо держался. Все же я ворчливо заметил:

– Мало тебе своих собственных бед.

– Чужие беды меня не пугают, – сказала Рена. – Дело не в том. Из этого ничего бы не вышло. Поэтам нужно, чтоб их любили.

– «Поэтам нужно»…

– Вадим, он поэт. Наш Саня талантлив. А это – редкость.

– Не знаю, – сказал я. – Может быть. Легче встретить талантливого, чем умного. «Поэтам нужно, чтоб их любили». Скажите, пожалуйста… Мне тоже нужно.

Я был раздражен и не мог это скрыть. Она улыбнулась:

– Ты ошибаешься. Быть любимым – достаточно обременительно.

Эти слова меня смутили. Я неуверенно пробурчал:

– Мне лучше знать, что мне – не в подъем.

Она сказала:

– Випер решил, что ты потому не пришел в Шереметьево, чтобы не попасть на заметку.

Я возмутился:

– Вот это уж свинство!

Она не спеша осветила меня своими зелеными глазами. Когда-то давным-давно я шутил, что она удивительно напоминает ночное такси – зеленый глазок сигнализирует: я свободно. Но сколько бы ты его ни призывал, оно неуклонно проносится мимо.

– Я сказала ему: ничего не требуй. Ни от кого и никогда. Пусть каждый живет так, как он хочет.

Я был задет и не мог это скрыть.

– Благодарю за такую защиту. Что до меня, я иду еще дальше: никто не обязан мне делать добро, пусть хотя бы не делает зла. Кстати, коль речь зашла о Борисе – все, кого это интересует, знают о наших с ним отношениях.

Рена подергала меня за ухо:

– Не сердись. Такая жизнь вокруг. Дурь, неприличие, бесовщина. Какие темы она подбрасывает…

Я чувствовал – что-то осталось несказанным. Помедлив, я взял ее руку в свою.

– Спасибо, что ты меня принимаешь таким, каков я рожден на свет. Мученик из меня никакой. К мученичеству надо иметь необходимую предрасположенность. Я не уверен, что человек звучит гордо. Сам я так не звучу. Знаю, что не создан для счастья, как пташка божия для полета. Наоборот, обречен барахтаться в месиве, где все мне враждебно – микробы, вирусы, зной и стужа, все социальные негодяйства, все человеческие пороки – зависть, суесловие, злоба, бездарность, честолюбие, тупость – могу перечислять до утра. И, вопреки всей этой агрессии, я должен как-нибудь уцелеть. Так просто сдаваться я не намерен. Не хочется своими несчастьями радовать и веселить проходимцев. Моя задача и сверхзадача не поразят воображения – загнуться, по возможности, позже, в своей постели, а не на плешках – как говорит Борис – не на нарах. Можешь на мне поставить крест.

Она легко провела ладонью сначала по моим волосам, потом – по моей щеке.

– Успокойся. Мы условились – пусть каждый живет так, как он может и как он хочет. Поздно, Вадим. Пора домой. Хоть и страшненько – за несколько месяцев привыкла, что я не одна в квартире. К хорошему привыкаешь быстро.

Я обнял ее и сказал:

– Ну вот что. Я никуда тебя не пущу.

Она не стала освобождаться, лишь проронила со странной усмешкой:

– Ты нездоров. Тебе надо заснуть.

– Прекрасно ты знаешь, что я не засну.

– Послушай, – в глазах ее появился знакомый мне драматический отсвет, – следует все-таки объясниться. То, что нас сильно тянет друг к другу, это еще не последняя правда.

– Нет, это и есть конечная правда, – сказал я, – а все прочее – чушь.

Она упрямо мотнула головкой.

– Есть правда, которая в нас и с нами, есть правда, которая выше нас. Она-то и решает судьбу. Не спорь и доверься мне. Кроме всего, родство со мной – не лучший подарок.

Слово «родство» могло отрезвить, но я продолжал, понимая, что втягиваюсь в очень опасную игру:

– Я ведь и сам способен думать.