Она вела свой рассказ вдохновенно, и было понятно, как все ей мило – и этот женский триумф Сирануш, и плов, который готовил Лятиф, друг сердца из пламенного Евлаха, и тат Менашир, и лезгин Панах, этот красавец и проходимец с оригинальными носками, пришедший в полную невменяемость. И даже то, что юный любовник порвал на ней блузку, ей тоже нравилось – все это было ее привычной, знойной, горластой бакинской жизнью, которая – кто бы это сказал – была в те дни уже на излете.
– Все хорошо, – сказал я лояльно, – что кончается хорошо.
– Это кончилось, но не сразу, – с глубоким вздохом сказала Асмик. – У нас есть общий двоюродный брат. Он живет в Армении, в Ленинакане. Его зовут Гриша Амбарцумович. Он запылал, когда это услышал.
Такое занятное сочетание уменьшительного имени с отчеством я воспринял сперва как шутку Асмик, но она объяснила мне, что в Армении такая форма давно узаконена.
– И что же сделал двоюродный брат?
– Что он мог сделать – страшно подумать. У него есть близкий друг Авасетик, мастер спорта и чемпион по штанге. Они клялись, что приедут в Баку, чтоб рассчитаться за честь сестры.
– Но честь, как я понял, не пострадала?
Сирануш загадочно усмехнулась.
– Допустим. Но Гриша Амбарцумович смотрит со своей колокольни, – голос скрипачки звучал как флейта. – Достаточно, что меня коснулись. Это не человек, а порох!
– Если бы вы его увидели! – Асмик даже воздела к небу полные мучнистые длани. – Красавец! Талия как у девушки. Размер ноги у него тридцать восемь.
Я сказал:
– Интересно было б взглянуть.
Сирануш бархатно улыбнулась и благосклонно пообещала:
– Когда он появится в Москве, я вас обязательно познакомлю.
Финальный аккорд, венец застолья! – пышная Асмик сварила нам кофе, а Сирануш принесла бананы (они были редкостью в Москве) и крутобокие гранаты. Отхлебывая из фарфоровой чашечки огненное густое зелье, она ввела меня в суть проблемы.
Из Лондона ей привезли концерт (не то Сибелиуса, не то Бриттена – я сразу забыл, окрестив для себя автора сонаты Бретелиусом по ассоциации с бретелькой – у каждого из нас свои образы). Она сделала собственную редакцию, которую и вручила однажды по легкомыслию и легковерию одному предприимчивому коллеге. Спустя довольно солидный срок этот честолюбивый малый издал сонату в своей редакции, но эта редакция ничем, ни-чем (гром и молния!) не отличалась от редакции Сирануш.
– Мои штрихи! – восклицала она. Ее смиренные очеса, тихо мерцавшие под ресницами, непримиримо заполыхали. – Моя каденция! И аппликатура – тоже моя! Какое бесстыдство!
– Вор! Негодяй! Грязный подлец! – бешено выкрикнула Асмик.
Я попросил ее успокоиться и, обратившись к Сирануш, осведомился о значении терминов. Она пояснила мне, что штрихи – указания для смычка, аппликатура – то же для пальцев, а каденция – это самое главное, в известном смысле – личное творчество, предмет ее гордости, виртуозный экспромт меж разработкой и репризой!
Вулканическая Асмик заныла и трагически заломила руки. Я снова призвал ее к хладнокровию и спросил Сирануш, кто засвидетельствует, что эти художественные находки принадлежали именно ей. Она сказала, что, когда этот гангстер вернул ей ноты, листок с каденцией, написанный ею собственноручно, так и остался вложенным внутрь. Кроме того, немало людей, в том числе и сам дирижер, знали уже о ее редакции. Нет сомнений, они это подтвердят. Конечно, проще было позволить Грише Амбарцумовичу приехать в Москву. Гриша едва не сошел с ума, узнав об этой жуткой истории. Друг его, штангист Авасетик, дал страшную клятву, что он размажет этого хищника по стенке. Но Сирануш не хотела крови и просила их сдать билеты в кассу. Однако сама она не отступит. И пусть она родилась в Москве, она остается восточной женщиной.
– Один приятель меня называл Сирануш де Бержерян, намекал на Сирано де Бержерака, – сказала разгневанная гурия. – И был прав. Хотя я и очень тихая, я по своей натуре – бретер. И я не прощу ему этой обиды.
– Вор! – повторила Асмик. – Вассак!
Сирануш объяснила, что это слово означает по-армянски «предатель». В шелковой пери таилась пантера. Бесспорно, неведомый мне Паганини затеял опасную игру.
Мало-помалу воспоминания, преобразившие на глазах мою элегическую хозяйку, ее отпустили, и к ней вернулось доброе расположение духа. Вновь стреловидные опахала прикрыли дымчатые глаза и каждый жест стал царственно томен. Она не спеша отправляла в свой ротик нежно алевшие зерна граната.
Я следил за ее точеной рукой и, не сдержавшись, сделал признание: эти музыкальные пальчики, розовые, как туф Еревана, вызывают эстетический трепет.
Она сказала:
– Верю вам на слово. Я там была лишь на гастролях.
Я умолчал, что не был там вовсе.
– В Москве родилась и в Москве живу, – сказала она не то виновато, не то выражая покорность судьбе, – естественно, когда не в поездках.
– Она себя загонит, загонит, – горестно выкрикнула Асмик, – то на Камчатку, то в Аргентину. Всем нужна, ее рвут на части.
– Ешьте, ради бога, гранат, – предложила мне прекрасная странница, – плод граната есть символ неподдельного чувства, цвет граната – цвет женского начала. Так утверждают на Востоке.
Я спросил: не потому ли она в красном платье? Она кивнула, и вновь я услышал звуки флейты:
– Да, это мой любимый цвет.
После чего взяла банан. Я с интересом следил, как долго она оглаживает его своими сумеречными зрачками, прежде чем вонзить в него зубки. Я был убежден, что фаллический образ этого фрукта в ней пробудил волнующий ее тайный мотив. И тут я почувствовал встречный взгляд. Ее полусонные очи вспыхнули. И снова я ощутил уверенность: она догадалась, о чем я думаю. Многозначительная усмешка вспорхнула на ее спелые губки – меж нами возникла смутная связь.
Я сказал, что обдумаю ее дело. Через несколько дней я ей позвонил и сказал, что в неизбежном процессе ее интересы разумней доверить весьма искушенному специалисту, занимающемуся авторским правом. Я с удовольствием ощутил, что Сирануш разочарована.
– Рубен Ервандович мне сказал, что вы лучше всех специалистов.
Я ей ответил, что очень польщен, но в каждой сфере всегда существует свой чемпион, свой главный дока, съевший в ней целую стаю собак. И у меня есть такой на примете. Я отдам ее в надежные руки.
– Слишком легко вы меня отдаете, – пропел флажолетовый голос флейты. – Я вижу, что я вам не понравилась.
Я ей сказал, что ее близорукость меня удивляет и удручает. Все обстоит как раз напротив. Это одно из обстоятельств, хотя, разумеется, не решающее, почему я призываю другого. Юрист на своем боевом посту должен иметь холодную голову.
– В таком случае я буду надеяться, – проворковала Сирануш, – что наша встреча была не последней.
Само собой. Подобный финал отнюдь не входил в мои намерения.
Я свел ее с «узким специалистом», которого знал со студенческих лет. Он сказал, что дельце – с явной гнильцой, темное, муторное, унылое (это я и сам понимал), но, если мне нужно, он не откажется.
Несколько раз мы с ней перезванивались, потом я снова был приглашен. У замшевой Сирануш, как я понял, было не так уж мало поклонников, но я полагал, что их оттесню. Она уже побывала замужем, и ей, должно быть, не слишком сложно определить, кто чего стоит. Я помнил этот пристальный взгляд, когда она меня изучала, точно готовясь со мной расправиться так же, как с початым бананом. Но помнил я и лезгина Панаха, который был слишком нетерпелив. Поэтому я не жал на педали и лишь на исходе второй недели признался ей, что покойная мама меня неустанно остерегала от армянок московского разлива.
Сирануш сказала с томной улыбкой:
– Ваша мама абсолютно права. Григорианство в Москве неизбежно смешивается с византийством.
Какова? Впрочем, она добавила:
– Но ваше дело небезнадежное.
Я ей сказал, что рад это слышать, хотя фраза эта больше приличествует юристу, поддерживающему клиента. Однако я сам нуждаюсь в поддержке и принимаю ее заявление со всей подобающей благодарностью.
Я побывал на ее концерте. Нельзя сказать, что я был меломаном, тем более – фанатиком скрипки. Но я без усилия слился с залом. Не было никаких сомнений: здесь каждый чувствует то же, что я. И, осознав это, я испытал странную и смешную ревность. Неужто все эти пришлые люди считают, что между ними и мною нет разницы? Это уж просто наглость!
С трудом я пробился к ней в артистическую. Узкая неуютная комната изнемогала под грудой букетов. Пахло цветами, пахло духами, помадой, румянами, старой мебелью – банкетками, пуфиками и креслами. Порхали улыбки, порхали слова. Я вел себя несколько по-хозяйски, даже сказал одному почитателю, что концертантка утомлена, пора бы ее отпустить на волю.
Она разрешила себя проводить. После триумфа ей было трудно остаться одной, как я и предвидел. Душа ее была переполнена – и музыкой, и хмелем оваций. Ей нужно было все это выплеснуть, мое присутствие было кстати.
Она предложила мне поужинать. Я молча покачал головой. Она приготовила кофе с ликером. Я взял чашечку, не проронив ни звука. Она спросила, почему я молчу. Я вздохнул. Она мне тихо напомнила чье-то неглупое изречение: «Молчание – опасная бездна». Я призвал на помощь Марину Цветаеву:
– «Вы думаете, любовь – беседовать через столик?»
– Ах, так дело дошло до любви? – осведомилась Сирануш.
Я сказал, что этой насмешки я ждал. Но приму ее спокойно и кротко. Я не выпрашиваю любви. Недаром другой поэт написал: «Я сам люблю, и мне довольно».
Она пожала хрупкими плечиками:
– Очень жаль, если этого вам довольно.
Только это и надо мне было услышать. Я барсом ринулся на Сирануш, чашечка с недопитым кофе свалилась на шекинский ковер. На нем же мы спалили мосты и исполнили увертюру.
Ночь эта не была истребительной, вальпургиевой, дерзновенно вакхической, и все же она осталась памятной, не затерявшейся среди прочих. Было особое очарование в том, как она струилась в объятиях, легкий прохладный ручеек, не иссякавший при всей своей щедрости. Не скрою, я был весьма утешен таким слияньем струны и смычка. Она оказалась похвально отзывчива – мне было даровано право на поиск и право на свободный полет.