Росла и мужала слава Подколзина. У всех, в ком жив еще интерес к духовности, к новейшему слову и ко всему, что их окружает, сопровождает, вьется вокруг, у всех у них на устах его имя. В большой цене оказались те, кому подфартило встречать мыслителя, кто знал его в темную пору безвестности, кто угадал и разглядел в том угловатом и неприметном будущего творца «Кнута».
В честной газете «Московский дорожник» рассказывали, с каким достоинством он приносил свои заметки и как здесь ценили его перо. Самых почетных посетителей приглашали заглянуть в отдел писем – туда водили, как на экскурсию – и демонстрировали Зою Кузьминишну. Гордая дама всегда была замкнута, а на почтительные приветствия отвечала потусторонним взором и кутала плечи в пуховый платок движением, исполненным неги. Все – молча, без единого слова. Один только раз, когда некая гостья сказала, что по вине Натали Пушкин страдал, Зоя Кузьминишна бросила, не глядя, в пространство: «Он потому и творил, что страдал».
Большое внимание привлекла дискуссия о путях культуры в радушном художественном центре, руководимом Анной Бурьян. Для этих дебатов она предоставила респектабельный конференц-зал.
В нем находился овальный стол, за которым разместились участники. Дородный эрудит Порошков, сидевший в председательском кресле, призвал к свободному разговору – не предполагалось докладов, Порошков избегал казенных форм, культивируя милый домашний стиль непринужденного общения. Только естественный диалог, обмен взглядами, репликами с мест, само собой, в пределах приличия и уважения друг к другу. Именно эта установка отвечала его открытой натуре и благородному образу мыслей. Впрочем, не было нужды сомневаться ни в воспитании дискутантов, ни в безусловном взаимном респекте.
Разумеется, через Якова Дьякова было отправлено приглашение Георгию Гурьевичу Подколзину. По своему обыкновению суровый отшельник не явился, но Дьяков пришел и посулил, что будет как бы его представителем.
В очень коротком вступительном слове добропорядочный Порошков выразил твердое убеждение, что цель собрания очевидна, необходимость его назрела. Давно уже пора уяснить, можно ли совместить культуру и торжествующую цивилизацию. Могут ли они быть союзниками или обречены враждовать? Неужто культура – это та рыба, которая с головой накрыта этой Всемирной Сетью Эфира? Запуталась она в ней безнадежно или сумеет освободиться и вырваться в океан Постижения? Какую дорогу, какой маршрут история предлагает культуре? И существует ли выбор пути? Быть может, в эпоху глобализации путь этот жестко детерминирован? Все это предстоит обсудить и выяснить, что надлежит нам делать.
Выдающийся постмодернист Вострецов сказал, что он в курсе тех опасений, о коих помянул председатель. Бесспорно, они имеют место. И все же культуру нельзя разомкнуть, она, безусловно, единое целое. Недавно он побывал в Аргентине, встречался там со своими читателями. Последние ему рассказали про то, как Кортасар ценил его творчество. Конечно, он чувствует свою связь с таежным бором, с излучиной Дона, а также с Бештау и Машуком – не раз он бывал на их вершинах, – и тем не менее ему ясно: как сам он – часть мировой культуры, так и она – часть его духа.
Взволнованную речь Вострецова горячо поддержал Федор Нутрихин, другой знаменитый постмодернист и тоже неутомимый странник. Нет смысла скрывать, что долгое время он тоже ощущал некий страх перед агрессией интернета. Сравнительно недавно в Париже он встретился с Франсуазой Саган и поделился с ней своей мыслью: наш бедный мир подобен Эдипу, его невозможно остановить в стремлении к открытию истины, которая может быть ужасной. И Франсуаза сказала ему, что ищет спасения от неведомого в самозабвении и бегстве. Нутрихину стало безмерно тяжко, столь модная Мировая Сеть ему почудилась Божьей карой. Однако с тех пор, как он в ней открыл свою страницу и хлынул в ответ могучий поток благодарной признательности, Сеть эта уже не кажется страшной. Наоборот, день ото дня она становится теплым Домом. Из этого он делает вывод о том, что культура – это не лань, преследуемая волком прогресса. Можно их впрячь в одну телегу, летящую в двадцать первый век.
Оба талантливых манифеста были подхвачены Маркашовым – вопреки общепринятой идеологии, он с детских лет себя ощущал исключительно гражданином мира. Однако верный себе Полякович внес, разумеется, диссонанс, заняв скептическую позицию. Он сказал, что культурный экуменизм все еще остается утопией. Значение и богатство культур определяется их различиями. Это понятно, ибо иначе они дублировали бы друг друга. Эти различия соответственно исходят из народной ментальности.
Ему возразил актер Арфеев, напомнивший слова Достоевского о всемирной отзывчивости России. Культуролог Годовалов заметил, что различия вовсе не исключают ни конвергенции, ни диффузии.
В этом месте Дьяков громко зевнул и на учтивый вопрос Порошкова, не означает ли этот зевок, что Яков Янович просит слова, ответил, что нет, не означает. Полемика явно беспредметна – проблема исчерпана Подколзиным.
Это имя незримо реяло в воздухе. Теперь, произнесенное вслух, оно мгновенно материализовалось и вызвало общее возбуждение.
– Что вы имеете в виду? – несколько нервно спросил Маркашов. – Можно ли исчерпать проблему одним-единственным произведением?
Яков Дьяков пожал плечами.
– Смотря каким. «Кнутом» – безусловно. Ибо «Кнут» являет собою синтез. Он утверждает соединение, он и очерчивает границы.
– Что и требовалось доказать! – запальчиво крикнул Маркашов. – Вы признаете, что кнут – цензура.
– Вы так полагаете? – оскалился Дьяков.
– Да, кнут – цензура по определению. «Очерчивает границы». О да! Шаг влево – побег, шаг вправо – побег. Кнут обуздывает.
– Что именно?
– Дух! – яростно крикнул шестидесятник.
– Ах, вот как? А если – хаос? Бесформенность? Стремление к анигилляции?
– Кнутом стегают! И очень больно, – с горечью произнес Маркашов.
– Да поднимитесь вы над собой, – устало предложил Яков Дьяков. – Что за школярские рассуждения? Вы словно заложник этимологии. Кнут вкуса может и ограничить, кнут вдохновения вас подхлестывает, и вы, как ошпаренный, взлетаете в почти запредельную высоту.
– Свидетельствую, – сказал Глеб Вострецов.
– Браво, творец, – одобрил Дьяков. – Кнут побуждает к преодолению. Преодоление – суть бытия.
– Творческому человеку кнут нужен, – авторитетно сказал Арфеев.
– Браво, артист! – восхитился Дьяков. – Речь не только артиста, но мужа. Кнут сплавляет интуицию с разумом, а творчество и есть этот сплав.
– Но, знаете ли, преодоление присуще по-своему и революции, – корректно заметил Порошков. – Она преодолевает уклад.
– При этом не гнушаясь насилием, – добавил упрямый Маркашов. – Кнутом нас, кнутом!
– Господи праведный! – Дьяков только развел руками. – Прямолинейность Маркашова вошла в пословицу, но наш председатель, известный своим образом мыслей, несколько меня удивил. Кнут предупреждает насилие, перевороты и потрясения! Он остужает горячие головы, но горячит охладевшую кровь. Есть мысль, толкающая к капитуляции, есть мысль, дающая импульс к действию. Подколзин видит мысль как кнут и кнут как мысль.
– Кнут как демиург? – задумчиво спросил Годовалов.
– Можно и так. Это близко к истине, – милостиво согласился Дьяков.
– Кнут есть Бог, – не без желчи сказал Полякович.
– Ну наконец-то, наконец-то! – Дьяков победно усмехнулся. – Все-таки и до вас дошла его деистическая природа. Пастух гонит стадо из хлева кнутом. Вот образ неподкупного Пастыря, который гонит менял из храма.
Держась дрожащей ладонью за сердце, Маркашов прошептал:
– Вспомнили б Пушкина… Дьяков, вы сейчас утверждаете «необходимость самовластья и прелести кнута…».
– Маркашов!! Побойтесь Бога, – нахмурился Дьяков. – Зачем вы тревожите лицеиста? Был молод, задирист. Либертинаж. Хотелось поддеть Карамзина. Этакий сладкий хмель ювенилий. И с Карамзиным все не просто, а относить эти строки к Подколзину – воля ваша, это уж непростительно. Низвести термоядерный взрыв интеллекта до уровня юношеской эпиграммы… ах, Маркашов, мне за вас совестно. К чему нас приводит страсть к возражениям, когда становится самоцелью!
Младая Глафира Питербарк с подавленным вздохом произнесла:
– Не стану говорить о мужчинах, но нашей сестре кнут, видимо, нужен.
– Браво, Глашенька, – похвалил ее Дьяков. – Искренность – верный признак недюжинности.
Полякович сказал:
– Куда ни кинь – в основе все-таки ницшеанство.
Зеленые дьяковские очи ожгли его недоброй усмешкой.
– Все ищете для яиц корзины? Ницше, Захер-Мазох, де Сад… Без этих перил и шагу не ступите. А между тем этот ваш Ницше рядом с Подколзиным – первоклассник! Все эти тронувшиеся классики с провинциальной их мизантропией не побывали в двадцатом веке. Трогательный детский театр рядом с сегодняшней Мельпоменой. И это наше громадное счастье, что мы вступаем в новый миллениум вместе с Подколзиным. Он тем и велик, что смог объять решительно все и дал нам Слово, – но не изначальное, а подлинно конечное Слово. Оно – идея, метафора, символ. Оно окрыляет нас для полета и дисциплинирует для труда.
Полякович пробормотал:
– Никто из присутствующих не отрицает незаурядности Подколзина. Но что уж сразу глушить нас всех словом «великий». Такие эпитеты, в конце концов, – привилегия будущего.
– О, не пугайтесь, – вздохнул Яков Дьяков. – Подколзина никакой эпитет не отвлечет от его предназначенности. Не зря он все время себя проверяет. Поэтому мы с вами и читаем его проповедь, а вернее – исповедь, в рукописи – легкомысленный малый не оправдал его доверия, а он не хотел ее выпускать. Пока мы здесь спорим и точим лясы, он в келье сидит за своим столом и мысль его, как лазерный луч, вторгается в самое сердце проблемы. Что же касается дальнего будущего, которого мы должны дожидаться, то существует такое понятие, как опережение, – это слово Яков Дьяков произнес со значением. – Подобно тому как сам Подколзин опережает своих современников, встречаются люди, которым не нужно ждать разрешения от потомков.