Ироническая трилогия — страница 41 из 65

Читая, Дьяков качал головой. Разбушевавшихся полемистов следовало призвать к порядку. Спустя три дня в газете «Экватор», гордившейся взвешенностью оценок, он дал отповедь обоим трибунам. Она называлась «Делят шкуру медведя». Далее следовал подзаголовок: «Дискуссия о путях культуры, оказывается, не утихает».

Статья начиналась строго и требовательно:

«Минутку внимания, господа! Хочу объясниться с современниками, так сказать, с братьями по разуму».

Далее автор почти ностальгически вспомнил свой розовый период:

«В годы юности моей, – писал Дьяков, – было в ходу такое присловье: «дальше уже жуют траву». Оно очень выпукло обозначало полную умственную деградацию – человек превратился в козу, в корову, в осла – в какое-нибудь травоядное.

Нынче телевизионный экран, как известно, захлебывается рекламой, – в ней только и делают, что жуют. Юноши, как на встречу с Мессией, шествуют благоговейной толпой причаститься к новому сорту жвачки. Жвачкой они искушают девушек. Девушки демонстрируют им свою способность к чувству до гроба преданностью любимой жвачке. С утра до ночи все лишь жуют.

Все эти клипы, на свой манер, своими средствами, символизируют имитацию духовной работы. Жвачка – приятное для желудка и для ленивого ума усвоение любых прейскурантов, которые предлагает нам время – от мяса до предписанных формул. Она – торжество общего места, триумф трюизма и стиль общения. Пережевываем не только пищу – обряды, традиции, формы правления, вечные истины и заветы. Пережевываем наши дни и ночи, пока их вовсе не остается. Как всегда, это первым выразил Пушкин в одной всеобъемлющей строке: «устами праздными жевал он имя Бога».

Весьма характерной в этом смысле мне представляется «полемика» (не случайно я взял это слово в кавычки) меж якобинским «Вечерним звоном» и патриотическим «Ужо!». В обоих радикальных изданиях все так же привычно тянут резину.

Перед нами отголоски дискуссии, проведенной в Художественном центре. Посвященная будущему культуры, она, естественно, сконцентрировалась вокруг подколзинского «Кнута», сосредоточившего в себе все наши нервные узлы, все наши болевые точки и предложившего перспективу.

Естественно, устное выступление судится по одним законам, а публикация – по другим. Мера ответственности слова, которое вышло из типографии, растет в прогрессии геометрической.

То, что исследование еще в рукописи не слишком волнует и смущает господ Демьянова и Маркашова – нравы сегодняшней публицистики! После приличествующих реверансов по адресу создателя книги они отважно бросаются в бой. Симптоматично, что каждый из них стремится хоть как-нибудь приспособить вневременное творенье Подколзина к злободневным узкопартийным целям.

Вполне либеральный «Вечерний звон», как известно, избрал своим девизом, украшающим заголовок, восклицание «vivos voco». Будит живых, хотя с этим запалом можно разбудить и усопших. Но патетика почтенного органа и заставляет усомниться в том, что автор статьи владеет предметом. Попытка нового Виссариона представить мыслителя такого калибра как апостола кнута и шпицрутена, низвести этот галактический ум до своего бытового уровня вряд ли требует особой реакции. Люди, ушибленные цитатами, не могут без них ступить ни шагу, способность к самостоятельной мысли и собственным выводам минимальна. Галоп, верхоглядство, срез первого слоя. Все не понято и не переварено. Во всем привычная для радикала зависимость от терминологии, боязнь глубины и анализа. «Ввяжемся в драку, а там видно будет!»

Под тем же лозунгом действуют громовержцы, кучкующиеся в газете «Ужо!». Право же, он подходит им больше, чем девиз этого органа мысли «Ужо тебе…» – из «Медного всадника».

Кому грозят, спрошу я попутно, патриотические витии? Кому? Сегодняшним реформаторам? Всем реформаторам? Тени Петра, который когда-то реформы начал? Но это бессильная угроза. Уж если побеспокоили Пушкина, вспомнили бы, что этот возглас вырвался в минуту отчаянья из уст безумца (так справедливо назвал его Александр Сергеевич), раздавленного копытом истории. Грозить же истории нелепо.

Еще нелепее и потешнее Подколзина привлекать в соратники и в дореформенном кнуте видеть желанную панацею. Пафос фундаменталистов поверхностен не менее пафоса прогрессистов. Последние верят, что главное дело внедрить в наши квартиры сортиры, первые – стойкие патриоты, знают, что у Руси свой путь и место нужника – на дворе.

Выясняется, что тех и других роднит их незрелый романтизм. Один – привержен полетам во сне, другой же – взошел на любви к гробам. Один – парит, закусив удила, другой – ракообразно пятится. Какой из них лучше? Оба хуже.

Однако же есть и еще одно общее у непримиримых антагонистов. Они безмерно собой довольны. Причина подобного упоения в том, что они себя рассматривают как полномочных представителей некого массового сознания. Такие печальники моря народного, а уж народ неизменно прав.

Минуту внимания, господа! Пора бы понять: отдельная личность может выразить народ много ярче, чем победившее большинство, чем масса, чем какое-то множество. Народное не выражается цифрой, не выражается триадой, вообще не выражается формулой. В нем есть мистическая непостижимость.

Кнут – не возмездие, и не кара, и не орудие палача. Он – совесть, которая животворна, ибо душе не дает почить. Душа страдает и обновляется. Да, есть запекшиеся рубцы, но есть раны, которые не заживают.

Георгий Подколзин тем и громаден, что никогда не поддается ни вулканическим дефинициям, ни теоретическим штампам. Его смешно зачислять в союзники, в движения, в партии, в элиту, во всякие ордена меченосцев. Ему не слишком нужен читатель и адресат, не нужно признания. Подколзин – явление природы, ливень, идущий сам по себе, не знающий, что орошает почву. Слишком далек он от нашей возни, от споров, длящихся десятилетиями, в ином измерении он живет. Попытки постичь его, растолковать всегда упрутся в квадрат и схему. Дух подлинный неуловим и текуч. Он здесь и всюду, сейчас и всегда, везде и нигде, он в нас и над нами.

Поймем ли мы все смутный намек, который сквозит в этом послании, доныне еще не обнародованном? Бог весть. Но вступить на путь познания, медленный, требующий усилий, необходимо для нас самих.

Выйдите в поле в час рассвета, взгляните в небо, вдохните струйку озона, останьтесь наедине с мирозданием, и, может быть, вдруг, на краткий миг, вам приоткроется Подколзин. И в суете, в мельтешне, в толкучке послышится требовательный голос: «Минуту внимания, господа!»

Статья произвела впечатление. В ее победительном трубном звучании отчетливо слышался атакующий, грозно урчащий баритон. Было ясно, что с автором шутки плохи.

Через неделю Якову Дьякову позвонил Семиреков и предложил повидаться.

5

С дороги, встречные! Я вам опасен. Глаза исторгают зеленое пламя, и вьется черный клок на ветру. Мой старый Пегас неуправляем, кто знает, куда его понесет и где он опустит свои копыта. Да я и сам прохиндей хоть куда – не жалею, не зову и не плачу. Нет для меня преград и барьеров ни во времени, ни в пространстве, даром ли я космический гость? Хочу – лечу в античное утро, хочу – в эротический Ренессанс, а то и в начало советского века, в бдительные идейные годы. Кружится старая пластинка, забытая музыка правит бал.

Ах, ностальгия, любовь моя, все больше переходящая в страсть, какая сила в тебе таится и что за магия заключена? Ах, ностальгия, страна моя, планета исхоженных территорий! Кажется, всякий твой уголок обшарен моей быстроногой памятью, и все-таки ничто так не ново, как воскрешенная старина. Стонет чувствительное сердечко, осень не подарила брони.

Милая девушка в платьице белом, робкое провинциальное чудо, томящееся у киноамбара, убежища тридцатых годов, – вот он я, блудный жених, вернулся.

Устроимся в последнем ряду, сдуем с наших законных мест черную семечковую лузгу, посмотрим фильм про пограничников. Напрасно задумали самураи в эту ночь границу перейти, ждут их герои нашего времени. Твоя ладошка в моей горсти, пальцы твои тверды и шершавы, но, вместе с тем теплы и податливы, преданный взгляд, чистые помыслы. Любимая, тебе можно довериться. Радостно знать, что ты сдашь меня органам, смикитив, что я люксембургский шпион.

Вязкая паутина улиц, нищенский огрызок луны в бледном нетемнеющем небе, патриархальные островки не всюду сдавшейся слободы – вот что созерцал Яков Дьяков, направляясь к подколзинскому дяде.

Он разыскал его в старом домишке, где тот занимал две тесные комнатки. То был старец с глазками конокрада, буро-седой, с неопрятной плешью, но еще бодрого сложения.

– Где племянничек? – спросил его Дьяков.

– Воздухом дышит, – буркнул старец, выжидательно глядя на незнакомца. – На кладбище.

– Это еще что за дьявольщина? – недовольно насупился Яков Дьяков.

– А он как турист, – заметил дядя. – Он там гуляет.

– Ну что ж, подождем, – из целлофанового пакета Дьяков извлек бутылку «Кристалла», связку желтотелых бананов и выложил эти дары на стол.

Глаза конокрада потеплели. Он поставил на ветхий стол два стакана и соломенную хлебницу с булкой.

– Ну, со знакомством, – сказал Яков Дьяков, – все море не выпьешь, но нужно стараться.

– Чтоб Бог помог, – сказал старец смиренно. И оба стакана опустели, хотя и на самый короткий срок.

Между делом хозяин и гость обсудили странные маршруты Подколзина. Дядя покрасовался терпимостью.

– Я ему в этом не перечу, – сказал он. – Коли тебе там гуляется, ну так гуляй себе на здоровье.

– Вы человек широких взглядов, – кивнул Дьяков. – Такие люди редки.

После четвертого стакана старец сказал, что покемарит, и с важностью отправился в спаленку. Дьяков остался в одиночестве. Но ненадолго. Вернулся Подколзин.

– Салют, некрофил, твое здоровье! – радушно приветствовал его Дьяков.

Подколзин со вздохом взглянул на стол и нервно осведомился:

– Где дядя?

Дьяков высокомерно откликнулся:

– Разве я сторож дяде твоему? Как видишь, меня он оставил в горнице, сам же ушел в опочивальню.