Ироническая трилогия — страница 43 из 65

– А Менделеева не промолчала.

– Да, понесло со страшной силой. Напала какая-то логорея. В общем, веди себя подобающе.

Дьяков протянул ему приглашение. Подколзин почувствовал под перстами плотность пупырчатого картона, его живительную прохладу и благородное происхождение. Он ощутил одновременно хмель в голове, кружение сердца и боль от острой несовместимости мелькнувшего перед ним виденья с пристанищем на Рогожской заставе. Из соседней комнаты доносился затейливый звук, то взмывающий ввысь, то гулко срывающийся наземь, то воющий, высокий, свистящий, то низкий, густой, похожий на рык, – самозабвенный дядюшкин сон.

Дьяков по-своему истолковал задумчивую печаль Подколзина.

– Тебя смущает этот соблазн? – спросил он с участливой улыбкой. – Там, где признание, там и он. Почти неизбежное братанье духа со скипетром, песни с гимном. Не ты первый, не ты последний. Вспомни возвышенные вирши Василья Андреича Жуковского «Певец в Кремле». И он ли один? Ты хочешь сказать: что можно певцу, то не положено мыслителю? Но разве мысль – не песнь ума? Да и мыслители – тоже люди. У них те же слабости, что у поэтов. Поэтому не тушуйся, Подколзин, пред государственной тусовкой. Укрась ее своим появлением. «Рука с рукой! Вождю вослед в одну, друзья, дорогу!» Возможно тщательней отскреби свой олимпийский подбородок и не забудь надеть штаны.

6

Чей это плач, что Русь не та, что мы не те, ни на что не гожи? Кто там пищит, канючит и хнычет, сеет уныние и меланхолию, вытаскивает одни непотребства и не видит ничего позитивного? Сказал бы я клеветникам России, жаль, воспитание не велит. Чей стон раздается, что дух ослаб, что мощь изошла, вертикаль надломилась? Коли ты неврастеник – лечись. Коли ты недруг, то зря надеешься. И гожи, и сдюжим – что лжу, что ржу! Всякий, кто честен и чист душой, взгляни окрест себя и воспари – такую вертикаль поискать!

Роскошен и пышен был Зал Приемов. Все в нем пылало праздничным блеском. И потолок, похожий на купол, с люстрой немыслимой красоты, излучавшей золотое свечение, и плиты, сверкающие, как зеркала, и стены с их древнеримским величием. И все же не стены и не лепнина, не сокрушительное убранство, не блеск и злато слепили взгляд – сияние источали люди.

Стоило увидеть их всех – и в сердце рождались гордость и радость. Каждое имя было знакомо, отзванивало медью и бронзой, каждый принадлежал истории. Здесь, собранные в один букет, они уже были не только людьми, но символами, но славными знаками, и взору, способному проникать сквозь горные цепи десятилетий, их лица казались запечатленными на мраморных мемориальных досках.

Однако ж сегодня, к нашему счастью, все они живы и в добром здравии. Вот они, еще перед нами! Кто царственно перемещался в пространстве, словно осваивая его, кто с достоинством озирал дислокацию, выбрав себе удобное место, кто вел с адекватным ему собеседником приличествующий им диалог. Образовывались пары и группы, над залом плыл немолчный шумок, казалось, жужжат кондиционеры или вращаются вентиляторы – но нет, этот звук производили негромкие голоса приглашенных, сливавшиеся в единый хор.

Все знали друг друга, один Подколзин растерянно поводил глазами, благо еще, что Яков Дьяков так же, как на премьере в театре, в подбитой бархатом ложе дирекции, вновь называл ему фамилии. Мало-помалу эти планеты, словно спустившись с незримых высот, стали понятными и различимыми.

Иных из гостей он уже видел во время первого представления невольно погубленной им пьесы. Но там они проводили досуг, а здесь они вовсе не отдыхали, они были деятелями, несущими и здесь государственную службу, приоритетными людьми, призванными на тяжкий труд – ежеминутно растить вертикаль.

Больше всего было чиновников – федеральных, региональных, муниципальных, отраслевых и среди них – Сельдереев, Агапов, Крещатиков, Половцев, Марусяк. Был главный таможенник, был главный мытарь. Фундаментально была представлена Фемида – Конституционный суд, Верховный суд и, разумеется, Генеральная прокуратура. Дьяков едва успевал подсказывать: Востоков, Горюнов, Мукосеев, Перепеченов и Горбатюк.

Прошли их вечные оппоненты – неукротимые адвокаты Зарембо, Триколоров, Гордонский, укрывшийся за раздутой щекой. Прошли, обсуждая последние новости, известный астрофизик Шлагбаум и международник Енгибарян. Прошли блестящие полководцы, сиявшие орденами и звездами.

В правом углу автономно беседовали три кита отечественной экономики, отвечавшие за ее процветание, – академики Шапкин, Колхозман, Крестов. Были финансовые магнаты – Морозкин, Савватьев и Залмансон. Немало мелькало и карбонариев, славных бойцов левого фланга, непримиримых, но лояльных и поощренных за то приглашением.

Были знаменитые думцы, политики, можно сказать, от Бога – Портянко, Белугина и Гузун. Толпились – и в немалом количестве – политологи, Дьяков успел насчитать представителей восемнадцати фондов. Хватало и мудрых социологов, отслеживавших качание маятников, державших в своих всевластных руках все рейтинги и все репутации. Вот Щекин, вот Доломитов, вот Груздь, вот многоопытный Еремеев. Неспешно проследовали мимо иерархи официальных конфессий, лица их были доброжелательны.

Весь этот сгусток державной силы был разрежен служителями искусства – так некогда, в давние времена, цветы, изогнутые венцом, осеняли чело сурового цезаря. Проплыли три грации с лебяжьими шеями – непостижимая Белобрысова, всегда упоительная Горемыкина и элегическая Снежкова. Прошла директор Художественного центра мощная дама Анна Бурьян, а рядом с ней пианист Лавровишнев с власами, падавшими на плечи. Явились прославленные новаторы Федор Нутрихин и Глеб Вострецов, на диво естественно и органично вошедшие в великолепный ансамбль. Было приятно сознавать, что две беззаконные кометы вписались в расчисленный круг светил.

– И всех-то ты знаешь! – не то с восхищением, не то с испугом глядя на Дьякова, завистливо выдохнул Подколзин.

– Такая работа, – откликнулся Дьяков.

«Господи, всем элитам элита, – подавленно размышлял Подколзин. – Зачем я здесь? Нелепость, нелепость…»

Это привычное уничижение, оставшееся от прежних лет, казалось, нельзя было объяснить в дни славы и громкого признания. Но в доме на Рогожской заставе Подколзин никак не мог перестроить свои отношения с действительностью. Все, что он и читал, и слышал в последнее время о неком Подколзине, касалось не его, а чужого, ему не знакомого человека. Реальными были кровля и стены, дышавшие воздухом слободы, реальным был дядя, ежевечерне накачивавший себя до одури, все остальное было игрой смуглого зеленоглазого демона.

Вот и сейчас он ощущал нечто странное, неподконтрольное разуму. Он силился постигнуть, понять, что же такое происходит в эти минуты вокруг него. Нечто невнятное, нечто смутное, царапающее, скребущее сердце, мешало нормальному самочувствию и упоенному созерцанию. И вдруг прояснилось: все эти люди, кто прямо, кто искоса, кто украдкой – все они на него посматривают. Однажды так уже было – в театре, но здесь не театр, здесь Главный зал, здесь думают только о вертикали, о том, как половчей ее выпрямить и понадежнее укрепить.

Конечно, ему это все мерещится, вот и дошло до галлюцинаций, такое не может произойти даже при той безумной жизни, которой он жил, начиная с марта.

«А впрочем, – обожгла его мысль, – все может быть значительно проще. Они обнаружили чужака и, видимо, спрашивают друг друга: кто он и по какому праву он обретается среди нас, кто допустил его в наше общество? Кто-то из них шепнет словечко кому-то из этих бодигардов в почти одинаковых синих костюмах, к нему подойдут, и старший отрывисто, безжалостно скажет: – А взять самозванца! – Однако ж, у меня приглашение! – У вас приглашение? Любопытно. А вы уверены, что оно – ваше?»

– Послушай… – стыдливо признался он Дьякову. – Мне кажется… Что на нас… все смотрят.

– Нет, не на нас, а на тебя, – лениво поправил его Яков Дьяков. – Естественно. На кого ж им смотреть? Готовься. Захотят познакомиться.

Подколзин взглянул на него ошалело, но Дьяков был так же невозмутим. Лишь резвые искорки заплясали в зеленых очах, но тут же погасли.

– Еще раз напоминаю: ни слова.

– Что значит «ни слова»? – спросил Подколзин не то со стоном, не то со всхлипом.

– Будут к тебе обращаться – молчи.

– Но это же хамство.

– Не бери себе в голову. Делай что тебе говорят.

Мощная дама Анна Бурьян остановилась около них, вальяжно оттопырив губу, сказала сиплым прокуренным басом:

– Яков Яныч, не будьте монополистом. Познакомьте меня наконец с Подколзиным.

Но Дьяков не успел ей ответить. С этой же просьбой к нему подступились Гузун и Белугина, телеведущие Фиалков, Стратонова, Карасев и почтительно замерший Арфеев.

Не размыкая сомкнутых уст, Подколзин едва успевал наклонять и вновь задирать свой подбородок. Он чувствовал себя как на палубе – пошатывало в разные стороны. Качалась и люстра под желтым куполом, и точно ветер к нему доносил какие-то пылкие междометия, наскакивавшие друг на друга слова.

– Георгий Гурыч…

– Подколзин…

– Кнут…

– Ну наконец-то…

– Затворник.

– Кнут.

– Вот он какой…

– Спасибо.

– Кнут.

Пробившись к Подколзину поближе, рядом внезапно оказались Федор Нутрихин и Глеб Вострецов. Каждый из них рассказал Подколзину много занятнейших новостей. Глеб Вострецов недавно был в Лиме, где знакомил перуанскую публику с самыми свежими сочинениями. Выступления прошли триумфально, он был приглашен на дружеский ужин к великому Марио Варгасу Льосе, в конце которого славный писатель просил передать привет Подколзину.

Ничуть не менее интересным было рассказанное Нутрихиным, посетившим в своей последней поездке Париж, Барселону и Каракас, там с оглушительным успехом вышли его последние книги. Хотя Нутрихина и огорчило общение с Франсуазой Саган, по-прежнему пребывающей в кризисе, его порадовало, что имя Подколзина известно во всех трех городах очень серьезным интеллектуалам. На пресс-конференциях несколько раз допытывались у него журналисты, что же он думает о Подколзине, и он, разумеется, ему выдал самую лестную аттестацию.