«О, этот скрежет эпилога! Планета, подобно Левиафану, бьется, колотится, содрогается между обоими полюсами, между влечением и пониманием. И, как обычно, ей бы хотелось все более ускорить движение, хотя ускорение означает лишь приближение к трагедии. Спасительный инстинкт ей подсказывает: лишь запредельное торможение, способное отключить сознание, может отсрочить этот исход, но страх анабиоза сильнее. Хочется прыгнуть в неизвестность, хотя в ней и нет ничего неизвестного. Эйнштейн недаром и не однажды напоминал о „пространстве-времени“ – их тянет вращение нашей планеты. Смешно разъединять времена, смешно разъединять и пространства, еще смешнее и самоубийственней разъединять их между собой. Осколки миров, останки светил красноречиво о том свидетельствуют. Но вы, озябшие головой, даже и увидев, не видите.
Мистическая основа мира для вас беззвучна, как гул поэзии. В ваших руках решительно все теряет исходное назначение, и храмы превращаются в жертвенники. Чего ни коснетесь – там прах и пепел.
А нам-то как быть, нам, партизанам, сознательно увидевшим жизнь как сумму интеллектуальных фрагментов? Мы ведь живем от набега к набегу. Поняли кожей: система мертвит, истина – в минуте догадки, правда и жизнь – в штрихе, в оттенке. Нам трудно смириться и отказаться от ежедневных усилий духа, даже осознав их опасность. С тех пор как моя футурософия с ее проскопическими способностями позволила мне увидеть прошлое не как причину, а как следствие, я понимаю: пора уняться. Когда созреваешь для децентрации, то обретаешь новое зрение. Можно ли тешить свое самолюбие, чтобы лишать остальных надежды? Стремно и стыдно. Остановись. Поэтому я обрываю работу. Фрагменты остаются фрагментами».
Раздался требовательный звонок. Вдова перевернула страницу и отворила входную дверь. Увидев Гвидона, она протянула:
– Явился младой уловитель душ. Он долго ходил с шапкой по кругу.
– Очень обидно, – сказал Гвидон. – Я откусил бы себе язык, прежде чем попросить хоть копейку.
– Звучит по-дворянски. Даже по-княжески.
– Но если люди хотят способствовать изданию наследия Гранда, которого они почитают, я этим людям – не помеха. Хватать их за руки я не стану. Можете чернить меня дальше.
– Откуда ты взялся, такой ранимый?
– Оттуда, из-за горной гряды. Из-за хребта, который делит сердечный Юг и бездушный Север.
– И много вас там, таких захребетников?
– А все такие. Все – с тонкой кожей.
Они неспешно прошли в кабинет. Гвидон со вздохом уселся в кресло. Вдова принесла ему кофе с крекером и сардонически произнесла:
– Убого после твоих пиров, но иногда полезно вспомнить, как принимают гостей разночинцы. Славно тебя ублажил Полуактов?
– Были в «Сирене». Я себя чувствовал, словно Садко на дне морском. Всюду аквариумы. И пираньи. Что за стеклом, что за столом. Сидят себе и двигают челюстями.
– А что на столе? – спросила вдова.
– Дары воды. Сельдь со слезой. Форель поэтическая, как девственница. Лосось.
Вдова сказала:
– Не слабо. Не пожалел бы гранта на Гранда – и не пришлось бы теперь вертеться.
– Да, монстр шустр, – сказал Гвидон.
Вдова презрительно уронила:
– Какой он монстр? Так… глист в кишке. Обычная партийная жопа.
– Еще состоит? – изумился Гвидон.
– Не знаю, – отмахнулась вдова. – Где-нибудь точно состоит. Такие присоски не могут без крыши. А что Долгошеин? Он тебе – как?
– Зеро. Сообщил, что он государственник. Водил меня в «Пекинскую утку». Меню смешанное: пельмени с креветками вместе с национальной идеей. Сначала он мне лепил горбатого с очень гражданственным надрывом, потом кололся до пупа. Я сам – просвещенный абсолютист, но тут потянуло на русскую вольницу. Хотя бы – на новгородское вече.
– «Сирена» и «Пекинская утка». Недешево ты им обошелся.
– Это еще только начало.
– Жулики, – пробормотала вдова. – Все жулики. И ты в том числе. Все – скифы с жадными очами.
– Благодарю вас. За скифа – в особенности.
Вдова не ответила. Две желтые молнии вылетели из разгневанных глаз.
– Оба они друг друга стоят. Оба работают в этом цирке. Долгошеин – печальник горя народного, а Полуактов – светильник разума. Беленький, чистенький, благоухающий. Как унитаз из магазина.
– Сильно страдал, – сообщил Гвидон.
– Нечем ему страдать, недоноску. Нет сердца – один сплошной желудок. То же самое – другой проходимец. Японский бог! Ядрена Матрена! Отказываешь себе во всем ради издания книги Гранда, а этот хряк глотает креветки. Иху мать! И от них зависел Гранд!
Она еще несколько раз прогулялась по аллеям ненормативной лексики.
– Это пойдет в последний раздел, – одобрительно произнес Гвидон.
Пересказав ей обе беседы, он подчеркнул, что последний раздел лишает сна его сотрапезников. Они бы хотели увидеть издание без этой части наследия Гранда.
– Какого хера? – взвилась вдова. – Они еще будут мне диктовать!
Гвидон поразился, с какой быстротой она ухватила суть ситуации.
– Я объяснил достаточно ясно, что все зависит от воли вдовы. Мое же твердое убеждение, что без последнего раздела книга потеряет в цене.
Вдова внимательно посмотрела на координатора фонда.
– Да, без него она обесцветится. Тем более его нет в природе.
– Если в нем будет нужда – появится, – заверил Гвидон.
– Сам сотворишь?
Гвидон кивнул.
– В соавторстве с вами. С моей стороны – железный текст, облитый горечью и злостью, с вашей – история предмета. Не зря они просятся в члены фонда. Хотя удовольствие – не из дешевых.
– Кого я пустила в дом Грандиевского? – патетически вздохнула вдова.
– Очень обидно. Впервые в жизни люди хотят послужить добру. Я у них на пути не встану.
– Это я слышала. Благородно. Кстати, трезвонила одна дама. Подай ей Гвидона Коваленко.
– Какая дама?
– Тамара Максимовна. Когда-то мы были в одной упряжке – в качестве младших научных сотрудников. Младше нас не было никого. На кафедре, и не только на кафедре, всего лишь две смазливые барышни. Наше служение науке было, естественно, окрашено страстной межвидовой борьбой. Сразу ударили в два смычка. Гранд открывал нам горизонты, а мы за него сражались в кровь.
– Страшное дело, – Гвидон поежился.
– В этой незабываемой скачке я обошла ее на корпус. С тех пор она колотит копытцем, едва заслышит мое контральто. Так и не сумела простить ту историческую победу.
Гвидон вздохнул.
– Ее можно понять.
– Зато теперь судьба за нее. Я – одинокая вдовица, а у нее супруг – олигарх. Или – кандидат в олигархи. Не знаю уж как, но она завалила какого-то взмыленного мустанга постиндустриальной эпохи. Вряд ли особенно преуспеет на подиуме мужских моделей, но имеет промышленное значение.
– По правде сказать, я обоим сочувствую, – великодушно сказал Гвидон.
– Меньше за них переживай, – непримиримо сказала вдова. Потом усмехнулась: – Визит к этой стерве для гуманиста небезопасен.
– Вы так думаете? – Гвидон потемнел.
– Зуб даю, – сказала вдова. И добавила: – Но дело есть дело.
– И вы бы простили мне грехопадение? – осведомился Гвидон с дрожью в голосе.
Вдова сказала:
– Не мыло – не смылишься.
Гвидон ушел, едва попрощавшись. Подчеркивая свое равнодушие, следует все же блюсти приличия. А если вспомнить, что ежевечерне его выпроваживают из дома? И постоянно – минута в минуту?! От злости Гвидон перешел на рысь.
Он позвонил Тамаре Максимовне. Дама сказала, что хочет встретиться, но попросила ее навестить из уважения к ее полу и пошатнувшемуся здоровью. Она добавила, что для нее раз навсегда исключены любые общественные места – всюду охотники за дичью. Сказала, что просит поторопиться – она в угнетенном состоянии.
Тамара Максимовна его встретила в строгом темно-зеленом платье, заманчиво ее облегавшем. Была улыбчива и радушна, но собранна и боеготова, точно начищенный клинок. Внешность не оставляла сомнений: над ней работают умные руки. Черты чуть мелковаты, но правильны. Кудри с эффектной рыжизной также вербовали поклонников. Она разговаривала негромко, держась лирического регистра, но голос ее порой вибрировал, густо-коричневые глаза обнаруживали дремавшее пламя. Несколько портили дело десны, которые на беду захватили слишком большую территорию. Они теснили верхние зубки.
Гвидон был принят в просторной комнате – ее назначение было неясно. Гостиная? Может быть, опочивальня? (Тахта занимала треть пространства.) Комнат в квартире было много, и каждая ждала восхищения, но эта уже не ждала, а требовала. Гвидон покосился на пол под ногами, выложенный пестрой мозаикой, на стены охряно-песочного цвета, на бирюзовые стекла окон – все это ему не понравилось. Кроме того, латунный цвет люстры, видимо, выбранной за ее тяжесть, действовал Гвидону на нервы. Дня бы он здесь не продержался. Казалось, что он в каких-то термах, его бы не очень-то удивило, если бы в комнате Тамары забили голубые фонтаны.
– Так вот вы какой, господин Коваленко? Можно мне к вам обращаться по имени? Вы еще так пленительно молоды. Значит, Гвидон. Тот самый Гвидон.
– Это пока не вполне доказано. Был во Флоренции, в дни дуэченто, некий Гвидо де Кавальканти. Совсем не исключено, что я ветвь от этого древа.
– Охотно верю, – проворковала Тамара Максимовна. – Тем лучше. Вы, конечно, догадываетесь, что я ознакомилась с вашим проспектом?
– Я допускаю эту возможность.
– Догадываетесь вы и о том, чту побудило просить вас о встрече?
– Теперь уже – да. Последний раздел. Он вызвал почему-то волнение.
– А это было легко предвидеть. В годы, предшествовавшие кончине, Гранд жил одиноко, стал нелюдимом. И, как теперь мне стало понятно, возненавидел весь белый свет. Я-то знала его другим – неотразимым и искрометным. Таким и мечтала его запомнить. К большому несчастью, его подчинила опасная мстительная особа, скверно влиявшая на него.
– Простите, я не могу в этом тоне вести разговор о директоре фонда.