азал о ней в одной из своих жалоб. Если верить Квашнину-Самарину, последовательность событий была такова:
3 ноября [1850 года] я был представлен в С.П. Губернское правление для освидетельствования в состоянии умственных способностей моих (!!), а 12 декабря 1850 года был отправлен в Больницу всех скорбящих (Дом умалишенных!) где и содержался в заключении в продолжении 12 недель или трех месяцов!! В сие время имел честь я говорить с Его И.В. Принцем Ольденбургским, посещавшим больницу, и расспрашивавшем меня о моем деле. 23 генваря я был представлен для освидетельствования снова в Губернское правление, а 9е (так! – М.М.) марта отправлен из больницы Всех Скорбящих смотрителем оной Г. Лактаевым при отношении в С. Петербургский Тюремный замок, для содержания в оном, а дело мое опять передано в С.П. Уголовную палату для суждения!!....» (1, Л. 99–99 об.).
Из выписки своего дела Квашнин-Самарин вскоре узнал о причине заключения в Дом умалишенных:
<…> палата при рассмотрении всех обстоятельств моего дела возымела подозрение о расстройстве умственных способностей моих, а господа Доктора Больницы Всех Скорбящих аттестовали меня человеком ограниченных умственных способностей (!!) (1, Л. 99 об.)
Это подозрение превратилось в достоверность чрез законное освидетельствование меня в С. Петербургском Губернском правлении, членами Физиката в присутствии Г. Гражданского Губернатора и Г. Дворянского Предводителя 3 ноября 1850 года. В следствие чего я признан был Законным образом безумным и отправлен 12 декабря 1850 года в Больницу Всех Скорбящих или Дом умалишенных, где и пробыл три месяца по 10 марта 1851 года (1, Л. 105).
То, что произошло с ним дальше, Квашнин-Самарин называет «выздоровлением», но для медиков и чиновников это изменение влекло за собой совершенно определенные последствия. Можно предположить, что по истечении трех месяцев состояние Квашнина-Самарина было вновь переквалифицировано и его отправили в тюрьму – теперь уже как безусловно виновного в совершенных преступлениях (на этот раз речь шла о подделке служебного аттестата).
Поскольку вся процедура переквалификации была непрозрачной, не сопровождалась повторным освидетельствованием и не документировалась, Квашнин-Самарин жаловался и протестовал: его подвергали тюремному наказанию как здорового, в то время как ранее определили как умалишенного и отправили в сумасшедший дом!
По выздоровлении моем по истечении сего срока меня надлежало бы освободить от суда и следствия на основании свода законов уголовных тома 15 статьи 148-й, в коей сказано:
«Преступление учиненное в безумии или сумасшествии не вменяется в вину, когда безумие или сумасшествие доказано будет с достоверностию и порядком для сего в Законах установленным».
<…> Следовательно, обстоятельство признания меня безумным, и заключения меня в продолжение трех месяцов в дом умалишенных вменяется мне ни во что и на статью 148 свода законов том 15 не обращено ни малейшего внимания (1, Л. 105–105 об.).
Конец всем этим «промежуточным» толкованиям должно было положить жесткое распоряжение наследника престола, Александра Николаевича, по-видимому, в 1853 году вместо отца решавшего некоторые дела государственного управления в связи с начавшейся Крымской войной. На одном из листов дела читаем: «Государь наследник цесаревич повелел: освидетельствовать и ежели окажется поврежденным в рассудке, то отправить в Архангельск без наказания; если же окажется в здравом рассудке, то за побег придать суду» (1, Л. 170). Но и эта инициатива не имела успеха, так как освидетельствование вновь не внесло в дело особенной ясности:
<…> по свидетельству, произведенному 9го сего октября в Общем присутствии Губернского Правления, оказался так же, как и по прежнему освидетельствованию, бывшему 19го января 1851 г., не подвержимым действительному сумасшествию, но только будучи от природы, как полагать должно, ограниченных умственных способностей, в многих случаях бывает странным и имеет о некоторых предметах, по ограниченности ума, превратные суждения и даже действия (1, Л. 186–186 об.).
Определение о «неподверженности сумасшествию», согласно распоряжению наследника, закономерно должно было повлечь за собой не ссылку, а уголовное наказание. Однако Санкт-Петербургский военный генерал-губернатор, основываясь на отрицательном результате освидетельствования, пришел все же к выводу о том, что Квашнина-Самарина следует отправить в ссылку как поврежденного в уме (1, Л. 196 об. – 197).
Помимо материалов, собранных в архиве III Отделения, мы располагаем еще двумя развернутыми характеристиками нашего героя – их дали племянница Квашнина-Самарина (дочь его сестры Анны) Софья Михайловна Мельгунова и ее муж – известный литератор и театрал Валериан Александрович Панаев. Оба эти свидетельства сохранились в мемуарах Валериана Панаева. Панаев женился на Софье Мельгуновой в 1850 году и только с этого времени свел знакомство с родственниками жены, в том числе и с ее экстравагантным дядюшкой. Его рассказы о личных впечатлениях от Квашнина-Самарина и о биографии нового родственника, относящиеся к периоду после 1850 года, находят массу подтверждений в материалах дела. Однако то, что рассказывается о событиях, произошедших до 1850 года, зачастую материалам противоречит – скорее всего, это пересказы семейного предания, лишь отдаленно фиксировавшего реальные исторические события и гиперболизировавшего некоторые детали[215]. Не очень достоверным выглядит и короткий мемуар Софьи Мельгуновой-Панаевой. Далее мы будем еще не раз обращаться к этим источникам, однако здесь в связи с двойственным, неоднозначным характером медицинского диагноза Квашнина-Самарина приведем лишь одну цитату – она открывает панаевский рассказ о нем: «Человека этого нельзя было признать рехнувшимся, но он был оригинал и во всяком случае человек ненормальный. Несколько раз он подвергался официальному освидетельствованию докторов и однажды несколько месяцев сидел на испытании в правительственном доме душевнобольных; но доктора не признавали его помешанным»[216].
Из дальнейших обращений Квашнина-Самарина в III Отделение мы узнаем, что его еще несколько раз помещали в больницы для умалишенных, однако ни разу на сколько-нибудь продолжительный срок. К середине 1870-х годов его письма выдают следы уже явного душевного расстройства, которое я, своим непрофессиональным взглядом, взялась бы определить как навязчивые страхи, больше всего напоминающие манию преследования. Об этом пишет и Валериан Панаев: «<…> надо признать, что в это время (1860-е годы. – М.М.) уже обнаруживался пункт некоторого помешательства, который он тщательно скрывал перед посторонними: это боязнь, что его постоянно преследуют, отчего глаза его блуждали, и вообще заметно было на лице выражение испуга»[217]. Это свидетельство полностью подтверждается материалами дела, в котором содержится множество писем Квашнина-Самарина 1870-х – начала 1880-х годов, где он многократно упоминает о том, как его преследуют «враги его жулики».
Однако письма и показания Квашнина-Самарина 1830–1840-х и даже 1850-х годов не выдают никаких следов этого недуга и вряд ли могут быть расценены как однозначные свидетельства душевной болезни.
Было ли неоднократно использованное Бенкендорфом и чиновниками III Отделения и полицейских ведомств слово «слабоумие» строгим медицинским термином или просто оценочной характеристикой, указывавшей на слабую социальную адекватность и ограниченную вменяемость их подследственного?
Обратимся к медицинской и судебно-медицинской литературе той эпохи. В «Кратком изложении Судебной медицины для академического и практического употребления», опубликованном Сергеем Громовым в 1832 году (эта книга, очевидно, служила основным справочным пособием в судебной психиатрии 1830-х – начала 1840-х), слабоумие определяется как состояние, которое «предполагает несовершенство либо всех вообще душевных способностей, к[ак] т[о] представления, внимания, соображения, памяти, воображения, суждения <…> начинаясь от обыкновенной простаковатости <…> может оно простираться до совершенной тупости чувств и ума»[218].
Современная психиатрия различает слабоумие врожденное (олигофрению) и приобретенное (возникающее, например, вследствие органических поражений мозга, часто в старости, но иногда и в активном возрасте). Российская психиатрия и судебная медицина середины 1830-х, чей диагностический аппарат мог быть в общих чертах знаком Бенкендорфу и его сотрудникам, в конце 1837 года, когда выносились первые решения по делу Квашнина-Самарина, еще не знали этой дефиниции. Ее введет в 1838 году французский психиатр Жан-Этьен Доминик Эскироль в своей работе «О душевных болезнях»[219].
Не только в 1837 году, но и много позже, когда приобретенное слабоумие стало предметом психиатрических дискуссий, никто из чиновников, определявших участь Квашнина-Самарина, так и не задал вопросов о том, какие причины и заболевания, кроме пресловутого «характера», могли привести их подопечного к «слабоумию». Не интересовались они и тем, прогрессирует ли это состояние, как оно может быть излечено или как можно приостановить его развитие. «Слабоумие», таким образом, выступает в их текстах скорее как «эссенциальная» характеристика, врожденное свойство, с которым ничего невозможно сделать – только «принимать во внимание»[220].
По сути, «слабоумие» под пером высокопоставленных чиновников 1830–1850-х представляет собой допустимый в бюрократических жанрах эвфемизм слова «дурак». Однако сам факт использования наукообразного, а не разговорного термина свидетельствует об их хотя бы и поверхностном знакомстве с психиатрической и судебно-медицинской терминологией. Даже будучи омонимом медицинского диагноза, этот термин должен был восприниматься в медицинском или судебно-медицинском контексте. В устах врачей, впервые освидетельствовавших Квашнина-Самарина в начале 1850-х, «слабоумие» превращается в констатацию «ограниченных умственных способностей» – этот диагноз несколько раз приводит нашего героя в клиники для душевнобольных.