Иррациональное в русской культуре. Сборник статей — страница 22 из 46

арин обошелся со своим имением, в той или иной форме дошли во время проведения следствия и до III Отделения и повлияли на решения, принятые по этому делу.

Хотя подозрения в том, что Квашнин-Самарин мог ездить за границу или по городам губернии для того, чтобы встречаться с другими «крамольниками» или распространять «крамолу», явно не оправдались, сам факт внимания к его перемещениям, накануне ареста совершенным, свидетельствует о том, что в сознании дознавателей такого рода активность плохо согласовывалась с привычным (воспользуюсь тут терминологией Пьера Бурдье) габитусом живущего случайными заработками отставного офицера младших чинов. Как ни странно, интуиция эта была верной: именно склонность Самарина постоянно менять место жительства стала главной трудностью для надзирающих инстанций в последующие 20 лет их работы с этим странным ссыльным.

Поясню, как в 1830-е годы обычно осуществлялась ссылка и – в ряде случаев – возвращение III Отделением лиц, попавших в опалу из-за политической неблагонадежности или неблаговидных поступков (шулерства, использования поддельных векселей, «развратного образа жизни» и т.д.). Во-первых, по большинству этих дел не проводилось ни досудебного расследования, ни собственно суда. Более того, доказательная база зачастую была односторонней и малосостоятельной. Однако суждение Бенкендорфа, а затем и ракурс, в котором дело представлялось в докладе императору, оказывались важнее, чем наличие или отсутствие твердых доказательств: высочайшим повелением, которое передавалось обычно и в Министерство внутренних дел, и начальникам соответствующих губерний, лиц, признанных III Отделением виновными, ссылали: кого-то из столиц – в окрестные губернии, кого-то – в северные, кого-то – в сибирские. Возможность смягчения наказания и длительность и дальность ссылки напрямую зависели от тяжести преступления, но в целом сценарий обычно предполагал вступление в службу по месту ссылки, похвальный отзыв местных начальников, прошение о переводе в более «цивилизованное» место (как правило, в связи с необходимостью получать консультации от опытных врачей) или сразу в столицу. Все эти прошения и перемещения занимали иногда три года, иногда – пять, но верховная власть редко была неколебимой в отстаивании первоначального наказания.

Иными словами, Квашнин-Самарин, послужи он в Новгородской губернии два-три года без нареканий и конфликтов, имел все шансы вернуться в Петербург или в крайнем случае в Москву уже к концу 1840 – началу 1841 года. Однако он как будто бы сознательно пресекал подобное развитие событий. Можно предположить, что чиновников совершенно обескураживал такой тип реакции на ссылку, которая при спокойствии и благонамеренности подвергнутого ей субъекта в течение года-двух могла счастливо для него завершиться, но в результате оборачивалась новыми расследованиями, тюремными заключениями и высылками. Вести себя так, с их точки зрения, мог только «слабоумный» человек[233].

Вся цепочка побегов-выдворений, которую отразили страницы дела Квашнина-Самарина, выдает и крайнюю неповоротливость государственной машины: местные чиновники всякий раз не могут заранее предположить, что человек, высланный в их губернию под надзор, будет сознательно ухудшать свое положение побегом и обрекать себя на тюремное заключение или унизительное заточение в больнице, – и не устанавливают за ним постоянного наблюдения. Только после третьего его побега, в 1850 году, информация о том, что ссыльный Квашнин-Самарин покинул определенное ему место проживания, впервые достигла Петербурга раньше, чем он успел сам наведаться в полицейское или жандармское присутствие: во всех предыдущих случаях последовательность была обратной.

За побегами Квашнина-Самарина из мест ссылки, как правило, не следовало никаких розыскных мер и возвращения его в предписанные высочайшими указами губернии. Тюремные заключения или помещение в дома умалишенных тоже происходили только после того, как наш герой сам объявлялся в тех или иных присутственных местах – лично или посредством письма-прошения. Из его пояснительной записки можно узнать, что свое первое место ссылки, Боровичи Новгородской губернии, он покинул всего два месяца спустя после выдворения из столицы и пробыл после этого в Петербурге более года, пока не обратился к Санкт-Петербургскому военному губернатору Петру Кирилловичу Эссену с прошением об определении в службу.

Точно такой же, только значительно более длительный эпизод последовал в 1839–1841 годах: сперва Квашнин-Самарин вступил в службу в Новгородской губернии, затем без санкции властей переехал в Вильну и вступил в службу там, а потом, в 1841 году, вернулся в Петербург, где спокойно прожил буквально под носом у III Отделения вплоть до конца 1848 года, пока вновь не решил поправить собственное материальное положение и обратиться с ходатайством к графу Орлову – и был оскорблен в самых лучших чувствах, когда за этим обращением последовали новый арест и ссылка. Ведь, как сам он выразился в очередной своей жалобе, «хотя он в продолжение этого времени написал несколько сот рукописей разного рода (из коих три романса напечатаны) но по странному превращению обстоятельств не только не был взят III Отделением, но и не ощутил никакого в занятиях своих препятствия!!!!???» (1, Л. 50). На эти многочисленные вопросительные и восклицательные знаки III Отделению было нечего ответить: оно не могло ни подтвердить, ни опровергнуть рассказа о службе в Вильне и переезде в Петербург, ибо не располагало на сей счет никакими сведениями (1, Л. 54).

Квашнин-Самарин был твердо убежден в том, что все наказания, которые он претерпел после своего письма к графу Орлову 1848 года, последовали только за то, что он осмелился обратиться к главе III Отделения с просьбой о денежном вспомоществовании, а отнюдь не за давний побег из ссылки. За этим убеждением стояла простая логика: если за семь с половиной лет жизни в столице полицейские инстанции ни разу не обратили на него внимания и могли бы не замечать его в течение еще многих лет, то предшествовавший этому побег из ссылки не является преступлением – он не повлек за собой затруднений ни в делопроизводстве соответствующих ведомств, ни в жизни столицы, в которой отставной подпоручик поселился после побега. Были ли эти убеждения следствием умственной ограниченности, самовнушения или сознательного искажения сути дела, сказать сложно, но в них можно увидеть известную последовательность.

Каждый следующий эпизод побега Квашнина-Самарина все более настойчиво приводит к мысли о том, что эти поступки были для него своего рода «симметричными ответами» на сам факт ссылки без приговора суда и без развернутых мотиваций. История следующего побега, произошедшего уже в 1849 году, полностью подтверждает это предположение. Рассказывая о том, каким образом их подопечный вновь оказался без разрешения в Петербурге, чиновники III Отделения оказываются вынуждены описывать его мотивацию:

<…> Самарин, вспомнив все несправедливые с ним поступки высшего начальства, решился, в подражание оному, сделать подобное же нарушение законов, и, списав на гербовой бумаге копию с подлинного своего аттестата и приложив вырезанную им же, Самариным, печать <…> прибыл в С. Петербург в Благовещение, но на Страстной неделе был арестован полициею и потом отправлен к Следственному приставу 3й Адмиралтейской части, а оттуда в какой-то тесный душный подвал; что здесь он, Самарин, сделался болен и его перевели в лазарет; видя же, что его хотят уморить, он ушел из лазарета в первый день Пасхи, 3го апреля, в два часа пополудни, и беспрепятственно достиг до Валдая (1, Л. 88).

Только после побега из орловской ссылки в 1853 году Квашнин-Самарин был впервые принужден письменно ответить на вопрос о причинах его поступка, и материалы дела передают нам следующий его ответ: «<…> тамошнее начальство по чрезвычайной своей мнительности (а может быть и по не совсем чистой совести) возненавидело меня, почитая тайным наблюдателем их поступков, а потому явным образом выживало меня из г. Орла» (1, Л. 165).

Идея несправедливо понесенного наказания, усугубившаяся неопределенностью с квалификацией его то ли как душевнобольного, то ли как здорового, укрепила Квашнина-Самарина в мысли, что III Отделение несет полную ответственность за все беды и мучения, которые ему довелось пережить, и уже в 1853 году он начинает настоятельно требовать денежной компенсации за перенесенные страдания (1, Л. 130–131).

В 1860-е годы III Отделение приняло эту аргументацию, положив начало более чем двадцатилетней «социальной помощи» своему подопечному.

4

Один из самых интересных аспектов дела Квашнина-Самарина – его литературное и переводческое ремесло. Хотя этот человек является автором более чем десятка опубликованных брошюрок с разного рода стихотворными сочинениями, он не удостоился отдельной статьи в соответствующем томе словаря «Русские писатели 1800–1917» – очевидно, в силу низкого художественного уровня этих текстов. Однако если сфокусироваться не на роли «беглого стихотворца» в литературном процессе 1830–1870-х годов, а на том, как он систематически пытался эксплуатировать и обратить себе на пользу социальные и политические функции литературы, историко-литературный анализ его сочинений (включая и его письма в III Отделение) может оказаться вовсе даже небесполезным.

Начать следует с самого первого известного нам текста – того самого стихотворения, которое послужило «спусковым крючком» всей этой длинной истории. Несмотря на многочисленные заверения автора в том, что он написал «глупость», «пародию», которой не следует предавать большого значения, острый политический месседж этого текста останавливает на себе внимание любого читателя. Квашнин-Самарин фактически утверждает, что российская армия 1830-х годов слаба и деморализована, не может выдержать не только сравнения, но и малейшего столкновения с армиями европейских стран и одерживает победы только над малопрофессиональными азиатскими армиями. Причиной этого состояния он полагает оскуднение патриотических чувств и «продажу» народа на рынке: слова о немецкой аптеке должны навести читателя на мысль, что инициаторами этой продажи стали инородные силы.