Иррациональное в русской культуре. Сборник статей — страница 29 из 46

[296]. Фрейд не только объяснял патологию Достоевского в том числе и ссылкой на русскую душу; помимо этого, он объявлял амбивалентность важной чертой этой души[297].

Александр Эткинд отмечал, что диагноз, поставленный Фрейдом Достоевскому, отражает традиционные культурные стереотипы в отношении русских, согласно которым те являются эмоционально амбивалентными людьми, отличающимися сильным нарциссизмом, готовностью к моральным компромиссам и бисексуальными наклонностями[298]. Из-за этих так называемых «типичных русских черт», считавшихся характерными и для невротиков, в русских видели особенно подходящий материал для исследования универсальных механизмов бессознательного. Русский человек превратился в «существо, необычайно близкое к бессознательному»[299]. В глазах психоаналитиков русские с их близостью к бессознательному представляли собой идеальный объект для изучения.

В этом отношении Достоевский в эссе Фрейда воплощал в себе сущность русского человека с характерными для него аффективной амбивалентностью, невротизмом и близостью к бессознательному. Таким образом, в основе психоаналитического образа, предложенного Фрейдом, лежали традиционные предрассудки и представления, обычно ассоциировавшиеся с русскими у западных наблюдателей и в целом подпадавшие под ярлык иррационального. Как будет показано ниже, оценка Фрейда заметно отличалась от мнения его русских последователей.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Все три психоаналитика, о которых шла здесь речь, испытывали глубокий интерес и к противоречивой, загадочной и иррациональной фигуре Достоевского как человека, писателя и гения, и к его столь же захватывающим литературным шедеврам. Как мы уже видели, Фрейд и Розенталь подходили к Достоевскому с позиций медицины, рассматривая его как историческую личность и клинический случай. Выше было показано, что оба они изменили диагноз Достоевского с «эпилепсии» на «истерию», что может свидетельствовать о возможном влиянии Розенталь на Фрейда, и тем самым заявили о своих правах на Достоевского как на объект для психоаналитических интерпретаций. С учетом тогдашнего состояния медицинских знаний и доступности биографических сведений о Достоевском такой совместно поставленный медицинский диагноз не противоречил психоаналитической теории. Осипов же в своей работе абстрагировался от Достоевского как исторической личности и изучал литературно-психологического двойника на абстрактном уровне. Однако оба русских автора использовали такие психоаналитические термины, как «регрессия», «проекция», «подавление», в качестве продуктивных инструментов для интерпретации литературных произведений и рассуждали о взаимодействии литературы и психиатрии.

Наиболее поразительной чертой работ Осипова и Розенталь о Достоевском является общая для них идея о терапевтическом эффекте творческого самовыражения. Оба автора были убеждены в том, что Достоевский избавился от своих страданий, проецируя свои страхи на таких литературных персонажей, как Голядкин и Ордынов. И если двойник погибает в своем безумии, то Достоевскому-писателю такой прием позволил вырваться из нарциссической изоляции. Оба автора были согласны и в том, что подобное самоизлечение под силу лишь гению. Из этого анализа вытекал пересмотр отношения к страданиям и болезням, рассматриваемым уже не в качестве разрушительных сил, а в качестве стимула для создания визионерских произведений Достоевского. В отличие от них, Фрейд ничего не говорил ни о каком-либо положительном воздействии творческого процесса на болезнь Достоевского, ни о его способности к самоизлечению, что указывает на довольно статичное понимание Фрейдом феномена болезни.

При изучении того, как в этих работах отразилась концепция иррационального, выясняется, что для их авторов иррациональное нашло воплощение в различных психологических явлениях, описанных в произведениях Достоевского, включая галлюцинации, фобии, эдипов комплекс и болезнь самого писателя. В смысле откровенности своих размышлений об иррациональном Осипов предстает самым независимым мыслителем из всех троих рассматриваемых нами. Свойственное ему углубленное понимание иррационального весьма проницательно и с точки зрения самосознания раннего русского психоанализа как такового. Осипов рассматривал иррациональное как позитивную силу, «импульс, фермент для размышлений» и проявлял интерес к такому возможному расширению сознания. Осипов-врач называл это постижение при помощи иррационального полезным дополнением к обедненному научно-рационалистическому мировоззрению. Более того, Осипов призывал психоаналитиков изучать иррациональное научными методами – и тем самым рационализировать его. Однако он предупреждал, что рационализация иррационального может быть лишь частичной. Кроме того, Розенталь и Фрейд признавали ограниченные возможности научного метода, соглашаясь с тем, что анализу неподвластен и творческий гений.

Эта концепция иррационального позволяет понять то, к чему пришли Осипов и Розенталь в своих статьях о Достоевском. Объяснение и классификация болезни Достоевского, предложенные Фрейдом и Розенталь, представляли собой попытку осмыслить иррациональное, переведя его в медицинские категории. Осипов аналогичным образом использовал такую же стратегию научного изучения при деконструировании различных образов двойников, таких как капли дождя, в качестве псевдодвойников. Следствием этого стала дедемонизация двойника. Осипов и Розенталь в своем подходе к иррациональному уравновешивали рациональный анализ иррационального позитивным восприятием последнего и даже любопытством по отношению к его сохраняющейся сложности и тревоге, порождаемой его существованием. Эта установка в равной мере соответствовала и общей позиции психоанализа как посредника между «полюсом мифа и полюсом разума», и представлениям символистов о «здоровой болезни» Достоевского[300].

Перевод Николая Эдельмана

В ПОИСКАХ ОРФЕЯ: МУЗЫКА И ИРРАЦИОНАЛИЗМ В ПРЕДРЕВОЛЮЦИОННОЙ РОССИИ (1905–1917)

Ребекка Митчелл

В январе 1905 года Российскую империю потряс революционный взрыв. Волнения, спровоцированные кровавой расправой в Петербурге над мирными людьми, несшими петицию царю, быстро охватили и крупные города страны, и деревню. В самый разгар беспорядков петербургский композитор и музыкальный критик Александр Петрович Коптяев (1868–1941) выразил свою потребность в том, что, по его мнению, могло спасти Россию в эти смутные времена: в композиторе. В июне 1905 года он призвал к появлению «музыканта-поэта, который дивными созвучиями объединил бы общество в его борьбе за новый, лучший порядок»[301]. Среди хаоса, наступившего в 1905 году, аналогичную надежду выражал в написанной для журнала «Перевал» статье о музыке Борис Михайлович Попов: «Быть может, и в наши дни, дни надвигающегося мирового переворота, в предрассветные дни, когда еще царствует черный ужас, быть может, уже зреет титаническая мысль, и обновленное человечество услышит нового Бетховена, и осуществится мечта Вагнера о великом Произведении Будущего»[302]. В глазах этих авторов музыка являлась абсолютной иррациональной, объединяющей силой, способной преодолеть социальные противоречия нынешней эпохи. Они ждали современного Орфея, который сумел бы использовать эмоциональную заряженность музыки для достижения социального и духовного единства[303].

Стремление к социальным и духовным преобразованиям, осуществляемым иррациональными средствами, было общим местом в культуре предреволюционной России. Потребность в преображенной реальности, отличающейся единством, а не конфликтами, выражали философы, писатели, журналисты, учителя и политики. Реакция русского общества на позитивизм и материалистическую культуру начала набирать силу в 1890-е годы, давая импульс экспериментам в литературе и искусстве, возрождению идеалистической философии и возобновлению поисков духовности в русском обществе в целом, – эта тенденция освещается в статье Пейдж Херлингер, написанной для настоящего сборника[304]. Однако в идеях Коптяева о дионисийской фигуре нашло особенно поэтическое выражение убеждение более общего плана, до сих пор в целом избегавшее внимания исследователей: речь шла о крайней потребности современного общества в музыкальном спасителе[305]. Музыка, особенно в силу ее эмоционального (в противоположность интеллектуальному) заряда, представлялась средством спасения от разобщенности и хаоса современной жизни[306]. Утверждалось, что Россия ждет музыкального гения, нового Орфея, который воплотит в себе эту пророческую мечту; его лира преодолеет нарастающие социальные и культурные разногласия, возродит утраченные духовные основы человечества и откроет новую эру человеческой истории. В данном исследовании это музыкальное мировоззрение будет называться музыкальной метафизикой[307].

Ранее исследователи литературы и истории культуры признавали господство иррационального мировоззрения в литературе и музыке предреволюционной России (что, в частности, было связано с расцветом русского символизма), а музыковеды отмечали, как это подчеркнутое внимание к нерациональной, эмоциональной стороне музыки отражалось в реальных музыкальных произведениях[308]. Меня как историка интеллектуальной жизни в первую очередь интересует, каким образом в то время выстраивались и применялись при интерпретации смыслового содержания музыки