Ирунчик — страница 2 из 6

Мужская доброта, мужское желание кому-то помочь всегда трогали Ирунчика. У женщин, казалось ей, это в природе вещей, женщины вынашивают детей, рожают их, выкармливают грудью и еще много-много лет, чаще всего до самой своей смерти, заботятся о них.

Не удивительно, что часть этих забот они переносят и на больных в случае, если становятся медиками.

Другое дело мужчина. Происхождение такой заботливости у мужчин Ирунчик не могла объяснить, гораздо проще было объяснить грубость и звероватость Сысоева, который еще секунда-другая и ударил бы Попова костылем. Нет, доктор Хомин был человеком и впрямь исключительным. Не зря в отделении только и слышалось: "Хомин велел...", "Хомин назначил...", "Хомин ругался...", "Хомин сделал операцию...". Все говорили так, а Несмеянова с особенным чувством, словно о каком-то чуде.

И для Ирунчика тоже было удовольствием внушать молодым сестричкам, таким, как Молина (у которой со стола недавно украли две простыни), что работать в отделении Хомина большая честь. Не было врача, который вот так же просчитывал бы в уме болезнь человека словно шахматист шахматную партию, который понимал бы больных так, как понимал он. А ведь зав. отделением это не столько лечащий врач, сколько хирург и администратор. Требовал же он от сестер и врачей больше и больше потому, что все больше и больше требовал от самого себя.

Итак, Попова перевели в психушку, но неприятности в седьмой палате на этом не кончились. Дня за три до выписки Сысоев сильно помрачнел, сидел неподвижно и постукивал костылем об пол. Должно быть, выписываться не хотелось: в больнице он жил хоть и голодно, но все равно вольготно. И вот он ткнул ножом в живот своего соседа Басманова, который был наперсточником и обыграл Сысоева.

Тотчас из горздрава приехали два чиновника. До сих пор горздравских

никак не могли дозваться, чтобы они своими глазами посмотрели, в каком состоянии больница, какие на койках простыни, какие на больных пижамы, какие лекарства есть, а каких нет, а тут сразу двое явились. Безо всякого запроса.

Им тут же стали показывать палаты, жаловаться, спрашивать, когда же наконец выплатят зарплату за последние три месяца.

Не наше дело! Для этого в аппарате другие люди, а мы приехали по делу поножовщины во втором отделении хирургии!

И принялись допрашивать Басманова с Сысоевым.

Басманов, скорчив скорбную физиономию, официально заявил, что у него к Сысоеву нет никаких претензий:

Пошутил человек! Ну и что? Я с ним в наперсток тоже пошутил.

Сысоев же сделался куда как серьезным и стал молоть чушь: это, мол, доктор Хомин подговорил его ткнуть Басманова ножом в брюхо.

Инспектора горздрава и те не поверили, но все равно потребовали от главного врача уволить Хомина.

Главврач сказал:

Ухожу и я. Наконец-то появился убедительный предлог. Давно жду предлога уйти, чтобы совесть при этом осталась чиста! Кто из вас желает занять мое место?

Все оцепенели. Хомин не говорил ни слова, Несмеянова побледнела. Первой пришла в себя Ирунчик:

Какое, спрашивается, это отделение без Хомина? Без Несмеяновой? Вот и мне тоже пора кончать этакую жизнь... Да как они смеют?

В итоге все осталось как было, но Сысоев задержался в больнице еще на несколько дней...

Именно в эти мрачные дни Ирунчик заметила, что к больному Казанце ву она относится не так, как к остальным больным. С особым интересом... Все некогда, все бегом-бегом а с Казанцевым, однако, успевала поговорить.

Его койка стояла в углу все той же седьмой; придвинешь стул, сядешь и остаешься как бы один на один. Русая бородка, голубые глаза, голос не хриплый и не крикливый. Нормальный... Лежал Казанцев с ножевым ранением правого плеча, поправлялся медленно.

Больные как? Чуть мужик среднего возраста оклемается, уже норовит похватать сестричку за коленку, а то за грудь. А Казанцев тот ни-ни. Лишь раз его рука оказалась на коленях Ирунчика, но тотчас руку отдернул и заморгал-заморгал смутился.

Разговаривали редко и недолго, однако Ирунчик знала о нем больше, чем о ком-либо другом.

Бомж-то он бомж, ночевал на вокзалах, на чердаках высоток, на свалках промышлял, но и подвизался в каком-то театрике на незначительных ролях или же рабочим сцены. Был он хром... Не так чтобы очень, но и не так чтобы совсем незаметно. Выходя на сцену, наращивал подошву на левом ботинке.

Он кончил три курса филологического факультета, а уж Ирунчик-то знала, почему и как люди бросают вуз...

Мечтой Казанцева было сыграть чеховского дядю Ваню, обязательно хромого. Когда он сказал об этом Ирунчику, она тут же назвала его дядей Васей-Ваней. Смешно...

Дядя Вася-Ваня успел-таки убедить ее, что именно так и должно быть, что чеховский дядя Ваня чем-то обижен от природы...

Выписали Казанцева неожиданно и как раз в тот день, когда Ирунчик не была на дежурстве.

Вообще-то она радовалась, когда больной выздоравливал и уходил домой, но тут нб тебе грусть, беспокойство: как-то он там, без больницы? Где ночует? Что ест?

А еще случилась неожиданность: к ней подошла доктор Несмеянова и торопливо, с отчаянием заговорила:

О Господи, чего только с нами не происходит! Ни объяснить, ни понять! У меня с Хоминым... У него двое детей, нищенское существование у меня двое детей, нищенское существование. Сумасшествие, что ли? Может быть, свинство?

О романе Несмеяновой и Хомина знал весь персонал отделения, в соседних отделениях тоже знали, но молчали. Никто ничего не обсуждал.

Тем удивительней была для Ирунчика откровенность Несмеяновой, но эта откровенность не сближала, скорее разобщала.

Ты знаешь, говорила скороговоркой Несмеянова, мы с ним и в театре-то вместе не бывали, в ресторане не бывали: времени нет, денег нет. Мы только так где и когда придется. На ночных дежурствах. Ужасно все это, а порвать невозможно. Пытались не выходит.

Ирунчик хотела ответить, что лично у нее романа нет, но догадалась, что Несмеяновой обязательно нужно, чтобы и у нее был. Чтобы обязательно был!

Однако после этого разговора ей подумалось: а вдруг что-то все-таки было? Странный и хромой дядя Вася-Ваня это же было!

* * *

Ирунчик думала она ведь не знает, что такое личная жизнь, для нее это отвлеченное понятие.

Во-первых, для личной жизни не было времени она с ног валилась от усталости, а во-вторых, личную жизнь ей заменяла любовь к маме. Ирунчик продолжала по-детски любить маму, доверяться ей, слушать ее, любоваться ею. Какими счастливыми были дни, когда маме давали выходной в детском садике, где она работала воспитательницей, а Ирунчик оставалась дома, потому что не дежурила в больнице. Вдвоем готовили что-нибудь простенькое на обед, супец какой-нибудь, кашу, а то, было время, и мясо поджаривали с картошкой, делали котлетки.

Обед проходил деловито, мать и дочь с серьезным видом потребляли свою готовку в заранее предусмотренный час. А вечером пили чаек и час, и два, случалось, и больше. Беседовали... Чаек был индийский, хлеб был с маслицем... Мама рассказывала о детском садике, о детях, которые ее очень любили, о Саше, об Оленьке, об Игоречке, об Олежке... Не миновала и родителей, бабок и дедов, которые появлялись в детском саду, чтобы забрать деток и внучат домой, а бывали случаи, дарили маме цветы. Не только по праздникам, не только в дни рождения деток и воспитательницы, но и просто так, ни с того ни с сего.

Если кто-то из детей начинал кашлять или жаловался: "Болит головка", она с тяжелым сердцем звонила родителям, сообщала неприятную новость. Если кто-то хорошо рисовал, пел или с выражением рассказывал сказку, она с нетерпением ждала вечера, чтобы поделиться радостью с мамой или папой, бабушкой или дедушкой, когда они придут за ребенком.

Вот, например, мальчик Дима принялся рисовать дракона страшного -страшного, с тремя головами, на каждой голове по нескольку глаз, а пасти извергают огонь. Все у Димы шло как надо, дети его окружили, ждали завершения творческого акта. И вдруг Дима заплакал. Что такое?

А вот что: хвост у дракона оказался совсем не страшный, и это привело художника в полное отчаяние.

Или, скажем, мальчика Игоря мама спрашивает:

Как говорит кот?

Мяу-мяу! отвечает Игорек.

А собачка?

Гав-гав! Гав-гав!

А ворона?

Карр-карр!

Ну а как говорит человек?

Игорек задумался, потом вспомнил:

Алё! Алё!

Но то было в прошлом, хотя и недавнем, нынче же разговоры матери с дочерью приняли иной характер: как страшно стало кругом, как ужасно, как еще страшнее и ужаснее будет завтра! Когда позже Ирунчик припоминала эти сокровенные беседы, ей казалось, будто они с мамой, тесно обнявшись, ходили по краю какой-то тайны, какой-то бездны, в которую в конце концов они должны были броситься, но не бросились. Этой бездной была окружающая их действительность.

Спасала больница: она отвлекала Ирунчика от страшных мыслей. Правда, о своих больных она маме не рассказывала: что было рассказывать! То ли человек выздоравливает, то ли умирает всего-навсего два варианта. Кроме того, нельзя сказать, чтобы Ирунчик вот так же, как мама детишек, беззаветно любила своих больных. Просто она чувствовала перед каждым из них свой долг. Долг вот и все.

Ирунчик с мамой жили в двухкомнатной малогабаритке, которую когда-то получил отец, в общем-то, считали они, вполне приличная квартирка. Мамин муж, отец Ирунчика, погиб в автомобильной катастрофе, когда ей было два годика, она его не помнила. Еще у мамы был сын, младший брат Ирунчика Бориска, о котором сестрица только и знала, что, если бы не папа, Бориски на свете не было бы.

Мама очень любила папу, всю жизнь об этом говорила, а Бориску любила еще больше, только молча. Разве что радостно удивлялась, как похож Бориска на папу: такой же рослый и красивый.

В глазах мамы он рано стал мужчиной, и она любила ему подчиняться:

Боренька, ты что хочешь погулять или посидеть дома?