Исаак Дунаевский. Красный Моцарт — страница 20 из 93

В душе поднялась буря.

(О радость мальчика Бориса! Не отец покупал старинные клавикорды, а мать взяла это как приданое из своего девичества, что тогда было частой практикой.)

«Как сейчас вижу, — продолжает Борис, — сидит она в полутемном приемном зале (окна в переулок после погромов не открывались. — Д. М.) и, перестав напевать, задумчиво наигрывает популярную в то время „Молитву девы“. А мы втроем, а может быть уже вчетвером — Исаак, Зина, Миша и я стоим у дверей и смотрим, как ловко парят ее тонкие руки над клавиатурой старенького инструмента».

Мне стало интересно: что это за «Молитва девы»? Девы Марии? Я думал именно так, но французы переводили это как «Молитва служанки»…

Я пошел в библиотеку и взял наугад пару пыльных фолиантов начала ХХ века, переплетенных в 1960-х годах. На обложке из серого картона была наклеена прямоугольная пожелтевшая бумажка с надписью, отбитой на старой печатной машинке: «Популярные мелодии начала века». Я начал листать ноты. Наверное, Провидение иногда останавливается на нас, как взгляд незнакомки. Меня зацепила польская фраза… я уже листал ноты дальше, и пришлось судорожно тормозить, возвращаться, искать ту промелькнувшую страницу, где было написано, кажется, какое-то польское имя.

Страницами пятью выше я наткнулся на надпись по польски: «Modlitwa dziewicy» («Молитва девицы»), но Дева у поляков — это только Богородица, и никто кроме. Автором мелодии значилась Текла Бондажевска-Барановска[14].

Я начал мысленно проигрывать мелодию, сбился и дома сел за пианино. Пальцы, в отсутствии ежедневной практики, становились не такими послушными, ухо посылало сигналы отчаяния, но кто мог меня услышать… главное, что я слушал музыку, которую исполнял маленький Исаак. Пять раз я проигрывал какую-то невероятно протяжную и грустную мелодию, а потом полез в справочники. И сразу же наткнулся на чье-то описание «Молитвы Девы» в прозе. Это было именно описание мелодии.

Только ради памяти автора тех строк я приведу его сочинение целиком, потому что это того стоит. Я был ошеломлен. С первой строчки. Описание трогало мощью, даром, которыми дымились строки… Но я не знал автора, выхватив абзац. Неизвестно какой персонаж спрашивал:

«— Молитву Девы?! — полувопросительно, полуутвердительно спросил он (персонаж воспоминаний. — Д. М.) и взял первый аккорд.

Понеслись звуки этой игранной-переигранной мелодии, которую так любят играть институтки и старые девы, которую улица и шарманка обездушили и лишили всей ее прелести. Но в этих звуках давно знакомой и переставшей уже трогать нас мелодии здесь, под пальцами старика-тапера, что-то заискрилось новое. Какая-то неуловимая нотка прорезала низкие густые аккорды. Нотка, в которой почудилась нам и тоска — наша собственная, вот-вот ожившая тоска, и чьи-то слезы — не те, давно слышанные в этой мелодии слезы, — а новые, идущие сверху, с небес. Кто-то большой и сильный плакал о ком-то, кому и тяжко, и страшно, и выхода нет».

Чувствуете? Я тут же захотел узнать, кто это написал. Автором значился Гольдберг. Я сначала подумал, что он музыкант, но потом энциклопедия и википедия это опровергли. Исаак Григорьевич Гольдберг был писателем, евреем, эсером, начавшим писать и стрелять до революции, оставшийся строить новую жизнь в России (видимо, привязка к языку сделала свое дело) и за это расстрелянный в 1938 году. Жил он в Иркутске, и кажется, там и умер. Самое главное, не я один испытывал восторг, его рассказами зачитывался молодой Александр Фадеев.

Я снова сел играть «Молитву Девы»… Эта мелодия, написанная полькой, мечтавшей о замужестве… Была в ней некая грусть. Грусть, задуманная не исполнительницей, но создателем, положенная им в основу жизни наравне с любовью и радостью, до всего того мрака, который он доверил пережить спустя миллиарды лет маленькой польской девочке по имени Текла.

Текла Бондажевска-Барановска…

Как много польского гения повлияло на воображение Исаака.

А вообще, в основе «Молитвы Девы» лежит неаполитанская мелодия. Одна из тех, что распевали неаполитанские рыбаки.

«Песнь песней»

Дунаевскому было 17 лет, когда матушка-Россия, как змея, сбросила с себя старую кожу и явилась миру в новом, доселе невиданном облике. В облике дракона.

В городе Харькове судьбоносные перемены переживали по-особому, они наступали как-то незаметно. Индивидуально. Из окон музыкального училища, где слушал лекции Исаак Дунаевский, было видно, как показался и исчез всадник на лошади. В разных концах города раздались выстрелы.

Революция началась, когда он увидел бледное лицо Николая Николаевича Кнорринга, директора своей гимназии. Кнорринг вошел в класс, посмотрел на учеников и вышел. Потом вернулся и, сухо кашлянув, посоветовал им не гулять по вечерам.

Уже дома, у Дерковских, Исаак узнал, что в Петербурге стреляли. Царь отрекся от престола. Вся власть перешла в руки Временного правительства.

Революцию делали ровесники Дунаевского. И даже юноши моложе, чем он. Владимир Галактионович Короленко, который с 1917 по 1922 год жил на Полтавщине, писал, что в первые годы революции можно было встретить двенадцатилетнего ученика местного коммерческого училища, записавшегося в Красную гвардию. Об одном таком реальном герое из Полтавы рассказывали, что он пришел в класс вооруженный, закурил папиросу, вынул револьвер и навел его на буржуя-учителя. Другой учащийся бросил бомбу под лошадь бывшего полтавского помещика.

Среди защитников новой власти обнаружилось очень много еврейских юношей, вспоминал Короленко. Их грубость и хамство казались мещанам особенно вызывающими. Но их можно было понять. Русские привыкли видеть перед собой покорного, бесправного еврея, обреченного жить где-нибудь на окраинах, а евреи, почувствовав, что большевики их не притесняют, поспешили такую власть поддержать.

Мудрый профессор Наум Шафер, один из крупнейших знатоков творчества композитора, съевший на истории жизни молодого Дунаевского не один пуд соли, говорил: «Исаак поначалу не принял революцию. Поначалу не принял». Как здорово для потомков-демократов и как опасно для самого композитора!

После революции многие, ее не принявшие, сгинули. От Кнорринга осталась только одна фотография. Позже, в середине 1920-х годов, он обнаружился весточкой из Франции. Но Исаак не стал ему отвечать, это было опасно: Кнорринг считался белым офицером.

Впрочем, в 1917 году Кнорринг еще никуда не убегал. Педагог думал, что его знания будут нужны при всяком режиме, и продолжал учить гимназистов, устраивать домашние концерты, на которых Исаак был первой скрипкой.

Кумачовый лозунг «Вся власть Советам!» опрокинул старые песни и старые гармонии, которым учили в музыкальном училище. Строгий, классический аккорд стал «разрешаться» куда-то в сторону, в дребезжащий диссонанс. Все пошло наперекосяк. Исаак почувствовал себя очень взрослым, будто у него вдруг выросли усы.

Весь мир «сел на иглу» и закрутился в хороводе убийств. Началась Гражданская война. Все, что было в доме теплого, стало постепенно исчезать, попадая в лапы дремучих мужиков в солдатских шинелях, что стучали в окна и просились на постой всего на одну ночь. Пропали сначала шубы, потом молоко, дрова. Это были приметы времени, это был стиль зимней стужи 1918 года, которая растянулась очень надолго.

В Харькове тех лет главная беда и опасность для Бориса и Исаака Дунаевских — их собственная фамилия. Власти ищут какого-то борца за свободу, преступника Дунайского. Кто это такой, братья толком не знают, но зато в газетах периодически печатаются сообщения о его розыске. У них уже несколько раз спрашивали, не являются ли они его родственниками.

Вдруг в Харькове зазвучала чужая речь. Такую Исаак слышал только на уроках в гимназии. Это пришли немцы. Украина стала одним большим сдобным пирогом, который все, кому не лень, пытались поделить. В доме Дерковских поселились два немецких офицера. Это были герр Анхальт и герр Сиблер, которым понравилась уютная Грековская улица.

Фанни Яковлевна Дерковская, хозяйка дома, довольно скоро перестала их бояться. Немцы оказались интеллигентными. По вечерам играли на скрипке и простеньком пианино, которое перетащили из комнаты отца Дерковского. Немцам нравились Чайковский и душещипательные немецкие романсы. Они были законченными лириками, но с пистолетами в руках. Впрочем, это их не портило.

Два приятных немецких офицера были единственными представителями вермахта, с которыми Исааку довелось познакомиться лично. Спустя 30 лет он изменит мнение о них. Наползет страх взрослого человека, понимающего, с чем он столкнулся. В одном из писем молоденькой комсомолке, «смеющейся Людмиле», он напишет:

«Лирики — это великая прослойка человечества. <…> Но нельзя считать лириком удава, который со вздохом сожаления проглатывает очередного кролика. Я помню, как в 1918 году на Украине, у нас дома, стояли немцы-оккупанты, приглашенные гетманом Скоропадским бороться с „коммунией“. Герр Анхальт и герр Сиблер вздыхали о своих детях и фрау. Потом ночью наши квартиранты куда-то исчезали в полном вооружении. Наутро они появлялись как ни в чем не бывало и снова принимались за лирику».

Никто так и не узнал, куда исчезали немцы. Всезнающий Владимир Короленко писал в своих дневниках, что когда немцы-кавалеристы въезжали в 1918 году в Харьков, они кланялись направо и налево встречным жителям. Ситуация изменилась, когда в Киеве убили Германа фон Эйкхорна — фельдмаршала, главнокомандующего группой армий «Киев». Начались грабежи, и отношение немцев к населению стало жестче.

Были и положительные стороны от прихода «европейцев». «Стоило прийти немцам, — писал Короленко, — и русские поезда пошли, как следует. Зато какая разница ощущалась на русской территории. Там людей возили в теплушках. Грязь, разбитые окна, давка, безбилетные солдаты, отвратительный беспорядок. И везде шныряют мальчишки-красногвардейцы, мальчишки-евреи, которые приходят, вооруженные бомбами, и взрывают, что угодно. И это вызывает глухое раздражение». Какое милое время и демонстрация спокойствия духа