Наверное, скоро Москва. В темноте лучше думалось. На вокзале его встретит шофер Александрова, проводит к машине. Повезут сначала в гостиницу, скорее всего в «Ново-Московскую», бывшую гостиницу «Балчуг». Там у Исаака Осиповича был хороший номер. И сразу начнутся суета, репетиции с оркестром, утверждение музыки. Сейчас ему есть что показать. Он сразу же, с утра, сядет в номере и запишет то, что ему пришло в голову в купе, рядом с этой очаровательной женщиной. И только тогда покажет Александрову и начнет записывать.
И так в этой суете он пробудет неделю или меньше. Они с Александровым начнут подгонять каждое движение актеров под сильную долю в музыке, чтобы создавалось ощущение, что актеры все время двигаются под музыку. А потом станут накалывать музыку на движение актеров. И все это будет изматывающим марафоном, который Александров делает потому, что его за это хвалят.
Шумяцкий приезжает на съемку, выслушивает рапорты Александрова, верит, когда тот говорит, что так никогда никто до них не делал. В принципе в мире только семь нот и ничего нового придумать невозможно. Можно только изменить ритм. Что и делал иногда Исаак Дунаевский. Он слышит мир в ином ритме. В ином — это и есть дар. А потом надо дописать аккомпанемент. Подобрать шум эпохи. И сразу все станет на свои места.
А потом он вернется домой в Ленинград и поедет к своему сыночку. К любимому Геничке. Это его секрет жизни. Если бы не письма к его малышу, ему было бы совсем плохо.
Как хорошо, когда после длинного письма Бобочке можно написать мальчонке. Это не беда, что он сейчас не прочтет. Прочтет, когда подрастет. А пока пусть читает Бобочка и понимает, что чувствует его папа. Он вовсе не такой, как иногда его представляет Клава, сестра Бобочки. Он любит только одну женщину… этот образ, что зажегся у него в душе, когда они впервые встретились в Москве на квартире у Клавы Судейкиной… Просто на Зинаиду Сергеевну иногда бывают похожи другие. Может быть, со стороны и не так, но ему кажется, что ее образ — это тот идеал, который она ему подарила.
В купе стало прохладно. Осторожно, чтобы не потревожить спящую, Исаак Осипович натянул ей на плечи плед. Она пошевелилась, дрогнул мускул на скуле, но продолжала спать, дыша глубоко и мерно.
Исаак Осипович разглядывал Наталью Николаевну. Как было бы смешно, если бы она оказалась Бобочкиной родственницей. И сразу же укорил себя за эту мысль.
Он подумал, что иногда рядом с Бобочкой чувствует себя как отец. Старше, старше их всех. И в то же время ребячливый и вечно веселый. Она считает, что он мальчишка. Он может быть сосредоточенным, но вот хмурым, высокомерным, гением всех времен и народов — нет, никогда.
«Не спрашивай!» — просила Бобочка всякий раз, когда он пробовал навести разговор на ее самостоятельную жизнь без него, на ее сердечные переживания. Темная, детская сторона его воображения, которая раньше готова была видеть в Наталье Николаевне Бобочкину сестру, теперь со слепым упрямством ухватилась за новую мысль, что Бобочка могла быть без него более счастлива.
Умом, каким-то загадочным местом в мозгу, он понимал вздорность этого утверждения. Бобочкин смех не содержал в себе горечи брошенного младенца, а лишь игривые намеки на то, что Исаак Осипович иногда позволяет себе лишнее. Иногда это лишнее становилось поводом для переживаний более серьезных и печальных, нежели горький смех и желание все забыть.
Но все-таки ему было больно. Его бесконечные командировки стали простым решением проблемы. Он всегда обрубал гордиевы узлы, когда не мог их развязать. Уезжал в Питер, Симферополь, Сочи, Ялту, Москву — туда, где были только слушатели и не было любимых, возлюбленных, подруг.
…Его тесно обступили какие-то странные образы, воспоминания, словно бы пустячные, но при этом мучительные, как бывает во сне. Воспоминания, мысли… даже трудно определить.
А потом неожиданно в них снова вторгся Гриша Александров. Он был совсем другой, не такой, как обычно. Исаак Осипович вспомнил, как Гриша, как-то оставшись с ним наедине, рассказывал ему про Америку. Про то, что два года жизни за границей сделали его американцем.
Гриша говорил, что мог бы туда вернуться, если бы захотел. Чаще всего он вспоминал Кони-Айленд — город, где есть всё на свете: от женщин с двумя головами — до магических колец судеб, купив которые можно стать властелином мира.
Америка Гриши Александрова не шла у него из головы. Исаак не сразу понял, что там, в Америке, произошло второе рождение чудесного помощника Эйзенштейна. Александров стал там режиссером, еще не имея приглашения от Шумяцкого делать «Веселых ребят». Именно там Гриша заболел американизмом. Заболел в два счета. Наверное, только оставшись наедине с самим собой, он говорит такие крамольные слова: «Что бы делал мир без Америки?» Строя коммунизм, они постоянно твердили о недостатках жизни в Америке и все же страшно завидовали этим недостаткам и мечтали иметь такие же.
Иногда Александров думал, что мог бы вернуться в Америку и начать там кинокарьеру в Голливуде. Для него Голливуд стал исполнением всех желаний. Город, где есть все игры, которые придумало человечество: игры в мужей и любовниц, неверных жен и хитрых адвокатов. Там нельзя найти места, где не обнаружилось бы вульгарности и одновременно нельзя не признать, что эта вульгарность особенная, дружелюбная, привлекательная, как американские гамбургеры из «Макдоналдсов», «горячие собаки» в тесте и гимн «Янки Дудл». Там все говорят друг другу: «Ты играешь в свои игры, а я буду играть в свои. Итс о’кей». Этой мысли Александрова научил Эйзенштейн. Только Эйзенштейну не дали доиграть в его игру, и все они: Гриша Александров, оператор Тиссэ и сам великий кормчий кино — вернулись в Совдепию. Каждый сохранил свою любовь к Америке по-разному. Александров, например, привез автомобиль марки «бьюик» и чертеж дома голливудской «звезды», по которому собрался построить такой же себе, за городом. И еще некоторые комические ситуации и трюки.
Исаак Осипович первый подметил эту черту у Александрова. Она ему даже импонировала. Гриша был помешан на цивилизации. Исаак Осипович тоже хотел бы так верить во что-то искусственное, но он был не выездной и ему приходилось довольствоваться всем натуральным, то есть доморощенным — советским.
Он помнил, что засыпал тогда в вагоне и вдруг просыпался, охваченный ужасом, ему казалось, что поезд сошел с рельсов и проваливается в пространство. Но при взгляде в окно, за которым проносились смутно-серые кусты и деревья и вспаханные поля, белеющие под луной, будто старые кости, он успокаивался: поезд несся, стуча колесами, все было в порядке. Он пережил бессчетное множество поездок: в поездах, в автобусах, на телегах, был дважды женат, хотел бы жениться в третий раз, играл в концертах, дирижировал оркестрами, участвовал в идеологических кампаниях, хоронил друзей. Он видел воздушные эскадрильи в небе над Тушинским аэродромом, слышал учебные взрывы, о которых молчали в газетах. Был свидетелем создания героев, да чего он только не испытал в жизни! А его попутчице ничего не известно, и все равно она кажется таинственным человеком — самой большой тайной на данный момент, как предвестие мелодии.
И тут в купе зажглись лампочки. Стало нестерпимо светло. По коридору протопали сапоги. Проводница стучала в двери и громким голосом возвещала: «Скоро Москва! Приближаемся к Москве!» В ее голосе была неподдельная радость. Со всех сторон люди начали двигаться и проявлять признаки жизни: захлопали двери купе, кто-то прокашливался, одна дама, проходя мимо двери Исаака Осиповича, даже запела.
Любовь Орлова в роли Стрелки. Кадр из фильма «Волга-Волга» (1938). 1940 г. Открытка. Архив Максима Дунаевского
Сцена из фильма «Волга-Волга». 1981 г. Открытка. Архив Максима Дунаевского
И вслед за этим стали происходить какие-то совершенно необычные изменения. С электрическим светом исчезли красота и тайна. Атмосфера доверия начала рассыпаться, как рассыпается домик из бумажных кубиков.
Наталья Николаевна суетливо приводила себя в порядок.
Понаблюдав за ней минуту, Исаак Осипович, видимо, от какого-то отчаяния, которое наступает вслед за осознанием потери счастья, сказал:
— Строго говоря, я был с вами не совсем искренен. На самом деле я никакой не педагог.
Она посмотрела на него с жадным любопытством, точно он должен был ее сейчас больно ударить.
— На самом деле я — композитор.
Наталья Николаевна замерла, вникая в смысл сказанного. На ее лице было написано полное недоумение. Дунаевский сразу и не понял, что она не соединила его имя с фамилией того композитора, о котором она наверняка слышала.
— Дунаевский. Исаак Осипович, — сообщил композитор.
Наталья Николаевна смущенно отвернулась.
— Боже мой, — произнесла она. — А я вам тут столько рассказала.
— Я ведь тоже человек, — устало заметил Дунаевский. И потом, если бы она не была танцовщицей и ленинградкой, то она вовсе бы его не знала. И не такой уж он знаменитый.
Они расставались молча. Из вагона выходили как совершенно чужие люди. Толпа моментально их засосала, но еще не дала разлететься, не разделила, не оборвала окончательно нити, что их связывали.
Более того, она подхватила их и понесла вместе со всеми к главному зданию. Там, у самой кромки бордюра, он увидел машину Александрова. Наталья Николаевна посмотрела туда же. И тут Исаак Осипович предложил Наталью Николаевну подвезти. Та, пряча глаза, отказалась. Дунаевский не хотел, чтобы они расстались так просто.
— Знаете что, — сказал он напоследок, — послезавтра в филармонии мой концерт. Приходите, пожалуйста. Я оставлю у администратора два билета на ваше имя. Придете? Можете взять подругу. Ну как?
— Приду, — неожиданно согласилась Наталья Николаевна.
Он сразу разглядел в толчее колоритную личность александровского шофера Игнатия Казарновского. Узенький лобик, узенькая полосочка усов. Игнатий Станиславович был фигурой во всех отношениях замечательной. И если бы не ощущение, что его специально подослали, чтобы досматривать за Дунаевским, композитор был бы вполне счастлив. Но ощущение тайной утраты чего-то светлого в душе и пришедшее ему на смену осознание, что он никогда не может быть один, что за ним будут постоянно наблюдать сотни невидимых соглядатаев, окончательно исп