Очень тонко почувствовал Левитан, что реально существовавшая на озере каменная церковь не к месту в его картине. Он заменил ее иной, деревянной, древнего образца, виденной еще на Волге, и сразу увидел, что был прав.
Именно деревянная постройка была к лицу этому пейзажу, усугубляя представление и об отдаленности этих мест от обжитых краев, и о противостоянии горстки пришедших сюда людей суровым силам природы.
В церкви, такой близкой по своим очертаниям к простым избам, таилась, пожалуй, не только «тихая покорность» — в ее стройном и легком силуэте ощущалось и представление строителей о красоте, желание внести какую-то свою собственную лепту в облик окружавшего их края. Она как бы вышла на крутой берег и навсегда остановилась здесь — не в позе чванного завоевателя, а залюбовавшись открывшимся видом, задумавшись, как ходок, посланный на розыск новых мест и захваченный открывшимся перед ним простором.
И если продолжать сравнение Федорова-Давыдова, можно уподобить эту деревянную церковку парусу, поднятому над утлым, но смело пустившимся в неизвестную даль суденышком.
В центральной России, неподалеку от обоих ее столичных городов, Левитан гениально воссоздал ощущение, близкое тому, какое вело русских людей все дальше, в необжитые края, на суровые берега северных рек и озер.
Но не таков ли вообще путь человека вперед, трудный и часто трагичный, в роковом поединке с судьбой, стихиями, слепой случайностью?
На этот раз Левитан часто просит Кувшинникову играть ему Героическую симфонию Бетховена, в особенности похоронный марш оттуда.
«Я играла, — вспоминает Софья Петровна, — а он сидел на террасе, смотря на звезды…».
Быть может, ему вспоминались мужественные и печальные тютчевские «Два голоса»:
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы — молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги:
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревога и труд лишь для смертных сердец…
Для них нет победы, для них есть конец.
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай Олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец.
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
«Над вечным покоем» назвал свою картину Левитан. И снова, как то было с «Тихой обителью», это название показалось многим неправильным, сбивающим с толку, неясным.
Немногие уловили замысел художника, почувствовав, что перед ними «картина-симфония», «картина души человеческой в образах природы», печальный и гордый гимн человеку, который с неизмеримым трудом прокладывает себе путь в природе, в истории, во вселенной.
Сам Левитан ощущал ее как свой глубоко личный монолог, как свою искреннейшую исповедь. Вот что написал он П. М. Третьякову, узнав, что тот приобрел эту картину:
«Я так несказанно счастлив сознанием, что последняя моя работа снова попадет к Вам, что со вчерашнего дня нахожусь в каком-то экстазе. И это, собственно, удивительно, так как моих вещей у Вас достаточно, — но что эта последняя попала к Вам, трогает меня потому так сильно, что в ней я весь, со всей своей психикой, со всем моим содержанием, и мне до слез больно бы было, есл[и бы] она миновала Ваше колоссальное собрание…»
«Старинный дом Ушаковых в стиле ампир, с зеленовато-голубыми от древности стеклами в окнах и с широкой лестницей, спускающейся несколькими маршами и площадками с балкона в сад, который весь утопал в сирени. Ею была заполнена большая часть имения „Островно“, и она была почти ровесница старому дому», — так описывает художник Бялыницкий-Бируля места, где провел Левитан лето 1894 года.
Колоритны были и сами хозяева — необычайно похожая на портрет Екатерины Второй Софья Владимировна, Варвара, сохранившая институтскую привычку закатывать глаза и ахать, и их брат Николай, «безнадежный холостяк», почти седой, голубоокий красавец.
Левитан с Кувшинниковой поселились в очень светлых комнатах. Из одной открывался чудесный вид на озеро, в окна другой можно было наблюдать закаты. К услугам Софьи Петровны был старинный рояль.
Гостящие у Кувшинниковой Татьяна Львовна Щепкина-Куперник — тогда еще почти для всех Таня — и ее подруга Наташа в восторге от дома, от зала с хорами, от отыскавшихся в старых шкафах книг, от озера, леса… И сами эти две девушки, то поддающиеся тургеневской элегичности этих мест, то источающие энергию, веселье, озорство молодости, придают жизни в Островне еще большее очарование. Наташа, тоненькая, с толстой косой и наивными глазами, готовилась стать актрисой и разучивала монологи, Таня без конца писала стихи.
«Левитан очень нас любил, — вспоминает она, — звал „девочками“, играл с нами, как с котятами, писал нас в наших платьицах „ампир“, меня в сиреневом, ее в розовом, на серебристых от старости ступенях террасы, заросшей сиренью…».
Он много писал тогда. «Себя не жалел, но и красок тоже не жалел», — рассказывала впоследствии Варвара Ушакова Бялыницкому-Бируля, показывая на стене под окном следы высохшей краски.
И бесконечные блуждания Левитана с ружьем тоже были сплошь и рядом работой. Сама охота уже не приносила ему прежней безмятежной радости. В последний свой приезд к Чехову, в Мелихово, Левитан даже умолял друга добить подстреленную им птицу, не в силах этого сделать сам.
Теперь он подстерегал иную «дичь».
«Иногда во время таких путешествий, — вспоминал Л. Д. Донской, — он вдруг останавливался и стоял томительно долго, как будто ждал чего-то. Раз мне стало скучновато выдерживать такую длительную паузу.
— Исаак Ильич, о чем это вы задумались так основательно-страшновато?
— А вот видите облачко? — показывает он. — Оно станет сейчас закрывать солнце, и кругом лягут полутени, которых я жду».
Идиллическая жизнь в Островно нарушилась вскоре после приезда в соседнее имение Горка хозяйки, Анны Николаевны Турчаниновой, с дочерьми.
Завязалось знакомство, перешедшее в новое увлечение художника. Софья Петровна уехала из Островно.
В повести Т. Л. Щепкипой-Куперник «Старшие» Ирина Александровна, поняв, что ее разлюбили, пытается отравиться. В жизни ее прототипа все было проще, будничнее. Кажется, Софья Петровна не сразу потеряла надежду, она писала Левитану, умоляла, укоряла его. Все это было больно и тягостно обоим.
«…Мои личные передряги, которые я переживаю теперь, — писал Левитан своей недавней соседке, Тане Куперник, осенью, — вышибли меня из колеи и отодвинули все остальное на задний план… Живется тревожно… Все на свете кончается… и потому черт знает что…».
Все на свете кончается… И Софье Петровне пришлось смириться с происшедшим.
Нельзя не отдать должное этой женщине — после всего пережитого она нашла в себе мужество и благородство еще благодарить судьбу: «Восемь лет, посвященных практическому изучению природы под руководством Левитана, — это выше всякой школы…» — писала она в воспоминаниях о художнике. И сами эти воспоминания бережно сохранили для нас многие черты жизни и личности Левитана.
Ссора с Чеховым все более ощущалась художником как вопиющая нелепость. У них продолжали оставаться общие друзья — Лика, Щепкина-Куперник, актриса Лидия Борисовна Яворская. Левитан поддерживал отношения с родными Антона Павловича. Его брату Михаилу, заканчивавшему юридический факультет, он подарил эскиз «Владимирки» с надписью: «Будущему прокурору…», на что тот, правда, обиделся, усмотрев здесь, видимо, по выражению одного мемуариста, «тонкий намек на будущее — вот, дескать, по какой дорожке ты будешь посылать людей…».
В конце 1894 года, затевая коллективный подарок своей подруге Яворской, Щепкина-Куперник напоминала Чехову, чтобы он прислал автограф, и сообщала, что Левитан написал: «Верьте себе».
Похоже было, что близкие и друзья считали их расхождение не более принципиальным, чем знаменитую ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем. Иначе просто трудно объяснить ту беззаботность, с которой чеховская корреспондентка предлагала ему «для образца» именно левитановские слова.
2 января 1895 года Таня Куперник по дороге на Курский вокзал и далее, в Мелихово, заехала в Трехсвятительский переулок, в мастерскую Левитана посмотреть его новые работы.
«Когда Левитан узнал, куда я еду, — вспоминает она, — он стал по своей привычке длительно вздыхать и говорить мне, как ему тяжел этот глупый разрыв и как бы ему хотелось туда по-прежнему поехать.
— За чем же дело стало? — говорю с энергией и стремительностью девятнадцати лет. — Раз хочется — так и надо ехать. Поедемте со мной сейчас!
— Как? Сейчас? Так вот и ехать?
— Так вот и ехать…
— А вдруг это будет некстати? А вдруг он не поймет?
— Беру на себя, что будет кстати! — безапелляционно решила я.
Левитан заволновался, зажегся… и вдруг решился. Бросил кисти, вымыл руки, и через несколько часов мы подъезжали по зимней дороге к низенькому мелиховскому дому.
Всю дорогу Левитан волновался, протяжно вздыхал и с волнением спрашивал:
— Танечка, а вдруг… мы глупость делаем?
Я его успокаивала, но его волнение невольно заражало и меня, и у меня стало сердце ёкать: а вдруг я его подведу под неприятную минуту? Хотя, с другой стороны, зная Антона Павловича, я была уверена, что нет.
И вот мы подъехали к дому. Залаяли собаки на колокольчик, выбежала на крыльцо Мария Павловна, вышел закутанный по глаза Антон Павлович, в сумерках вгляделся, кто со мной, маленькая пауза — и оба кинулись друг к другу, так крепко схватили друг друга за руки и… заговорили о самых обыкновенных вещах: о дороге, о погоде, о Москве… будто ничего не случилось».
Так просто, «по-чеховски» просто, канула в прошлое размолвка. Т. Л. Щепкина-Куперник признается, что была «ужасно довольна собой», наблюдая за ужином растроганного Левитана и явно обрадованного Чехова. И даже теперь, перечитывая ее почти хрестоматийный рассказ об этом, нельзя не испытывать какого-то светлого чувства облегчения.