Исаак Ильич Левитан — страница 20 из 39

«Я рад несказанно, что вновь здесь, у Чеховых, — писал художник Чехову в оставленной при отъезде записке. — Вернулся опять к тому, что было дорого и что на самом деле и не переставало быть дорогим…».

«Не переставало быть дорогим» — в этом и все дело!

Снова и снова приезжает Левитан в Мелихово. Впечатление такое, что Чеховы живут здесь не три года, а испокон веков. Окна до половины заносит снегом. Тихо. Так тихо, что порой зайцы, став на задние лапки, заглядывают в окна. Раньше Чехов говорил, что это они ходят на Лику любоваться. Теперь Лика в Париже и пишет ему то отчаянные, то надрывно-насмешливые письма.

«Вообще жизнь не стоит и гроша! — писала она 15 декабря 1894 года. — И я теперь никогда не скажу… „Ах, как прекрасна жизнь!“ Скоро у меня будет чахотка, так говорят все, кто меня видит! Перед концом, если хотите, завещаю Вам свой дневник, из которого Вы можете заимствовать многое для юмористического рассказа».

Герой ее неудачного романа — приятель Чехова писатель Потапенко — мечется между Ликой и женой и строчит, строчит, строчит… Переплетчиков после разговора с М. П. Чеховым о «замечательной плодовитости» этого литератора записывает в дневнике: «…вот как жены губят таланты; ему во что бы то ни стало нужно добыть для своей семьи… 11 000. Хочешь, не хочешь, а подавай их. Вид у него совершенно заспанный, есть что-то жалкое в его физиономии. Он, кажется, и не перечитывает то, что он пишет».

И как ни рад Антон Павлович примирению, личные «передряги» Левитана тоже не нравятся ему.

Что за женщина сменила «Сафо», кто знает! Не сродни ли она той титулованной даме из мопассановского романа «Сильна, как смерть», которая, сделавшись подругой художника, «поощряла в нем склонность к изысканному искусству, боролась с его возвратами к простой действительности и, высоко ценя светское изящество, мягко направляла его к идеалу несколько манерной и нарочитой красоты»?

Не накладываются ли невольно на восприятие Чеховым новых левитановских работ и эти опасения и «тень» Потапенко?

«Был я у Левитана в мастерской, — пишет Чехов Суворину 19 января 1895 года. — Это лучший русский пейзажист, но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы. Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость. Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, когда человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую…»

Любопытно, кстати, что в эти же месяцы Чехов прибегнул к неодобрительному определению «бравурно» еще раз, сказав про философию Ницше: «Она не столь убедительна, сколь бравурна».

Не совсем ясно, увидел ли он «бравурность» в самой живописной манере Левитана или в каких-то сюжетах, показавшихся ему неестественными по настроению.

Антон Павлович уже ощущал недомогание, хотя нипочем не желал называть его тем самым страшным словом, которое так легко сорвалось с пера у Лики («скоро у меня будет чахотка»). «Чертовский кашель создал мне репутацию человека нездорового, при встрече с которым непременно спрашивают: „Что это вы как будто похудели?“ — не без раздражения пишет он Суворину. — Между тем в общем я совершенно здоров…».

Быть может, в этом настроении ему действительно показался бравурным, искусственно приподнятым, например, большой холст Левитана «Свежий ветер. Волга».

…Солнечный ветреный день. Как судовые гудки, громко перекликаются краски — красная, как праздничная рубаха, обшивка барж, белизна приближающегося навстречу им парохода и надутого ветром паруса, дробящееся отражение которого играет на речной синеве.

Самому Чехову в эти дни «хочется роман писать длинный в сто верст». У него другой эмоциональный настрой, и картины друга не находят в нем подлинного отзвука.

Возможно, что он испытывает невеселое торжество печального пророка, когда в июле приходит письмо от А. Н. Турчаниновой: «…обращаюсь к Вам с большой просьбой по настоянию врача, пользующего Исаака Ильича. Левитан страдает сильнейшей меланхолией, доводящей его до ужасного состояния. В минуту отчаяния он желал покончить с жизнью 21 июня. К счастью, его удалось спасти. Теперь рана уже не опасна… Зная из разговоров, как Вы дружны и близки Левитану, я решилась написать Вам, прося немедленно приехать к больному. От Вашего приезда зависит жизнь человека. Вы один можете спасти его и вывести из полного равнодушия к жизни, а временами бешеного желания покончить с собой».

За несколько дней до этого сам Левитан просил о том же: «Ради бога, если только возможно, приезжай ко мне хоть на несколько дней. Мне ужасно тяжело, как никогда».

В Горке Чехов нашел в высшей степени напряженную ситуацию. Когда впоследствии Левитан жаловался на случившуюся с ним драму Марии Павловне, та сердито сказала, что он вычитал ее из романа «Сильна, как смерть», где художник Бертен безнадежно полюбил дочь своей многолетней верной подруги и погиб при обстоятельствах, заставляющих предположить самоубийство.

«Ма-Па» была неправа: сюжет горкинской драмы разворачивался иначе — старшая дочь Анны Николаевны сама влюбилась в Левитана… Но в отзыве Марии Павловны прозвучало то же инстинктивное, как у брата, неприятие этой «великосветской трагедии», такой далекой от ежедневных хлопот чеховской семьи.

«Маша уже работает в парниках и цветнике, утомляется и постоянно сердится… — читаем в письмах Чехова из Мелихова. — Вчера пьяный мужик-старик, раздевшись, купался в пруде, дряхлая мать била его палкой, а все прочие стояли вокруг и хохотали… Как-то эта старуха приходила ко мне лечиться от синяков — сын побил».

И вокруг Горок жили так же. «Дороги кислые, сено паршивое, дети имеют болезненный вид», — сообщал оттуда Чехов. Еще определеннее высказался он в письме к Суворину: «Пахнет половцами и печенегами».

На фоне этой первобытной дикости и нищеты «трен» жизни Турчаниновых его раздражал.

«Простите, тороплюсь писать, ибо гонят в шею, — извинялся он перед Лейкиным. — Завтра в 6 часов утра уходит почта, и domestique[3] стоит над душой».

Неуловимой насмешкой звучит эта имитация «стиля» дома, где живут не просто, а с известной претензией.

Конечно, здесь уже никого буквально не гонят в шею — напротив, Анна Николаевна принимает больных, открыла школу для обучения разным ремеслам. Но то, что думал по поводу этой жизни Чехов, он высказал в написанном им вскоре рассказе «Дом с мезонином».

«Когда зеленый сад, еще влажный от росы, весь сияет от солнца и кажется счастливым, когда около дома пахнет резедой и олеандром, молодежь только что вернулась из церкви и пьет чай в саду, и когда все так мило одеты и веселы, и когда знаешь, что все эти здоровые, сытые, красивые люди весь длинный день ничего не будут делать, то хочется, чтобы вся жизнь была такою», — размышляет герой, художник, посещающий усадьбу Волчаниновых. Но жизнь вокруг совсем не такова, и этому не помочь аптечками.

«Сделайте же для них, — говорит герой об окрестных крестьянах, — ненужным грубый, животный труд, дайте им почувствовать себя на свободе, и тогда увидите, какая, в сущности, насмешка эти книжки и аптечки… Возьмите на себя долю их труда».

Разумеется, ничего этого Чехов у Турчаниновых вслух не говорил. Его спокойное обаяние и здесь оказало свое действие. Левитан писал ему, что те дни были самыми покойными за все лето, и уговаривал приехать еще: «Не говоря уже обо мне, все горские с нетерпением ожидают тебя. Этакой [?] крокодил, в 3 дня очаровал всех. Варя просила написать, что соскучились они все без тебя. Завидую адски».

Но Чехов, видимо, больше не приезжал. С него было довольно.

Ему было и жаль старого друга, но слишком многое в этой истории и даже в поведении самого Левитана его огорчало.

«…По возвращении оттуда, — писал М. П. Чехов, — он сообщил мне, что его встретил Левитан с черной повязкой на голове, которую тут же при объяснении с дамами сорвал с себя и бросил на пол. Затем Левитан взял ружье и вышел к озеру. Возвратился он к своей даме с бедной ни к чему убитой им чайкой, которую и бросил к ее ногам».

Этот эффектный жест вряд ли был по нутру Антону Павловичу. Героиня его будущей пьесы «Чайка» скажет в аналогичной ситуаций: «В последнее время вы стали раздражительны, выражаетесь все непонятно, какими-то символами. И вот эта чайка тоже, по-видимому, символ, но, простите, я не понимаю… Я слишком проста, чтобы понимать вас».

Может быть, Чехова от этого поступка покоробило еще и потому, что он показался Антону Павловичу заученной позой.

«Над рекой и над нами плавно кружили чайки, — вспоминает С. П. Кувшинникова об одном из дней на Волге. — Вдруг Левитан вскинул ружье, грянул выстрел — и бедная белая птица, кувыркнувшись в воздухе, безжизненным комком шлепнулась на прибрежный песок. Меня ужасно рассердила эта бессмысленная жестокость, и я накинулась на Левитана. Он сначала растерялся, а потом тоже расстроился.

— Да, да, это гадко. Я сам не знаю, зачем я это сделал. Это подло и гадко. Бросаю мой скверный поступок к вашим ногам и клянусь, что ничего подобного никогда больше не сделаю. — И он в самом деле бросил чайку мне под ноги».

В чеховской «Чайке» разгадка «символа» очень проста: «Скоро таким же образом я убью самого себя», — говорит Треплев. Возможно, что таков же был смысл и левитановской выходки в Горке; писала же А. Н. Турчанинова Чехову о «бешеном желании покончить с собой», овладевающем по временам художником.

Возможно, что деликатного Чехова оскорбляла здесь именно казовая сторона дела, громкое предуведомление о своих «трагических решениях»: Лика обещает заболеть чахоткой, Левитан — застрелиться. Все это несерьезно, ибо, на самом деле, самые страшные трагедии подкрадываются неслышно, как собственная чеховская болезнь, как финальное, действительное самоубийство героя «Чайки».

Похоже, что доктор Чехов поставил собственный диагноз причине левитановского покушения на свою жизнь.